Наступали сумерки. Солнце уже закатилось, оставив золотисто-розовую кайму на облаках, плывших над горизонтом. Степь цепенела в вечерних полутонах, испарявшемся зное и мягком душистом запахе. Было удивительно тихо и потому торжественно.
Из станицы Великокняжеской вытянулась длинная колонна. Шла конница по три коня в ряд, глухо стуча копытами и изредка позвякивая железом. За окраиной станицы головной полк свернул и выстроился развернутым фронтом. К нему пристроились остальные полки, став тремя темными линиями под прямыми углами друг к другу, как ставят столы на парадных обедах.
Когда крест станичной церкви, искрившийся в сумеречном небе, погас, в конных рядах загорелись смоляные факелы и, густо дымя, осветили фантастически колеблющимся светом три безмолвных стены всадников, четырехугольную площадь примятой травы, грузную фигуру генерала на рослом, неподвижном коне и поблескивавшую ризу священника.
Астраханская казачья дивизия[248] ждала войсковой батальон на молебен. Накануне в штабе войска был получен срочный пакет от донцов. Намереваясь атаковать Царицын, донцы настойчиво просили поддержать их с правого фланга. Пришлось выделить только что сформированный батальон.
Необычна была эта часть, как необычно и тогдашнее время. Весь батальон состоял из одних офицеров, из числа тех, кто, отбросив личную жизнь и преодолев все преграды, явился на юг стать стеной против разбушевавшейся стихии.
Что руководило ими? Жертвенный ли порыв, ненависть ли к вздымавшейся со дна темной силе или суровое чувство долга?
Молодые, здоровые, закаленные Великой войной и скованные чувством профессиональной чести, они противопоставили сокрушающему валу свою непоколебимую волю, как стальной клинок – накатывающейся на них глыбе.
С ближайшего бугра прискакал адъютант и, туго затянув повод, четко взял под козырек:
– Едут!
Далеко в степи, прорезая дымку тумана, медленно выплывало темное пятно. Только очень острый глаз мог различить скачущую конную группу.
– Да, действительно, атаман. А батальона все нет, странно. Без пяти восемь. – И генерал нетерпеливо повернулся в седле.
Он собирался уже послать ординарца торопить запоздавших, когда из-за угла дома, мутно белевшего на окраине станицы, выдвинулась темная полоса.
Батальон шел совершенно бесшумно. Быстро увеличивался контур мерно колеблющейся массы, и от этого беззвучного нарастания казалось, что шли не люди, а надвигаются таинственные бесплотные тени.
– Хорошо идут, – пробасил в усы генерал, – ив точку: ровно к восьми. А атаман напрасно торопится.
Действительно, конная группа, скрывшаяся было в ложбине, вынырнула теперь совсем близко и понеслась к строю.
– Дивизия, смир-рно! Шашки вон! – густой, тяжелой волной прокатилась команда.
С шелестом выскользнули клинки и, тускло блеснув, замерли. Колонна пехоты подходила к оставленному для нее свободному месту.
Атаман подлетел прямо к батальону, круто остановил коня и звонко, как бы с задором, крикнул:
– Здорово, молодцы! – Его голос резко прорезал тишину и оборвался в пространстве.
Ответа не последовало. Еще тише стало в степи, еще более таинственными почудились приближавшиеся тени. Только шаг батальона стал как будто свободнее и шире, да головы в рядах закинулись выше.
Озадаченный необычным молчанием, атаман дернул коня вперед и подъехал вплотную к колонне. Перед ним проходили ряды. В недоумении смотрел он на скользившие мимо призрачные силуэты. Это был не тяжелый торжественный строй великолепных гвардейцев, не гибкий задорный шаг жизнерадостных юнкеров. Нечто необычное, никогда не виданное было в поступи проходящей части.
Широким, сильным шагом шел батальон, как монолитная упругая масса, еле касаясь земли в поступательном быстром движении. И что-то бесконечно горделивое было в высоко поднятых головах, в чеканной выправке, в легких ритмичных движениях.
Шеренга за шеренгой проходили господа офицеры; заревом пожара вспыхивали на их лицах отблески факелов, кровавыми пятнами ложились на шинели и перебегали искорками по стали штыков. И почему-то казалось, что для этих мелькавших как привидения рядов не существовало преград.
Вероятно, атаман что-то понял. Решительно соскочил он с коня и, швырнув папаху об землю, крикнул, но уже без прежнего задора, а каким-то другим, зазвеневшим голосом:
– Кланяюсь вам, господа офицеры!
Печально служили напутственный молебен. Дрожал старческий голос седого священника, и глухо тонули в ночной темноте молитвенные напевы. Точно не о здравии, а за упокой молились под черным куполом неба, среди факелов, пылавших красными языками, как громадные погребальные свечи.
Застывшими изваяниями стояли четыреста человек. Линия обнаженных голов, винтовки, прижатые к плечам, и фуражки, выровненные в левых руках. Сосредоточенны и суровы были затененные, резко очерченные лица. Куда-то в пространство глядели глаза. Что видели они там, за рубежом сгустившейся тьмы, за гранью жизни? Ведь это, может быть, их отпевали.
Уже трепетно мерцали звезды, когда черными гигантскими змеями потянулись к своим стоянкам полки. Перед маленькой конной группой ординарцев ехал генерал со своим начальником штаба. Оба молчали. Широкоплечая, коренастая фигура генерала в папахе, с трубкой в зубах и кривой текинской саблей на туго подтянутом поясе напоминала запорожца времен казачьих набегов. Полковник, тонкий и моложавый, в хорошо пригнанной солдатской шинели имел немного городской вид. Машинально он пришпоривал свою лошадь, отчего она взбрасывала голову и сбивалась на рысь.
Когда выехали на пустынную станичную площадь с уходившим ввысь силуэтом сумрачного собора, начальник штаба, как бы заканчивая продуманную мысль, проговорил:
– Да, будут большие потери, – и, помолчав, добавил: – Ведь им придется голыми руками проволоку рвать и пробивать штыками прочно укрепленный фронт.
– А знаете ли вы, ваше превосходительство, – заговорил опять полковник, – сегодняшний молебен напомнил мне эпизод из Русско-японской войны. Перед августовским штурмом Порт-Артура японцы назначили одну дивизию для прорыва. Она должна была, как таран, пробить брешь в линии фортов и этим как бы открыть двери для осадной армии. Эту дивизию назвали колонной смерти. Накануне ночью у них тоже было богослужение. Дивизия присягнула умереть – и сдержала слово. Видели ли вы сегодня выражение лиц на молебне? Они тоже…
– Видел, – перебил генерал и, цукнув коня, пустил его крупной рысью.
Через несколько дней из-под Царицына пришли первые вести. Атака по всему фронту была отбита; сообщалась большая цифра потерь. О батальоне проверенных сведений не имелось, доходили лишь слухи о какой-то неожиданной катастрофе. Только неделю спустя стало точно известно, что батальон уничтожен почти целиком. Из 400 человек насчитывали в живых не более одного-двух десятков. Рассказывали, что красные добивали раненых, пытали их. Были найдены распиленные трупы.
Не прошло и месяца, как гибель батальона превратилась в простую историческую справку.
Уже начались холода с буйными ветрами и ледяным дождем, когда красные, получив подкрепления, перешли в наступление и навалились крупными силами на поредевшую в боях дивизию. К ней на помощь для удара по неприятельскому флангу была направлена бригада донцов. Чтобы согласовать совместные действия, командир бригады прибыл в штаб астраханцев. Дежурный офицер провел его в тускло освещенную комнату полуразрушенного зимовника, где за столом с остатками ужина сидел генерал, облокотившись на широко развернутую карту, а начальник штаба, примостившись на походной кровати, возле свечи, писал, держа полевую книжку на приподнятом колене.
Совещание было коротким. Все понимали друг друга с полуслова, знали, что время не терпит. Когда деловые вопросы были исчерпаны, а вестовой принес три стакана крепкого, мутного чая, бригадный расстегнул свой мокрый, задымившийся в тепле полушубок и, скручивая папиросу, заговорил о последних событиях на фронте.
Молодой, с энергичным лицом, резкими движениями и подчеркнуто крепкой речью, он красиво рассказывал о последнем бое, выпукло оттеняя отдельные, часто жуткие, факты, с холодным смешком вспоминал эпизоды расстрелов. Видно было, что Гражданская война прошла когтями по его собственной коже, выработав тот особый тип беспощадно-жестокого воина, у которого чувство долга заострилось личной ненавистью.
– Вы, кажется, принимали участие в наступлении на Царицын? – спросил начальник штаба, распечатывая только что принесенную пачку пакетов.
– Да, как же, расквасил себе там лоб. Скверное было дело. Ну, ничего, еще отыграемся.
– А скажите, – задал в свою очередь вопрос начальник дивизии, – известны ли вам подробности о гибели нашего батальона?
– Вашего батальона? Конечно, знаю. Он наступал правее меня. Это целая история, впрочем очень короткая, – усмехнулся, точно поморщился, донец. – Ваш батальон, черт его знает, одержимый какой-то. Он как двинул с места, как пошел – сразу опередил соседей по крайней мере на полперехода. А потом, дорвавшись до царицынских укреплений и не дожидаясь, пока подтянутся остальные, он, точно шальной, врезался в неприятельский фронт и, представьте, прорвал-таки линию укреплений; а ведь чего только не было там наворочено! Пленные красноармейцы рассказывали потом, что их ошарашила стремительность штыковой атаки. «Как, – говорят, – вскочили они, как рванулись в атаку – только пыль взвилась! Мы палим, а они бегут; мы хлещем огнем, а они молчаком еще шибче прут; словно нечистая сила. Ну и не выдержали мы, – говорят, – бросились уходить. Только мало кто спасся, а кто нет, – не приведи Бог, что было!» Словом, прорвали три линии окопов, а там началась катавасия. Нарвались они уже под самым Царицыном на бронепоезд, а с тыла их броневики обошли да еще какая-то конница подвернулась. Получился такой переплет, что сами красные поперепутались и до поздней ночи расстреливали друг друга. Ну а ваши полегли полностью. Правда, дорого обошлась красным победа – это точно установлено. Да и то сказать, ведь дрались, собственно говоря, покойнички: все равно выхода не было. Зато и поиздевались же большевики над ранеными, вымещали потери. – И бригадный не то засмеялся, не то оскалился по-звериному. – И скажу я вам: сами виноваты. Так воевать нельзя. Молодцы, слов нет, только какие-то одержимые.
– Одержимые? – переспросил начальник штаба. – Нет, это не то, – и, отодвинув в сторону бумаги, с неожиданной горячностью продолжал: – Не одержимыми были они, а одержимы, – он подчеркнул последнее слово, – и знаете чем?
Бригадный вопросительно посмотрел на полковника, потом повернулся в сторону генерала, молча чертившего карандашом по столу. Генерал сделал большую затяжку, осветившую на мгновение седые усы и густые, насупившиеся брови, но ничего не ответил.
Вопрос вывел начальника дивизии из задумчивости. Он слегка наклонил бритую, с зарубцевавшимся шрамом, голову, как бы в знак того, что он понимает своего начальника штаба, потом медленно приподнялся и, глядя в темный угол на невидимую икону, перекрестился широким крестом.