4
Пока Алексей Николаевич грустил и пил вино под Парижем, в Москве произошли перемены. Японцы как самые искушенные коммерсанты почувствовали опасность, пусть даже не очевидную, для своих капиталов и начали потихоньку сворачивать некоторые проекты. Это отразилось и на сталинской высотке: квартиранты решили бежать с российского корабля, опасаясь, что он, чего доброго, может и утонуть. И уже без Алексея Николаевича Таша сдала их жилище какому-то американцу
Сам он не знал теперь, да и не хотел знать ничего: ни того, какова плата за квартиру, ни того, кто этот новый жилец. Даже его собственную роль, роль Ташиного мужа в его отсутствие сыграл перед американцем массажист из Ялты.
Ожидая переезда, доживая последние дни в их наемной и еще общей квартире, Алексей Николаевич как-то услышал телефонный звонок и поднял трубку.
— Добрый день. Это Гоша? — спросил женский голос.
— Добрый день,— ответил он.— Это не Гоша.
— Я, наверное, ошиблась номером. Мне нужен Гоша Егоров…
— Егоров это я, — теряясь в догадках, отвечал он. — Но меня зовут Алексей Николаевич.
— Простите, а Гоша Егоров? У него еще дочь Танечка — спортсменка. И жена Таша…
— Знаете, пока еще муж Таши — я. И уж по крайней мере, я отец Танечки…
Женский голос умолк, и после долгой паузы Алексей Николаевич услышал:
— Извините…
Итак, снимая квартиру для долгой новой жизни, Таша представила хозяйке всю семью: свою дочь и своего мужа, отца дочери. Алексея Николаевича уже просто не существовало. Как известного поручика Киже. Его роль играл Гоша. А Таша? Узнав о разговоре с хозяйкой, набросилась на него:
— Зачем тебе влезать во все это? Это мое дело!
— Как твое? Ты что, считаешь, что я должен отказаться не только от собственной фамилии, но и от единственной дочери? Ну, уж нет!
— Ах! Тебе все равно не встречаться с хозяйкой! — твердила Таша. — Не стану же я все объяснять каждому встречному!
Что ж, у нее была своя логика. Верно, это уже и был конец конца.
Как-то, случайно выдвинув ящик ромоны, он нашел пачку фотографий, где Таша, пьяная и веселая, сидит в одних колготках — в той самой комнате, где теперь день-деньской валяется на тахте Алексей Николаевич. Сидит в кожаном кресле, сложившись, скрестив длинные ноги, с мутной радостью глядя в объектив Гошиного аппарата. И зачем оставила, бросила и как бы позабыла эти срамные фотографии? Неужто для того, чтобы окончательно раздавить Алексея Николаевича? Показать, как она теперь относится к нему?
— Она хочет убить тебя, — как само собой разумеющееся спокойно сказал Наварин. — То есть не собственными руками, а твоими. Останешься, один, сопьешься. И мне придется произносить очередную прочувствованную речь. Будь осторожен…
И вот эти фотографии… Ведь и маленькая Танечка успела слазить в ящик, поглядеть их и сунуть назад, в конверт, когда Таша вошла в комнату.
— Ты что там роешься?
— Ищу жвачку, — спокойно ответила девочка.
И снимки остались на месте.
Но опять: не переусложняет ли он? Скорее всего, да. От мужской глупости — фантазировать и домысливать на пустом месте. Все, очевидно, куда проще. Таше теперь нет до него никакого дела. Все ее помыслы там, в счастливом завтра, а остальное — доделка уже никому не нужного ремонта, перевоз последних вещей (куда?), наведение чистоты и порядка и даже уборка по утрам его постели — только автоматом. Она живет мыслями о своем Гоше из Ялты и их планами. Только если это в самом деле планы массажиста…
Вспомнился разговор со знаменитой теннисисткой.
— Считайте, что вам повезло. Первый любовник — мальчишка-тренер. Второй — какой-то массажист. Все это несерьезно. Она к вам приползет. На брюхе. Через два-три года. Женщины всегда тонко чувствуют, когда он оказывается только потребителем…
Но брала ли в расчет бывшая чемпионка, кто же Таша и ее Гоша из Ялты? И что значит для нее этот новый спортивный и околоспортивный мир, который в условиях беспредела, той помойки, где оказалось наше несчастное общество, — так обостренно, словно хищник — дичь, чувствует даже отдаленный запах больших гринов. Перед этим и доллары за квартиру мало чего стоили.
— Дочка заработает свои два миллиона! — самоуверенно бросила Таша.
Ну, а сама Танечка?
Как-то, гуляя с Алексеем Николаевичем в отведенное для него воскресное свидание, она — редкий случай — проговорилась:
— Знаешь, папа? Мама сказала, что из первых моих денег я должна купить ей «Джип», — и тут же торопливо: — Только не говори маме!..
Да, верно, для Таши молодой секс только начало. Теперь же все направлено на крошечное существо, которое должно (хоть умри!) стать печатным станком для выделки «зеленых». Впрочем, и обретение в качестве партнера массажиста с большим постельным стажем, или, по Ташиным словам, Большая Любовь, тоже кое-чего стоит. Конечно, это могучая терапия. Ведь вот, как раздражительна бывала Таша — и не только с Алексеем Николаевичем, но и с Танечкой, браня ее, особенно если не ладилось на корте. Ну, а с Гошей из Ялты…
Захотелось ночью позвонить в какой-то московский отель — ему, еще не мужу, когда муж за фанерной стенкой, с кляпом из снотворных и сердечных капель мается на тахте — включила свою одномерную музыку и на час — «ля-ля-ля», с хохотком, с воспоминаниями о еще свежем соитии, после которого она явилась, вся лучась телесной радостью и отменным настроением.
И с кем считаться? С тем, кого уже как бы и нет, кто поставлен вне ее закона, закона даже не джунглей — не надо обижать тысячелетнее обжитое пространство обитания диких животных, — но скорее закона уголовного мира, где по отношению к «козлу» все позволено.
Увы, каждый из нас задним умом крепок. Алексей Николаевич должен был бы предвидеть свою участь, наблюдая хотя бы за тем, как Таша обращалась с полупарализованной своей бабушкой, как грубо кричала на нее, как холодно советовала «подохнуть». А сразу после сдачи квартиры? Закинула ее опять же за эти треклятые «грины» в какой-то подмосковный дом для престарелых и о ней позабыла. Алексей Николаевич несколько раз напоминал: узнай, как твоя бабушка. Зачем? Врачиха, устроившая ее в этот дом, рассказывала ему, что старуха бессильно орала трое суток — лишась дома, семьи, Танечки — всего. А потом, умирая, сказала:
— Сейчас она возьмется за Алексея…
Ах, да что говорить! В состоянии естественном, то есть скотском, человек себя не воспринимает. Верно, лишь в несчастье он ощущает себя, то, что он, действительно, есть, существует.
Только теперь Алексей Николаевич вспомнил давний рассказ мелкого беса Чудакова. Будто Таша уговаривала его поехать под Полтаву, чтобы убить бабку и завладеть домом. Может, это были его очередные вялотекущие шизоидные фантазии? Кто знает! Ведь дом Таша в конце концов благополучно получила и продала за полцены. Но старуха повисла на ней тягостной килой, и нужен был только подходящий момент, чтобы вытолкнуть ее и больше никогда о ней не вспоминать.
Да, вот и память. Есть ли она у Таши? Способна ли она вспоминать, помнить? И знакомо ли ей чувство вины, греха, или в ней живет только всепобеждающая безнаказанность, вырвавшаяся наружу в этом скотском режиме свободы — валяй, делай, что хочешь?
А Алексей Николаевич? Зачем он теперь ей?
Ах, дедушка Крылов! Дедушка Крылов! Как не вспомнить тебя:
Кукушка воробью пробила темя
За то, что он кормил ее все время.
5
Вдруг оказалось, что он не может жить без нее.
Что бы он ни делал, все валилось из рук, куда бы ни собирался, его настигала мысль о бесцельности затеи, как ни отвлекал себя — все равно возвращался к Таше. Какая-то неподвластная ему цензура строго отбирала в памяти лишь то хорошее, доброе, светлое, что было в прошлом.
Напрасно он понуждал себя думать о другом, вспоминал, как после пьяного вечера был утром избит Ташей его же дипломатом, после чего долго ныла левая почка. На другой день у Танечки были соревнования, и Таша, проснувшись, вспомнила, что он долго и упорно приставал к ней, мешая им спать. У нее и раньше случались истерики, причину которых Алексею Николаевичу объясняла врач: лекарства, которые Таша принимала, вымывали из организма калий, и это нарушало душевное равновесие. Но он-то сам считал, что дело в другом: начинала сказываться разница в возрасте, и вот росла неосознанная неудовлетворенность. Да к тому же зажатый украинский темперамент!..
Он приказывал себе говорить: «Я никогда не любил ее!» Но — помимо сознания, вопреки ему — твердил: «Таша! Неужели ты не вернешься! Неужели мы опять не будем вместе!» И сразу затопляли воспоминания…
Лишь единственный раз Алексею Николаевичу удалось вывезти их за границу — в ГДР. И они целый август жили в тихом Мейссене — маленькой порцеллановой столице. В домике семнадцатого века он занимал комнатку на последнем, третьем этаже, меж тем как Таша с Танечкой расположились этажом ниже, в прекрасном помещении со встроенной ванной.
После утреннего кофе и теленовостей из Москвы они шли через Эльбу, мимо замка Альбрехтсбург, потом поднимались крутой тропинкой в парк, на Лилиенхофштрассе, где были прекрасные корты. Алексей Николаевич накидывал мячи, и Танечка ловко возвращала их: уже полгода, как занималась в клубе ЦСКА. Шла учительница со школьниками; все останавливались и глазели. Учительница восклицала:
О! Das ist eine kleine Steffi Graf!
— Warum nicht? — в тон ей отзывался Алексей Николаевич.
Он час-полтора играл с Танечкой, а потом и с Ташей, потом, напевая какую-нибудь легкомысленную немецкую песенку, блаженствовал под душем и, пока Таша подметала корт, вытаскивал из холодильника загодя припасенное пиво «Гольдриттер», сидел на террасе и прикидывал, в какой ресторанчик они пойдут обедать. Можно было спуститься в город, посидеть в вокзальном, где было отличное бочковое пиво, или в нарядный «Золотой якорь», а еще лучше — пройти всю длиннющую Лилиенхофштрассе, где в виллах богачей жили теперь простые граждане ГДР, к загородному шпайзехаузу, где в будние дни было безлюдно и особенно уютно.
Заказывая блюда и напитки, он всякий раз поражался тому, что не только пиво, но и шнапс стоили в ресторане столько же, сколько в обычных магазинах. Затем его, расслабленного после ста грамм и пива, несмотря на протесты, правда, вялые, Таша волокла по магазинчикам, совершенно шалея при виде довольно скромных витрин социалистической Германии. Он же думал, что стало бы с ней, если бы она оказалась хотя бы в Кёльне, не говоря уже о Париже…
Вечером возвращались с работы супруги Драйссиг, казалось, только и ведавшие одно — свое дело. Быстро перекусив, сразу же начинали трудиться в маленьком садике: в оранжерее, на грядках с овощами, наполняли бассейн, куда с наслаждением бросалась Танечка. Сам господин Йоханн, крупный, добродушный и чуть медлительный блондин, охотно рассказывал о войне, когда был мальчишкой, о том, как советские солдаты обходили дома, выгребая из келлеров — погребов.
— Но у нас в доме подвал не имел окон, — улыбался Драйссиг.— И когда пришли русские, отец сказал, что в этом доме нет келлера. Они пошарили по комнатам, забрали кое-что и ушли. А люк в келлер у нас вот под этим ковриком, у самого входа. И они как раз над ним стояли…
«Что ж. история бесконечно повторяется,— думал Алексей Николаевич.— Когда-то были здесь славянские города Мишна и Драждяны, и германцы грабили жителей и обращали в склавов-рабов. А через тысячу лет русские везли на родину гостинцы — вместе с Дрезденской галереей…»
— А какова судьба отца? — спросил он.
Господин Йоханн помрачнел:
— Он был простым рабочим на химическом заводе. И, как большинство рабочих, вступил в национал-социалистическуго партию. Сразу после войны его, как и тысячи других наци, отправили в концлагерь. В Шпандау, где раньше сидели коммунисты. И он не вернулся…
По телеящику скупо сообщалось о побегах через берлинскую стену, о жертвах, о начавшихся демонстрациях. Но господину Драйссигу жилось совсем неплохо и при Хоннекере. Любимой его фразой была:
— Если я не сплю, я работаю…
Алексей Николаевич проводил время в милой праздности — бродили втроем по Мейссену, ездили смотреть замок Мориса Саксонского, заходили в готический собор с живописью Луки Кранаха или просто гуляли вдоль Эльбы — Лабы, которая несла свои мутные воды через всю Германию, до Гамбурга. Немцы говорили: «Грязь из Чехии». Но мёве — чайки с резкими криками проносились над рекой, выхватывая добычу, на берегу сидели любители уженья, в ресторанах подавалась жареная рыба, хотя от знаменитых некогда эльбских осетров остались одни воспоминания.
Было все это или не было? Быть может, Алексею Николаевичу просто приснился прекрасный сон, от которого он очнулся? Или, напротив, из одного сна перешел к другому — сну пьяного турка?
6
В многочасовом и бессмысленном валянии на постели, постепенной и неуклонной утрате вкуса к работе, к женщинам, к жизни, в выборматывании нелепых, горячим инеем оседающих в мозгу строк —
Я проснулся сегодня тревожно, светло, незнакомо,
Словно вовсе не вор я в законе, а может быть, дочь замнаркома… —
Алексей Николаевич испытывал приступы острой мизантропии, стойко переходившей в человекобоязнь.
Теперь, завидев, что в подъезд дома, где он был поселен, заходит кто-то, он выжидал, прогуливался, что-то независимо напевая вполголоса, даже если падал дождь или сек град, не желая оставаться ни с кем, пусть и на самое краткое время, в тесном пространстве лифта. Он отказывался от приглашений — на вечера, встречи, выступления, банкеты, — которые, хоть и гораздо реже, чем прежде, настигали его. Не один страх перед тем, что он «поедет», начнет затяжную выпивку, но и свежая боль от расспросов, охах и ахах, успокаивающих фальшивых слов приятелей и знакомых по той жизни останавливали его. Он предпочитал напиваться тихо, наедине с бутылкой, как с самым тактичным другом и несловоохотливым собеседником.
Алексей Николаевич еще пытался спасти себя молитвой, почасту раскрывал Евангелие, но с грустью постигал, что, понимая святую книгу умом, был не в силах принять ее сердцем, высохшим в легкомыслии и эгоизме. Видно, слишком поздно, когда уже заветрилась и отвердела душа.