Окропила меня
прозрачная росная россыпь —
уж не брызги ли то
от весла самого Волопаса,
что плывет по Реке Небесной?..
О, как тягостно мне
расставаться надолго с друзьями,
как разлука горька! —
Будто режу своей рукою
драгоценный атлас китайский…
В чем могу унести,
во что заверну мою радость?
Разве что попрошу
повместительнее, пошире
сшить рукав парадного платья…
Не увянут цветы,
что для моего Государя
я сегодня сорву, —
как и ты, они неподвластны
ни старенью, ни увяданью!..
Говорят, что песню эту сложил бывший канцлер-регент Фудзивара-но Ёсифуса.
Одиноко цветет
воробейник, затерянный в поле.
Я гляжу на него —
и в душе как будто жалею
всю траву равнины Мусаси…
На лугах и в полях,
куда ни посмотришь, повсюду
выделяется он,
ярко-белый меж трав зеленых, —
воробейник в пору цветенья…
Верно, думаешь ты,
что я неприметен, неярок,
как некрашеный шелк, —
но зато окрашено сердце
цветом братской любви и дружбы…
Яркий солнечный свет
пробился сквозь чащу лесную —
и отныне цветы
распускаются на деревьях
даже в древнем Исоноками…
Ныне, как никогда,
о Веке Богов достославных
нам напомнить должно
то святилище в Оохаре,
что стоит на горе Осио…
О ветра в небесах,
молю, облаками закройте
путь в безбрежную даль —
пусть еще побудут немного
на земле неземные девы!..
«Кто хозяйка твоя?» —
спросил я тот яхонт бесценный,
но ни звука в ответ.
Что же, всех пятерых красавиц
вспоминать мне теперь с тоскою?..
Где же наша бутыль,
узорная славная фляга?
Не в морскую ли даль
уплывает, как черепашка
от прибрежных скал Коёроги?..
Пусть невзрачен мой вид —
но даже трухлявое древо,
что сокрыто в горах,
по весне зацветет, как прежде,
коли сердце ему подскажет…
Было платье на мне
из ткани тончайшей и нежной,
словно крылья цикад,
и пленительным ароматом
наполнялась опочивальня…
Поздно вышла луна
из-за горного гребня крутого —
как, должно быть, теперь
об уходе ее горюют
в темноте почившие склоны!..
Ярко светит луна,
но сердце мое безутешно —
ведь в Сарасине я
созерцаю ночью сиянье
над горой Несчастной старухи…
Вид осенней луны,
увы, не приносит отрады!
Убывает она,
прибывает ли ночь от ночи —
мы меж тем под луной стареем…
Право, кажется мне,
что нынешней ночью на свете
равнодушного нет, —
ведь и в самых далеких весях
точно так же луна сияет!..
Мнилось мне, что луна
одна в этом мире огромном, —
но другая взошла,
показалась не из-за гребня,
из подводных сумрачных далей…
По Небесной Реке,
где волнами на перекатах
взвихрены облака,
проплывает луна в тумане —
и не гаснет ее сиянье…
Мы сияньем луны
насладиться еще не успели,
как она уж зашла —
и настал черед любоваться
всем живущим там, за горою…
Светом полной луны
я еще не успел насладиться,
но заходит она —
о, когда бы исчезли горы,
чтобы скрыться ей было негде!..
Ярко светит луна,
плывущая по небосклону
в блеске дивных лучей, —
и напрасно дерзают тучи
раньше срока затмить сиянье!..
На поляне Фуру,
что в местности Исоноками,
льнут к подножью дубов,
опадая, сухие листья —
помнит сердце любовь былую!..
Застоялась вода,
и в поле заглохла криница
над прозрачным ключом —
но, храня минувшее в сердце,
вновь и вновь я к ней припадаю…
Испокон повелось —
как доверху нитку доводит
в ткацком стане челнок,
равно всем, незнатным и славным,
жизнь готовит свои вершины…
Вот каков я теперь!
А помнится, в годы былые
так беспечно шагал,
поднимаясь по горной тропке
на Вершину Мужей – Отоко…
Постарел, одряхлел
и в этом безрадостном мире
уподобился я
горькой долей мосту Нагара,
что ветшает в Цу год от года…
Листья саса к земле
под тяжестью снега клонятся —
так и в жизни моей
миновала пора расцвета,
началась пора увяданья…
Переспела трава
меж деревьев в лесу Оараки —
так стара и суха,
что уж люди ее не косят,
лошадей пастись не выводят…
<Первые две строки есть еще в такой записи:
Переспела трава
меж стволами молоденьких вишен…>
Ах, не зря говорят,
что годы ничем не удержишь!
Я свои посчитал —
и почувствовал с болью в сердце,
что уже наступила старость…
Словно горькая соль,
что из водорослей добывают
в бухте Нанива, в Цу, —
солоны, горьки мои слезы
оттого, что тягостна старость…
<Есть еще строки в такой записи:
На морском берегу
в провинции Цу, в Оотомо…>
Если б только я знал,
что старость придет и за мною,
я б ворота закрыл,
отвечал, что нет меня дома, —
так могли б мы с ней разминуться…
Передают, что три приведенные выше песни сложены были тремя старцами, жившими в стародавние времена.
Если б вспять потекли
давно отшумевшие годы,
я вернулся бы вновь
в те далекие дни и ночи,
удержать которых не в силах…
Ток стремительных лет
сдержать никому не под силу —
оттого-то свой век
прожил я как мог, в этой жизни
то печаль вкушая, то радость…
Ах, не зря говорят
о «времени быстротекущем»!
Вот и годы мои
так безжалостно, незаметно
и стремительно пролетели…
Что ж, пора мне взойти
на гору Кагами – «Зерцало» —
поглядеть на себя,
чтоб доподлинно знать, насколько
облик мой состарили годы…
Говорят, эту песню сложил Отомо-но Куронуси.
Я стара и слаба.
Уж близится время разлуки,
расставанья навек —
оттого-то, сын мой, с тобою
повидаться скорей мечтаю…
О, когда бы наш мир
не ведал той вечной разлуки!
Как и все сыновья,
о родительском долголетье
возношу я богам молитвы…
На Каэру-горе
тяжелы снеговые покровы,
что по склонам легли, —
так меня к земле пригибает,
тяжким бременем давит старость…
Что напрасно пенять
на немощь дряхлеющей плоти?
Пусть состарился я —
но, когда бы тех лет не прожил,
не познал бы радости ныне!..
О недремлющий страж
у моста через бурную Удзи!
Вновь пришел я сюда
и увидел с болью душевной,
как тебя состарили годы…
О девица-сосна,
что на берегу в Суминоэ
ожидает меня,
сколько лет, сколько зим минуло,
как не виделись мы с тобою!..
Если б дева-сосна,
что ждет меня там, в Сумиёси,
стала девою вдруг —
я спросил бы, сколько столетий
перед взором ее промчалось…
На морском берегу
среди скал возвышаются сосны —
кто, в какие века
семена здесь густо посеял
на грядущие тысячелетья?..
Отрешившись от дел,
уйдя от докучного света,
буду век доживать
в Такасаго, в древнем Оноэ, —
хоть несхож я с сосной прибрежной…
С кем же буду теперь
дружить в изменившемся мире?
Даже сосны – и те
не встречают меня, как прежде,
в Такасаго шумом приветным…
Там, в просторах морей,
от слиянья течений могучих
на бурлящих волнах
вечно вьется белая пена —
и пристанища не находит…
Белой пеною волн
колышутся пышные ризы
властелина морей —
и венчает его убранство
та гора, островок Авадзи…
Как волна за волной
из дали морской набегают
и уходят назад,
приходил бы я любоваться
красотою Тамацусимы!..
Набегают на брег
в бухте Нанива волны прилива,
и летят журавли,
в поднебесье перекликаясь,
на поля островка Тамино…
Услыхав журавлей
в дороге, у берега моря,
вспоминаю тебя.
Ведь не зря они прилетели —
значит, ты еще есть на свете!..
Катит волны прибой
к утесам в заливе Такаси —
сосны на берегу
знают, что твоего приезда
с нетерпеньем я ожидаю…
Мнится мне иногда,
что где-то у берега моря
в бухте Нанива, в Цу,
собираю морские травы
вместе с бедными рыбаками…
Говорят рыбаки,
что жить хорошо в Сумиёси,
но еще говорят,
что растет там трава забвенья, —
не забудь же нас, возвращайся!..
Уж не знаю, зачем
этот остров назвали Тамино, —
ведь, застигнут дождем,
не нашел я себе накидки,
а до Нанивы путь не близок…
Будто волны реки,
влекомые прихотью ветра,
набегают на брег
и назад не спешат вернуться —
журавли в тростниках белеют…
О, когда бы ты был
ладьею, что меж берегами
тихо кружит в пруду, —
я могла бы сказать, наверно:
«В этом месте побудь, останься!..»
Далеко-далеко,
до самых столичных пределов,
песня цитры летит —
это ветер перебирает,
словно струны, волны морские…
К водопаду придя,
жемчужные светлые брызги
соберу на рукав —
в скорбный час, коли слез не хватит,
пусть они послужат слезами!..
То ли кто-то и впрямь
жемчужины с нити срывает,
не дает нанизать,
то ли слишком рукав мой узок,
и на нем не держатся брызги…
Для кого с высоты
полотно ниспадает каскадом?
Сколько лет я гляжу —
все никак не приходят люди
за прозрачною белой тканью…
Ах, когда б полотно
из струй Киётаки чистейших,
как из нитей, соткать —
облачиться в рубище это
и навек удалиться в горы!..
Не наденет никто:
наряд ведь «не шит и не кроен» —
для чего же тогда
растянула Горная дева
полотно над бурной рекою?..
Коль хозяина нет,
я взял бы отрез драгоценный,
эту светлую ткань,
чтобы в дар от чистого сердца
поднести небесной Ткачихе!..
Пролетели года,
состарились светлые воды,
поседел водопад —
ни единой темной полоски
меж прозрачных струй не осталось…
Тщетно те облака
рассеять пытается ветер —
пролетают года,
но незыблемы, неизменны
ниспадают со скал каскады…
Не такой ли поток
с высот низвергается в сердце,
что объято тоской? —
Видно пенистые каскады,
но не слышно шума и грома…
Много весен прошло
с тех пор, как впервые на ветках
расцвели те цветы, —
о, когда бы и в нашем мире
вечно длилась пора цветенья!..
После жатвы стоят
копны риса на пажити горной,
вереница гусей
пролетает с протяжным кличем —
ведь пришла унылая осень…
Что же в мире земном
неизменным пребудет вовеки?
Там, где только вчера
простиралось глубоководье,
нынче мель на реке Асука…
Никому не дано
знать срока, что жизнью отмерен, —
отчего же тогда
мысль моя трепещет в смятенье,
как под лезвием травы морские?..
Как рассветный туман,
что скрывает от взора вершину
и летящих гусей,
беспросветны тяжкие думы
о печалях юдоли бренной…
Не сумел я, увы,
отринуть заботы мирские —
и в печали живу,
каждый раз стенаньем встречая
злоключенья в юдоли бренной…
Коли спросят о том,
как живу я вдали от столицы,
ты скажи: «Среди гор,
что окутаны облаками,
он живет в тоске беспросветной!..»
В треволненьях мирских
я травам плавучим подобна,
что живут без корней
и плывут, раздумий не зная,
увлекаемые теченьем…
Те слова, где сквозят
печали и радости мира,
привязали меня
к жизни в этой юдоли бренной,
из которой уйти хотела…
Тихой грусти слова —
и каждое в россыпи росной,
словно листья дерев.
Это льются светлой капелью
о былом, невозвратном слезы…
Как в словах передать
все горести бренного мира?
Но пускай обо всем
без утайки, без сожаленья
до конца поведают слезы!..
Что она, эта жизнь?
Назвать ее сном или явью?
То ли явь, то ли сон —
как бы есть, а быть может, нету,
и никто отгадки не знает…
Существую ли я,
или все это лишь наважденье?
Как о том ни суди,
но о жизни скажу: «Что за прелесть!»
И еще скажу: «Что за мука!»
В этом горном краю
печально и уединенно
я сегодня живу,
но притом намного отрадней,
чем среди треволнений мира…
Только в горной глуши,
где облачные вереницы
над вершиной плывут, —
только там, заботы отринув,
и смогу я прожить на свете!..
Ты уж знаешь и сам,
но выслушай вновь с содроганьем!
В этой жизни земной
неизменно грохочут волны
и бушует яростный вихрь…
О, куда же бежать,
уйти, отрешившись от мира?
Ни в горах, ни в полях
не найти пристанища сердцу,
что блуждает среди соблазнов…
Так всегда ли была
исполнена скорби и муки
эта бренная жизнь —
или стала она такою
для меня одного в целом мире?..
В этом горном краю,
где печалюсь я в уединенье,
распустились они —
оттого ли цветы уцуги
говорят о печалях мира?..
О, когда бы найти
там, в Ёсино, горную пустынь,
одинокий приют —
чтобы в час печали и скорби
прочь уйти от бренного мира!..
Чем старей становлюсь,
тем больше тревог и печалей —
видно, время пришло
в горы Ёсино, прочь от мира
уходить тропою кремнистой…
Где найти мне приют,
в какой отдаленной пещере
меж утесов и скал,
чтобы только не слышать боле
о печалях бренного мира?!
Там, в безлюдных горах,
под сенью утесов могучих
отыщу я приют,
ибо понял, что мало проку
пребывать в этом мире бренном…
Слишком тягостны мне
треволнения бренного мира —
не пора ли уйти
и в горах поискать приюта,
там, где снег лежит на деревьях?..
Я хотел бы уйти
от горестей бренного мира
вдаль по горной тропе —
но любви безрассудной узы
не позволят с тобой расстаться…
Ты, отринувший мир,
ушедший в безлюдные горы!
Где найдешь ты приют,
если в ските уединенном
вновь настигнут тебя печали?..
Для чего же расти,
взрослеть, постепенно старея,
словно стройный бамбук,
если горестей в жизни нашей —
что коленцев бамбука в роще?!
Так к концу мы идем,
и множатся скорбные пени,
словно листья в лесу,
где на каждом ростке бамбука
соловей выводит коленца…
На траву не похож,
но ведь и на дерево тоже —
что ж такое бамбук?
Вот и я в этом мире бренном
не могу найти свое место…
Говорят, что песню эту сложила принцесса Такацу.
Знаю, из-за меня
юдолью скорбей и печалей
называют сей мир —
но зачем же другим на долю
выпадают такие муки?!
Разве думалось мне,
что буду томиться в изгнанье,
от столицы вдали,
и порою с лодки рыбачьей
стану сам забрасывать сети?!
Если спросят тебя,
что делаю я в этом мире, —
отвечай, что в Сума,
орошая рукав слезами,
соль из водорослей добываю…
С чем к тебе я приду?
Увы, даже дальнее эхо
обо мне умолчит.
Уж ничем я не отличаюсь
ото всех, чей удел – безвестность…
Не закрыты врата
из мира забот и соблазнов
в горний радостный мир —
отчего же я так печалюсь,
покидая свой пост до срока?..
В ожиданье конца
печально влачусь я по жизни
и молю об одном —
чтобы хоть сейчас не томили,
не терзали меня невзгоды!..
Как хотелось бы мне
под сенью деревьев отрадной
сохранить свой приют
на зеленых склонах Цукубы!
Милость вешних гор призываю…
В ту долину меж гор
и солнечный луч не заглянет —
там не знают весны,
и печаль о цветах опавших
не томит, не тревожит сердце…
Обитаю теперь
в селении «лунного древа»
и молю об одном —
чтоб на сумрачном небосводе
вашим ликом луна сияла!..
Ах, теперь я узнал,
как тяжко гнетет ожиданье!
Ни к чему уезжать —
право, нужно тебе остаться,
чтоб почаще видеться с милой…
Или это лишь сон?
Да мог ли я в мыслях представить,
что настанет пора —
и на встречу с тобой, повелитель,
побреду я через сугробы!..
Может быть, навсегда
я покину родное селенье,
где провел столько лет, —
и Фукакуса превратится
в луг, поросший густой травою…
Стану я на лугу
перепелкою горестно кликать —
пусть проходят года,
но когда-нибудь ты вернешься
поохотиться вновь за мною!..
Ты отринул меня,
и в Наниве жить я не в силах,
оттого и ушла —
не с рыбачками к морю в Мицу,
а в монашескую обитель…
Говорят, песня эта была сложена в давние времена, когда одна женщина, чей муж перестал ее навещать, ушла в храм Мицу, чтобы принять монашеский постриг, а мужу отправила эту песню.
В чем увидела ты
неверность мою и коварство?
В славной Наниве дом
променяла ты понапрасну
на монашество в храме Мицу!..
Видно, больше никто
навестить меня не соберется —
передай же друзьям,
что давно уж густым бурьяном
поросла к воротам тропинка…
Знать, обиду таишь,
коль в гости ко мне не заходишь!
Отдалился совсем —
как трава речная без корня,
что весной плывет по теченью…
Видно, сердце твое
давно уже больше не сердце,
а бесчувственный снег —
коль напрасны все ожиданья
и прийти ты ко мне не хочешь!..
Коли думы твои
похожи на эти сугробы,
как довериться им?
Ведь пригреет солнце весною —
и бесследно они растают!..
Полон дум о тебе,
в столицу спешил я из Коси.
Как на Белой горе
долго снег лежит и не тает —
не растают, поверь, те думы!..
О тебе я грущу
и, хоть Белой горы, Сираяма,
никогда не видал,
по ночам бреду в сновиденьях
через снежные перевалы…
Значит, век коротать
мне выпало здесь, в Сугаваре,
подле древних руин,
где безрадостным запустеньем
вид Фусими трогает сердце!..
Мой печальный приют
стоит у подножия Мивы.
Если друг я тебе,
приходи – дорогу подскажут
криптомерии у ограды!..
Так вот я и живу
в скиту на восток от столицы
меж оленей ручных.
Не случайно зовется место
Удзияма, гора Печалей…
Обветшало жилье,
где люди селились веками, —
в сей печальный приют
уж никто из прежних соседей
не заходит меня проведать…
«В этом доме должны
оплакивать горести мира!» —
так подумалось мне,
и к печальным этим раздумьям
вдруг добавились звуки кото…
Истомившись душой
от суетной жизни столичной,
я отправилась в путь —
но и в старой столице Нара
ожидают меня печали…
Где найду я приют,
пристанище в суетном мире?
В этом долгом пути
будет каждый ночлег случайный
для меня желанным приютом…
Веет яростный вихрь
над Заставою Встреч – Оосака
и крепчает мороз.
Мне нигде не найти приюта —
засыпаю, объят тоскою…
Я лишь пыль на ветру,
что мчится, покоя не зная,
неизвестно куда, —
и неведомо мне, скитальцу,
где найду пристанище в мире…
Нет здесь бурных быстрин
и заводей глубоководных,
как в Асуке-реке, —
это дом потек ко мне в руки
полновесных монет потоком!..
Ах, родные края
уж, верно, не те, что когда-то, —
как же дорог мне дом,
где давно меня ожидает
«полусгнившее топорище»!..
Не успев долюбить,
я навеки оставила душу
там, в объятьях его, —
а в груди моей не осталось
ни души, ни дыханья жизни…
Так под первым снежком
никнут долу побеги бамбука
до рассветной зари —
в тяжких думах я просыпаюсь,
о разлуке скорой горюя…
Там, в просторах морей,
белопенные катятся волны
и шумят на ветру —
муж мой милый во мраке ночи
гору Тацута переходит…
Об этой песне рассказывают следующее. Давным-давно в провинции Ямато дочь одного человека вышла замуж. Однако, когда родители ее умерли и семейство обеднело, муж стал пренебрегать женою и повадился посещать другую женщину в провинции Коти. Жена не проявляла своего недовольства и позволяла мужу свободно уезжать в Коти, когда ему вздумается, так что он даже стал подозревать, нет ли у нее любовника. Однажды в лунную ночь, сказав, будто едет в Коти, он спрятался в саду, в кустах, и стал наблюдать. Поздно ночью жена его сидела, вздыхая, и играла на кото, а под конец прочитала вслух сочиненную тут же песню и ушла спать. Услышав эту песню, муж больше уже никуда не уезжал из дома.
Чей же это петух,
предназначенный для очищенья,
в лентах с гребня до шпор,
непрестанным протяжным криком
гору Тацута оглашает?
Эти строки стихов
тебе я оставлю на память.
Вспоминай иногда!
Письмена – как следы тидори,
что по берегу разбежались…
Листья те, Государь,
с дубов приснопамятных Нары
облетели давно
под холодным дождем осенним,
обернувшись словами песен…
Одинокий журавль,
что отбился от стаи родимой,
кличет в плавнях речных —
все надеется, что услышат
зов его в заоблачных далях…
Пусть откроются вдруг
пред взором твоим, повелитель,
словно дымка весной,
все мои заветные думы,
что доселе в сердце таились!..
Только слухи порой
долетают о жизни дворцовой,
как журчанье ручья, —
ах, увидеть бы поскорее
эти царственные чертоги…