Никогда не узнаю, откуда ей стало известно. Проницательность, должен признать, потрясающая. Даже думать об этом не хочу. И всё-таки.
И всё-таки думаю иногда.
Моя рубашка, допустим, была какое-то короткое время со следами туши – Марьяна, заплакав, уткнулась мне в плечо лицом, да, было такое, совершенно киношное, но ведь она тогда же и застирала на рубашке плечо, к утру высохло, никаких следов не осталось. А других улик я и представить не могу.
А то, что я не ночевал дома, Рина в больнице знать не могла. Да если бы знала, то что? Мало ли почему не ночевал дома. Я много раз не ночевал дома и не всегда даже позвонить мог – поросёнок, конечно, и это очень печально, но обходилось без катастроф, а всё потому, что доверие было, или лучше сказать – знание: ну вот знала она о моей, что ли, верности, если это так называть. При всём моём раздолбайстве!
Попугай вне подозрений. Хотя много позже, потом – в порядке психологической разгрузки (когда мне уж совсем скверно стало) – попугайский сюжет возникал в голове. Вот Кирюша, представить, улетел из мастерской на волю, не долго думая, жил себе среди голубей несколько дней на помойке и вследствие стресса обрёл способность по-человечески говорить, а тут возвращается Рина на костылях, ковыляет мимо мусорных баков и слышит речь, обращённую к ней, а по сути, донос.
Марьяна могла бы что-нибудь подобное вставить в сценарий. Странно, что попугай даже безотносительно нашего случая не появился ни разу в её сценарии. Казалось бы, бери прямо из жизни столь яркую деталь – любой бы украсила антураж (не касаясь даже изгибов сюжета).
На самом деле было мне не до шуток.
И ещё, замечу, на самом-то деле не очень-то я зацикливался на поисках истины. Не до того было мне.
Всё произошло неожиданно, почти мгновенно.
Мы нормально общались, я лежал на диване с книгой, а Рина вышла на кухню. Вернулась через полчаса в комнату. Телефон не звонил, никто не приходил к нам, соседа в этот час не было дома. Рина вошла, села на стул у окна, минуты две молчала, потом спросила, не хочу ли я в чём-нибудь признаться.
– Признаться?
Я правда задумался. Я честно не знал, в чём я должен признаться.
Потому, наверное, что никакой вины я за собой не чувствовал. Я даже не чувствовал никакой тайны за собой, которую был бы обязан скрывать согласно специфическому обычаю.
– Никита, – сказала она ледяным голосом, – подло не это, подло вот это, – и обвела пространство рукой, что-то, вероятно, под этим жестом подразумевая, совершенно недоступное стороннему интерпретатору.
Я чуть не спросил: «Откуда известно?»
Вот первый вопрос!
Не знаю, сыграл ли я удивление или искренне удивился, впрочем, последнее – вряд ли: я знал давно за собой, что мне не свойственно удивляться.
Она так сказала:
– Пошёл-ка ты вон.
Это уже серьёзно.
Это очень серьёзно.
Свесил ноги с дивана, отложив книгу. Нашёл ногами тапочки и уставился на них, словно они претендовали на роль свидетелей (очень мне не хочется сказать «зрителей»).
А не пожар ли это в моём внутреннем театре? Внутренний мой пожарный предусмотрен ли в штате? Может, оно и пожар, но, не замечая надвигающейся катастрофы, сразу несколько лицедействующих со своими ролями претендовали на незапланированный бенефис. Их предложения. Роль дурачка, не понимающего, в чём дело, роль оскорблённого недоверием, роль раскаявшегося грешника, хуже: преступника (всё же кающегося, наверное, – он ещё не раскаялся), – или нет: раскаялся уже, и теперь он сам горем убит. И прочие важные роли.
Только не надо думать, будто я думал обо всём об этом – оно само рождалось во мне рефлекторно – практически взрывообразно. И тут, в одно неизбежное мгновение, ничуть не отрицая прочих, властно образовался один, главный из главных, Тот Кто Больше Всех Изумлён.
ТКБВИ.
Я и в самом деле был изумлён.
И вовсе не загадкой разоблачения (хотя позже и этим).
Но тем, что это всё тянет на катастрофу.
Да, Рина, хотел я сказать, я чудовищно виноват, но если посмотреть непредвзято…
Я только сказал:
– Да, Рина…
И тут она закричала:
– Я не Рина тебе! Моё имя Марина! Ты даже имя у меня отобрал!
Вот здесь можно было бы и возразить.
Но она прочла в моих глазах: ТКБВИ.
А она знала, я лишён способности изумляться. Поэтому она так закричала:
– Хватит играть, идиот!
А это уже обида.
Съел.
Но права она ведь: идиот!
Я сказал:
– Прости идиота…
Идиот – иногда это удобно, иногда спасительно. Но не сейчас.
Она мне просто не дала говорить.
А было много сказать чего.
Сначала признаться в любви. То есть любовь подтвердить. Безоговорочно! Потом признать масштаб ошибки. Но именно ошибки, а не продуманного преступления. А если по правде (мы же начистоту?), тут не ошибка, тут стечение обстоятельств. Так ведь и было! Никакого расчёта! Просто воронка необратимости. Мы – нет, я («мы» некорректно сказать), я попал в неё, идиот, я попал в эту воронку! Вот в том и трагедия, что я стал идиотом. Жертвой игры богов, если в античном смысле…
Конечно, не такими словами, но по смыслу примерно так, я и попытался выразиться, призвав на помощь всё своё обаяние, всю красоту (общепризнанную) своего голоса, всю нежность, которую искренне испытывал к ней, и всё понимание её беды, нуждающейся всего лишь в элементарной коррекции.
Не получилось.
Хотя слёзы на глаза мои навернулись. А это признак – я не умею плакать.
Или, во всяком случае, не люблю.
Так ведь нет, говорю – не получилось!
– Ты – пустота! Тебя нет! Одни маски! Маски, маски на пустоте!
– Это неправда… Рина… Марина…
Я хотел успокоить её. Погладить по голове.
– Вон! Вон убирайся!
Хотел обнять её – не дала.
– Убирайся отсюда!
Но почему? Почему не поговорить откровенно? Почему не понять друг друга?
Я же её хорошо понимаю.
Я сказал, что никуда не уйду. Сейчас во всём разберёмся. Зачем же так жестоко – раз, и по живому?
– Тогда уйду я!
Я спросил:
– Куда?
Вот точно не так: «И куда ты пойдёшь?» Нет, это был бы невозможный вопрос. Но и «куда?» – не надо было интересоваться. Зря я. Потом уже думал, что зря.
А я ведь ещё и так спросил:
– На костылях?
Это выкрикнул ей, когда она уже была в коридоре.
Потому что действительно не поверил, что на костылях уковыляет.
Лёг, раз так. Лучше помалкивать, любая реплика будет мне самому во вред.
Лёг, и лежал, и слышал, как она в коридоре постукивает по полу. Думал, надо переждать немного. Подождать, когда в ней это само хотя бы чуть-чуть успокоится. А потом выйти.
И вдруг – тишина.
Я не сразу тишине этой поверил. Думал, на табуретке сидит. Вот подожду-подожду и выйду – и сяду перед ней на корточки. (Как тогда продюсер перед Марьяной сидел – мне запомнилась сцена.)
Вышел: нет её в коридоре, и на кухне, и в санузле совмещённом. Входная дверь не закрыта, а когда открывала, должен был щёлкнуть замок, я не слышал. Каким же местом я слушал, если прослушал дверь?
Не ушла – ускакала.
На костылях-скороскоках.
Всё произошло стремительно, я не был готов к таким скоростям.
Вот так взяла и, ничего не взяв, прочь – от меня. На костылях, взятых мной напрокат.
А я остался один.