Надо бы написать какое-нибудь предисловие или вступление. А то – ни с того ни с сего…
А может, без предисловия – может, потом, когда мы уже немного познакомимся? Ведь именно так происходит в жизни, когда люди случайно встречаются: вперед потолкуют об одном, о другом, потом разговорятся. И лишь после: «Я такой-то, думаю то-то и стремлюсь туда-то».
Так что – обойдемся без предисловия…
– Фамилия ребенка?
– Радецкий Казик.
– Возраст?
– На Всех Святых[43] полтора года исполнилось.
– Адрес?
– Твардая, пятьдесят три.
Ребенок с утра резвый, играет, после обеда – немного температурит, а ночью уже такой горячий, что не удержишь, рукам больно. Головку держит неподвижно, пальцем показывает на ушко. Полгода назад из ушка текло – тогда тоже была высокая температура. Когда первый раз желёзки выскочили на шее, мать йодом помазала, потому что так женщины посоветовали, – желёзки спрятались, а второй раз йод совсем не помог. Поэтому она пришла к доктору.
– Остальные дети здоровыми растут?
Ну, как… было двенадцать. Четверо живы, восемь умерло.
Первый умер сразу после рождения.
Второму было тридцать две недели – такой был пухлый, веселый, совсем не болел. Вечером его в колыбель положила, а утром мертвый – уснул, как куренок.
Третий растет.
Четвертому было около года, когда умер, – какие-то шишки у него на теле вылезли.
Пятый умер от кори.
Шестой жив.
Седьмого дифтерит задушил.
Восьмой непонятно от чего умер – она не знает.
Девятый растет.
Десятый и одиннадцатый умерли от одной и той же болезни: животик начал раздуваться, потом ножки раздулись.
А двенадцатый жив…
Муж кашляет, сколько она его помнит, а квартира всегда была сырая.
– И этот Казик тоже выглядит, как будто не жилец, правда же, пан доктор?..
Восемь раз она зря рожала и крестила, в полицейский участок заявляла, грудью кормила – много боли вытерпела, много ночей недоспала, – потом в деревянный гробик укладывала дитя холодное и неподвижное, и черная земля сыпалась на крышку гроба, и жестяной крест ставили. Больше не посадит его отец на колени, вернувшись с работы, – не будет малыш улыбаться и отца за усы дергать.
Восемь гробиков под землей; а у Казика, девятого, из ушка течет и на шее желёзки…
Вот вам первая больничная зарисовка – когда их больше наберется, тогда напишу предисловие. Кровавое предисловие.
Новис Генек с Охоты[44], от роду восемь месяцев, сын поденщика – тоже двенадцатый по счету ребенок, как и Казик Радецкий.
Там умерло восемь, а четверо растут; тут умерло восемь, а четверо растут. Там одного дифтерит задушил, у двоих животик раздулся, у одного шишки на теле вылезли; а тут один умер от чирьев, а остальные – потому что заходились.
– Что это значит – «заходились»?
Ну, от крика заходились. Родился, плачет, спать по ночам не дает; мать кормит грудью, а он все одно голодный, мать еще молоком поит, а он все одно кричит. Даст ему касторки – пару дней все хорошо, а потом снова заходится.
Потом вроде уже все налаживается: ребенок толстенький, ножки и ручки пухлые, с перевязочками – и веселый, и умненький. Положишь – лежит, смотрит по сторонам – спокойно, словно блинчик, – ночью два-три раза покормишь – и спит до утра, и не слышно его. И так два, три, четыре месяца.
Потом вдруг понос – не так чтобы очень сильный, три-четыре раза в сутки; но она уже знает, что это значит. Не успеешь оглянуться, начнется рвота, – и за пару дней ребенок превратится в тряпочку – дряблый, тощий, сморщенный, скукоженный, – можно подумать, подменили его, совсем другой стал.
И голодный! Рот делается такой большой – хоть руку туда запихни, весь кулак – и сосет. А дашь ему грудь – рвет его, и кричит не своим голосом.
Правду говоря, она пришла только для того, чтобы потом свидетельство о смерти от доктора получить; а лечить – семерых уж лечила, ничего не помогло. Или не знают они этой болезни? Одного лечили порошками – и ничего, другого каплями – и тоже ничего, разве чудо какое случится…
Время от времени полиция поймает, а пресса сообщит, что схватили преступницу. Ведьма брала «на содержание» младенцев, морила их голодом, а потом или в печи жгла, или в канаву бросала. Фабрикантша ангелочков! Но вот: схватили, посадили в тюрьму – она понесет заслуженное наказание! Справедливость восторжествовала. Если бы сегодня судили очередную Скублиньскую[45], я бы доказал – если не судьям, то всем самостоятельно мыслящим и чувствующим людям, – что женщина невиновна.
Вот родная мать, которая слезами полила каждый гроб, пока наконец слезы в ее печальных глазах не иссякли, которая не морила голодом своих детей, лечила их – за последний грош молоко «прямо из-под коровы» покупала, – стоит теперь с восьмым по счету, беспомощная, и ждет чуда.
И было бы чудом, если бы при чудовищном хаосе общественного хозяйства, при преступном способе удовлетворения общественных нужд – у нас имелись бы больницы для подобных Генеков и школы для их матерей.
– Что вы хотели?
– Я за свидетельством о смерти.
– Я лечил ребенка?
– Да, жена приходила месяца два назад.
– Не дам свидетельства!
Почему? Два месяца назад она приходила дважды. Первая запись в карте – «состояние тяжелое», вторая – «состояние улучшилось», потом двухмесячный перерыв, а теперь вдруг – свидетельство о смерти.
– Я не знаю, от чего умер ребенок: может, его отравили?
– Да кто ж станет дитя травить?
Тадек Павицкий от рождения был слабенький; посадишь – упадет. Аппетит хороший: дай ему волю, больше отца бы съел. Но все как-то чах. Да, наверняка это была чахотка. Из пятерых детей в живых только двое осталось – и те слабенькие.
Мансарда, холодно – ночью вода замерзает; жена ходила к соседям греть бутылки с водой, прикладывала малышу к ногам. Печку поставили, чтобы немного просушить комнату, но как погаснет – снова холодно, а все время топить не будешь: работы-то нет.
Малыш кашлял, в последние дни что-то его душило, и глазки гноились, и жажда сильная. Жена прийти не может, сама болеет.
– Пан доктор, вы же сказали, что без грудного молока он умрет. Несколько дней его одна женщина кормила; но она брезгует чужим ребенком. Да кто ж станет дитя травить?
И вот стоит безработный горбатый сапожник, умоляет дать свидетельство о смерти ребенка; потому что без свидетельства не похоронят.
Закон стоит на страже, общество бдит, заботится о своих покойниках. Разве когда-нибудь бывало так, чтобы на кладбище места не хватило? Одно кладбище заполнится, так еще земли прикупят. Один пуд бланков свидетельств о смерти закончится, другой напечатают. Чтобы каждый получил то, что ему причитается, чтобы хватило, – чтобы никто себя после смерти ущемленным не чувствовал.
Частный доктор не выдаст свидетельство о смерти – выдаст районный, – уж кто-нибудь да выдаст, потому что оно, видимо, нужнее, чем больницы, теплые квартиры, хлеб. Может, отец ребенка отравил? Преступник!
– Я бы хотела, чтобы он пожил немного, отца дождался. Отец его еще не видел. Пусть бы на сына хоть раз посмотрел… Бедняжечка ты мой… Как раз должен был родиться, когда отца в армию забрали.
А как Стасику еще пожить, если в нем этой жизни – что в бабочке, бьющейся о прогнившие стены подвала, куда ее ветер загнал через маленькое зарешеченное окошко. Нет, не увидит отец Стасика, разве что совсем скоро из армии вернется, а он уж полгода как не пишет.
– Я, наверное, ночью буду ему каждые два часа грудь давать, а днем попрошу, чтобы его водичкой поили, раз вы, пан доктор, говорите, что коровьего молока ему нельзя… Но послушают ли? Надоест им ребенок – что угодно ему в рот сунут, лишь бы не кричал.
Известное дело: чужие люди. Хорошо, что с ребенком не выгоняют.
– Бедняжечка ты мой. – Она заворачивает Стасика в платок; бледное личико трехмесячного старичка морщится от плача.
Страшные эти лица стариков-младенцев – увядшие, с заострившимся подбородком и запавшими глазами.
Идет мать на Тамку[46] к монашкам за бесплатными лекарствами. А где-то далеко-далеко раздается команда:
– Бегом марш! Раз-два, раз-два! Левой-правой, левой-левой!
И бегает солдат Дуда по плацу казармы, и боится не попасть в такт. Барабанщик[47] бьет в барабан, а жена Дуды бежит на Тамку к монахиням за бесплатными лекарствами, чтобы Дуда хоть раз своего сына увидел, а Стасик – хоть раз – отца.
– Сможете через два дня принести ребенка?
Мочь-то она может, но снова полдня потеряет. Кабы он один был, так можно было бы с ним возиться. Но другие плачут, есть просят.
– Сколько лет старшему?
– Двенадцать лет; по дому все умеет, но ребенка принести не сможет, у самой в чем только душа держится.
Мужа арестовали; он как раз мимо фабрики Хантке[48] шел, вот и забрали. Говорят, теперь в Творки[49] повезут или что; видать, с ума у них там сошел…
Ребенок во время осмотра не плачет, понимает, что мать ради этого ощупывания потеряла заработок за половину дня: она стирает белье.
Ребенок не плачет, улыбается и тянет к доктору ручки.
– По отцу скучает, – говорит женщина.
– Понимаю, голубушка, – отвечает доктор.
Мгновение тишины – только перо скрипит по бумаге.
– Каждые два часа давайте ложечку этого лекарства.
Когда же мы, черт возьми, перестанем прописывать салициловую кислоту от бедности, от эксплуатации, от бесправия, от сиротства – от преступления? Когда же, провались оно все пропадом…
– Ночью тоже давать лекарство?
– Ночью? Нет, ночью не надо. Пускай спит…
– Спасибо, пан доктор.
– А это не чахотка у Фредека? Жена чахоточная, а малыша целует. Как же матери родное дитя запретишь целовать.
– Жену в больницу надо.
– Да была она. Лежала-лежала, потом выписали. Говорят, для тех, кому можно помочь, мест нет, так какой смысл держать ту, которой все равно уже не поможешь. И то правда. Доктора старались, ничего не могу сказать, но не вышло у них.
У Фредека всего лишь воспаление легких.
– Плохо, когда мать болеет. Летом старший мальчик выпал с третьего этажа. Говорили доктора, что печень у него испортилась, но теперь уже здоров. Хотя как здоров: на ухо жалуется; верно, уколы какие-нибудь нужны, но некому заняться…
И так всегда: спрашиваешь, как ребенок заболел, а в результате узнаёшь, что жена больна, что муж без работы, всякие на первый взгляд лишние детали, которые отнимают время, а о том, о чем спросил, так ничего тебе и не скажут.
– Пока дети здоровы, на них внимания не обращаешь. Здоровы – и ладно. У богатых-то по-другому…
И снова: жена больна, или муж без работы, или хозяин денег требует за квартиру – а чаще всего все это разом. Сведения для врача вроде как лишние.
– Каждые два часа по ложечке, – звучит как насмешка, как печальная жалоба на собственное бессилие.
– Быдло!..
Или:
– Стоит ли ради них стараться?..
Решительно не стоит…
Сами подумайте: врач, такой ученый, такой преданный своему делу, – бесплатно спрашивает, чем ребенок болен, – даже бесплатно осматривает, приехав с бесплатной скорой помощью, – даже рецепт совершенно бесплатный выписывает – и говорит:
– Придете через два дня и принесете ребенка.
А мать закутывает ребенка в платок, уходит – и нет ее. И не знаешь, что дальше было: помогло лекарство, стало хуже, ничего не изменилось?
Порой болезнь врача заинтересует, он просит:
– Голубушка, придите, пожалуйста; только обязательно, хорошо?
– Хорошо, – отвечает мать. Неделя, месяц – ее и след простыл. А ведь бесплатно…
Стоит ли ради них стараться?..
Придет такая мать через пару месяцев с другим ребенком или тем же самым, снова заболевшим, – спрашиваешь: «Почему вы тогда не пришли?» – говорит, что сама заболела, или мужа в больницу забрали, или не на что было лекарство купить, так что постеснялась прийти; или белье по домам стирала, потому что муж не работает, или не с кем было детей дома оставить, или хозяин из квартиры выгнал, так что пришлось детей к сестре отвести. У каждой отговорка найдется.
А бывает и так: мать запрет детей в квартире, а сама побежит с больным ребенком в больницу за советом. Но доктор как раз опоздал или привратник не захотел пустить, требовал десятку на пиво; она прождала два часа, а дети тем временем подожгли дом либо из окна выпали. В газетах напишут: «дети без присмотра» или «преступная небрежность», полиция составит протокол, и мать предстанет перед судом…
Так что лучше спрашивать:
– Вы сможете прийти с ребенком через неделю?
Дети постарше иногда приходят сами. Бледненькая Казя, у которой часто головные боли и бессонница, приходит, а что касается остальных четверых – мать занята, шьет сорочки «в интендантстве». Еще приходит Эстер – лечит маленького брата, пока мать торгует на базаре.
– Повтори, Эстер, что ты должна сделать?
– Я куплю четыре бутылочки, в каждую налью пополам воду и молоко, заткну ватой и поставлю в кастрюльку…
– А с соской что сделаешь?
– Соску положу в кипяченую воду и прикрою крышкой, чтобы не пылилась.
– А с руками что сделаешь?
– Руки вымою мылом и вытру чистым полотенцем…
Эстер уже тринадцать лет, и она вырастила троих детей. Эстер могла бы многому научить одну мамашу с Маршалковской улицы…
– Это очень опасная болезнь?
– Очень.
– А выйдет он?
«Выйдет» – это значит «выздоровеет».
У ребенка дифтерит, воспаление легких после кори, английская болезнь[50] с рождения и «сорок» зеленых вонючих испражнений в сутки; из уха течет, на глазу чирей – и прямая кишка выпадает.
Ребенок еврея-извозчика, кажется, с Милой улицы, а может, с Низкой.
Мать делала все, что было в ее силах: прикладывала мешочек с крупой, купила на шесть грошей касторки и на десять – «винца, рвоту вызвать»; соседка ставила банки, фельдшер спринцевал горло, два раза «делал пар». К ногам прикладывала бутылки, а компрессов опасалась – как бы сыпь не намочить…
– Последнюю подушку продам!
Нищету, которая берет ребенка за горло и душит, невежество, которое придавливает ему грудь тяжелым коленом, смерть, шествующую с такой невероятной уверенностью, с таким безразличием, – все бессилие вековых знаний мать надеется побороть последней подушкой. Мелодрама!
– А этот чирей на глазу давно у него?
– На глазу? Да это ерунда, глупости. У того, что дома, здорового, такой же чирей на глазу.
– Глупости… Это вы, голубушка, глупая!
И забитая, нищая еврейка из бедного деревянного домишки, привычно унижающаяся перед дворником, эта грязная, безграмотная, голодная, оборванная, не спавшая много ночей женщина вдруг чувствует себя оскорбленной в своем человеческом достоинстве.
– Глупая?.. Была бы я богатая, так небось за умную бы сошла.
Такую пощечину врачу может отвесить только вспышка осознанного отчаяния.
«Была бы я богатая…»
За границей есть больницы для детей, потому что там чиновники честные: им не разрешают красть…
– Столько хлопот, пока вырастишь.
– Что поделаешь, голубушка…
Порой навалится усталость. Кажется, куда-то подевались центральные улицы, дома с ваннами и комнатами для прислуги – остались одни трущобы с коридорами и душными клетушками, в которых любой здоровый младенец заболеет, а слабый – умрет. Кажется, что замерло уличное движение со всем его живописным шумом, и только бредут в серых сумерках серые фигуры сгорбленных изможденных женщин, и каждая несет в больницу замотанного в платок больного ребенка. Траурная тишина. Две вереницы: в одну сторону и в другую. У каждой матери, возвращающейся из больницы, – белый клочок бумаги – целительный рецепт.
Забываешь о том, что в это же самое время в театре репетируют новый спектакль, в мастерских шьют платья для завтрашнего бала, в банках служащие выписывают чеки тем, кто собирается провести зиму в теплых краях. Нет, ничего этого не существует – одни лишь матери, согнувшиеся под бременем своих детей, семенят в больницу и обратно.
Спокойная улыбка, радость жизни – все попряталось, затянуто тучами, испуганно дожидается весны; в мире воцарился тревожный холод.
– Я могу прописать капли, но их нужно каждый раз запивать сливками.
– Откуда ж я на сливки возьму? Полпинты молока покупаю для грудного… Хоть бы его до лета как-нибудь дотянуть, а там, может, сестра на пару недель в деревню заберет…
Много молока, так что она и своего младенца кормит, и еще одного взяла на содержание. Ее ребенок беленький, чистенький, а чужой весь в какой-то коросте. Она обоих кормит одинаково и купает одинаково, а теперь у той матери к ней претензии, что ее ребенок запаршивел. Она пришла убедиться: может, для чужого ребенка ее молоко слишком острое, а может, у ребенка дурная кровь или еще что.
Кровь у чужого ребенка дурная, он тяжело болен, хуже того – болезнь заразная.
Таких детей нельзя кормить грудью. Она должна непременно прислать сюда мать ребенка – та, вероятно, тоже больна. И сама должна следить, не появятся ли прыщики на соске. Придется прийти к врачу еще не один раз, вместе со своим ребенком, потому что и он мог заразиться.
Женщина пришла через неделю, но одна: на груди выскочил прыщик.
– А ребенок?
– Здоров, не хотелось тащить его в такой мороз.
– А тот ребенок?
Отдала матери. Она еще ругалась…
Я отправил женщину к врачу по венерическим заболеваниям: прыщик на груди – это сифилис. Сколько людей пострадало, какова цепочка заражения – неизвестно. Врач видит только мелкие фрагменты жизни, и нелегко ему придется, если он обладает живым воображением и из этих картинок невольно выстроит живую и полную картину.
В окно «Скорой помощи» упал сноп солнечных лучей. Ребенок, которого мать держит на коленях, дернулся, зажмурил глаза и расплакался. Младенцы боятся солнца, а старшие любят его, радуются, улыбаются.
– Почему он испугался солнца?
– А он его никогда не видел, – отвечает мать.
– Вы живете на цокольном этаже?
– Если бы… Раньше жили, но теперь хозяин его сдал, а нас переселил в подвал. Под потолком одно маленькое окошко. Мой там сторожем. Все больные от этой сырости.
От одежды, волос ребенка пахнет сыростью и затхлостью.
Житель подвала мечтает о цокольном этаже. Санитарным состоянием квартир ведает околоточный надзиратель. Уплатив ему три рубля, хозяин может дальше калечить людей и убивать десятки детей. Рассуждая о самоуправлении в городах, больше всего спорят, какие права должны быть у местного языка, а какие – у государственного. Написаны толстые тома законов, предписаний. Наивные полагают, что все это – не более чем недоразумение.
Четырнадцатилетний мальчик самостоятельно пришел в больницу.
– Болею я.
Болеть – это когда что-то болит, да так, что человек с постели встать не может. А этот болеет, хотя ничего у него не болит. Холодно ему было, так, что всего трясло, а сейчас не трясет. Ходить может, ничего не болит – но болеет.
Мальчика выругали и выставили за дверь:
– Придешь в больницу, когда заболеешь.
Он пришел.
Если он еще способен думать, то, наверное, предполагает, что его и сейчас выругают и выставят: больница только для тех, у кого что-то болит.
Из-под чудовищной усталости, написанной на его лице, проглядывает приятное удивление.
Значит, тиф. Понятная болезнь, хорошая. Здесь его не примут, потому что это детская больница. Надо сесть на трамвай и поехать туда, где примут. Дадут постель, чистую рубашку – будет лучше, чем у хозяина в пивной…
Лежала у нас двенадцатилетняя еврейская девочка, которая за полрубля в неделю работает в кондитерской с шести утра до двенадцати ночи. Иногда и на ночь не возвращается домой, потому что живет далеко.
Когда врач впервые после перенесенного тифа разрешил ей встать, она умоляла, чтобы ей позволили полежать еще один день, – так удобно ей было на сеннике, и так она боялась, что слишком быстро из больницы выпишут.
– Ой как страшно. Дурачок ты мой маленький, не бойся. Не плачь, не плачь – не бойся: пан доктор сделает тук-тук; а папа тебе петушка купит – папа кукареку купит. Ну же, не плачь, детка.
Совершенно дурацкая болезнь: вчера вырвало дважды, вечером была высокая температура; мать дала касторку, и сегодня температуры нет.
– Очень хорошо. Есть два дня не давать – и все.
– Золотко ты мое, сейчас мамочка тебя оденет.
Женщина спешит, смущенная, что только зря голову пану доктору морочила.
И оправдывается:
– А то мой велел к вам идти – у нас уж двое умерло от рвоты, он теперь боится.
И шуршит банкнота, запихиваемая в копилку больничной кассы.
Другие женщины смотрят на нее с завистью: богачка. И – с гневом: только время своими глупостями отнимает, а им ждать приходится.
Они живут недалеко от больницы, так что времени на визит уходит немного. Не очень верят в лекарства, которые доктор прописывает, да и откуда такой вере взяться?
Сначала пришла одна, с четырехмесячным Марианеком – доктор сказал, что просто насморк. Через несколько дней пришла снова – доктор сказал, что теперь уже бронхит. Пришла в третий раз – воспаление легких.
То же самое у трехмесячной Каролинки – один в один.
И с чего им верить в лекарства? Если приходят, то только потому, что времени это много не займет, – живут напротив больницы, а за лекарством мальчик сбегает к монахиням. Надо же как-то спасать, раз Бог дал: одной – Марианека, другой – Каролинку.
За Марианеком присматривает десятилетняя сестра, а за Каролинкой – двенадцатилетний брат. Матери стирают белье.
Обе живут на одном цокольном этаже, муж одной работает в ратуше, а другой – где-то в провинции.
– Ясное дело – когда дитя за дитём смотрит, так и до беды недалеко.
Без грудного вскармливания на цокольном этаже вырастить ребенка – у самого мудрого доктора руки опустятся, а тут за дело берется двенадцатилетний мальчик!
Что же их ждет впереди – два гробика? Порой, вопреки логике, таким Марианекам удается протянуть год, – и тогда уж их только корь или коклюш способны с кривых ножек свалить – в могилу.
У маленькой Гилярии запущенная корь – ее мать об этом знает.
Ходила на поденную работу к богатому бондарю; у богатого бондаря – мастерская и собственный дом.
Дети бондаря заболели корью, а Гилярия ходила к ним играть.
– Богатых детей не пустили бы к больным, побоялись бы заразить. А Гилярия и молоко за ними допивала. Вот и заразилась.
– Ничего с ней не случится, – твердила жена бондаря.
Ну да, корь – не такая уж смертельная болезнь. Но мать дома сидеть не может, надо работать.
– Когда мама рядом, то и одеяльцем прикроет, и попить даст. А так – запустили мы корь.
Гилярия чахнет, кашляет, худеет, температурит, аппетит пропал.
Отец Гилярии умер от чахотки – небось в отца уродилась…
Сколько часов понадобилось этой простой женщине, которая в своей жизни не прочитала ни одной, даже самой короткой, книги по медицине, – сколько горьких часов ей понадобилось на размышления, – чтобы так логично, так по-научному, так безошибочно понять и сформулировать корень и причину болезни ребенка. Какая страшная школа жизни у нее за плечами, если сегодня она говорит так спокойно, так отстраненно, словно не о своем родном ребенке.
Где же твои когти, мать, где же твои зубы? Материнские когти и зубы цивилизация сточила – нерушимыми тюремными стенами, за которые упекли тех, кто, словно тигрицы, готовы были защищать свое потомство. Вместо этого цивилизация подарила матерям молитву.
У тигров нет ни костелов, ни ружей, стоящих на страже порядка и справедливости.
– Голубушка, эту болезнь нельзя вылечить дома. Лекарствами тут не поможешь. Прежде всего нужны сухая квартира, много света и воздуха, хорошее питание – молоко, яйца. Врач должен каждый день ребенка осматривать, записывать – лучше становится или хуже. Температуру надо измерять два раза в день.
Одним словом – больница.
У Янинки на глазах слезы, мать тоже слезы кулаками вытирает.
– На все воля Божья. В больницу так в больницу.
– У управляющего нужно взять бумагу, а в школе – метрику.
– Хорошо.
Назавтра приходит:
– Янинка не хочет в больницу, боится.
– Стыдно, Янинка: такая большая девочка. Школьница. В больнице хорошо, весело. Там много детей – будешь с ними играть, в сад можно выходить, мячик бросать. Ну что, пойдешь? Там ты выздоровеешь, мама не будет плакать.
Больница начинает напоминать рай на земле.
– Ну что, пойдешь в больницу?
Сад, мячик, дети, молоко…
– Пойду…
Через три дня снова появляются.
– Не взяли нас – сказали, что мест нет.
Вот теперь они действительно поверили, что в больнице хорошо, что там – рай на земле. Но не каждому суждено попасть в рай.
Доктор только ухо приложил и сразу сказал, что Антося живет в сырости, что у нее болели суставы, что она бегать не может. И про мать сразу догадался, что тоже, вероятно, недомогает, а в дождливые дни у нее кости ломит.
Как же не поверить тому, что он говорит о будущем?
А говорит доктор печально, словно ребенок уже одной ногой в могиле.
– Антосю нельзя бить, потому что это не лень, а болезнь, к тому же тяжелая. Женщинам, которые станут говорить, что это чахотка, – не верить, пиво с растительным маслом – не давать. И время от времени на одну-две недели класть в больницу, занимать какой-нибудь легкой работой, сидячей…
Беда – неведомо откуда взявшаяся.
Да нет – очень даже ведомо откуда.
В подвале – трубы, от труб одна стена вся мокрая. Теперь-то, уже потеряв здоровье, они оттуда съехали…
Фельдшер из больницы пришел осмотреть подвал, где от труб одна стена вся мокрая. Там теперь другие люди живут – тоже с детьми. Обругали фельдшера, что он не в свое дело лезет и в чужую квартиру суется.
– Если бы полицейский с бумагой – а то из больницы… Мало им, что налог на больницу берут, а как заболеешь – отказываются принимать. Так теперь еще из квартиры придумали выселять. Разве мы хозяину не платим?
Вот так принимаешь одного ребенка за другим и знаешь, что в десяти других районах Варшавы десяток или сотня коллег более или менее шаблонно прописывают здоровье в виде капель, ложечек, столовых ложек – в порошке, в таблетках – три раза в день или каждые два часа.
И задаешься вопросом:
«Что будет с этим новым поколением в жизни, какая доля его ждет?»
Снова ли кто покрепче – превратится в рабочий скот, эксплуатируемый на американских болотах[51], кто послабее – будет гнить, обогащая лодзинских толстосумов[52], а самые непокорные и самоотверженные заполнят тюрьмы, которые станут сторожить дети нынешних охранников?
Всех нас мать прикладывала к груди, сегодняшний шпик тоже улыбался погремушке – кто же отравил его душу?..
Может, этой голубоглазой малышке суждено по рублю продавать любовь на перекрестке или заигрывать с мастером, чтобы дал работу получше? А может, она пойдет в прислуги: хозяйке помощь, хозяйскому сыну – развлечение?..
Радуйся, детвора из богатых квартир, – сотня врачей бесплатно следит за тем, чтобы в будущем у вас не переводились прачки, извозчики, городовые, швеи, официанты, служащие, рабочие. Радуйтесь, бедные обитатели богатых квартир, откармливаемые заботливыми матерями, няньками, боннами и гувернантками на поживу сегодняшней мрачной, недоброй, злобной и бездумной жизни.
А может, всем понятно, о чем я говорю, – и вам, и им?..