Запела мнимо беззаботная еврейская скрипочка, в голосе которой слышалась, однако, глубокая печаль — тысячелетняя грусть вечных скитальцев.
— Все у меня отняли, — сказала Таша. — Осталась только вот эта песенка…
Алексей Николаевич поглядел в ее лицо, в ее глаза, и ему стало нестерпимо жаль Ташу. Благодарность теплой волной вошла в него: «Вот ведь как! Ради меня, старика, бросила молодого парня! Рассталась с ним…»
Потом оказалось, что все это был театр — в надежде укрыть связь с тренером. Она лгала. Лгала легко и сама скоро забыла о своей сказке.
А Алексей Николаевич был рад поверить в очередной обман.
5
— Так невозможно жить! Мотаться из Домодедово в Москву и назад! — сказала как-то вечером Таша Алексею Николаевичу.— Надо снять квартиру. Но квартиру маленькую, недорогую. А ты будешь приезжать к нам с Танюшей из Домодедово…
0н поглядел на нее и внезапно увидел совсем другую, незнакомую женщину. Алексея Николаевича, в его домодедовском одичании, преображение это застигло врасплох.
Когда и как оно случилось? И куда подевалась недавняя покорная, даже жалкая, худенькая сутуловатая девочка в незаметной курточке, которую Наварин в коридоре перед своим кабинетом принял за заочиицу-аспирантку? Как только она обрела самоуверенность, появился и новый образ — грум или паж из какого-то рок-ансамбля, с мальчишеской стрижкой, с накладными плечами, с джинсовыми костюмами, изукрашенными то цирковыми блестками, то накладными аксельбантами, то физиономией Мерилин Монро, со сверкающими колготками, открывающими до паха ноги. И, конечно, с вожделенной девяносто девяткой, в которой она ощущала себя царицей.
И все это сделали «грины».
Она быстро научилась «ченчу», и нашла общий язык с мальчиками, тусующимися у сбербанков, отслаивала и сортировала их, выбирая того, кто надежней и выгодней. Доллар дал ей чувство превосходства над большинством и равноправия с теми, кто теперь крутился наверху, хотя бы и в спортивном мире. Дал способность быть безоглядно щедрой, широкой, беззаботной.
Она получила возможность по-новому, чем прежде, любить.
Теперь, когда чувственность заполнила ее ставшее тугим и холеным тело, изменился самый голос, особенно если она жила хотя бы мысленно им. Так было, когда она слушала музыку, их музыку — в репликах, даже бранчливых с Алексеем Николаевичем, голос ее все равно делался густым, медвяным, хотя тембр исчезал, растворялся в этой размягчающейся плоти. Маслянистыми становились зеленоватые глаза и слегка опухали губы. Музыка — бесстыдно-чувственная, с придыханиями, симулирующими оргазм, — действовала на нее сильнее, чем алкоголь с неизменной сигаретой.
Вечерами она подолгу и с тщанием — хотя вставать надо было и очень рано, — натиралась разными кремами и мазями (две полочки были заставлены ими тесно, словно солдатами на параде), натиралась вся, вплоть до лона, наслаждаясь своей новой, молодой и гладкой кожей, бесконечно нравясь себе самой и мечтая, как покажется ему. Репетиции эти длились так подолгу, так раздражающе, что однажды Алексей Николаевич затосковал и, глядя сквозь дверь ванной, не выдержал, спросил:
— Ты, что? Каждый вечер собираешься на шабаш?!
Нет, шабаш дозволялся ей, видимо, нечасто — раз в неделю или в десять дней. И при всей запарке — все рассчитано поминутно, целый день за рулем, в перевозке дочки на корты, в школу, на обед, снова на корты,— она не пропускала в Москве ни часа для маникюрши, парикмахерши, косметички, истребляя волосы на руках и ногах, подвергала тело самоновейшим массажерам. Перемены происходили незаметно и открылись Алексею Николаевичу все разом.
Как бы вдруг у нее удлинились и начали загибаться вверх ресницы, загустели брови, едва заметный пушок над верхней губой превратился в темные усики. Алексей Николаевич увидел, как при всей культивируемой ею худобе раздвинулись кости таза, как вызывающе обтягивают лосины ее ягодицы, как вожделенно открывает она ноги…
Вечером она захотела послушать свою музыку у него в комнатенке:
— Я знаю, тебя она раздражает, но я без нее не могу…
Застонали, завздыхали, томно и призывно молодые, голодные к соитию голоса. Алексей Николаевич — редкий случай — отказался от выпивки. Она поставила бутылку шампанского, села боком к двухкассетнику, налила бокал, закурила.
— Еще одну… В последний раз… — повторяла она, меняя кассеты, и Алексей Николаевич, откинувшись на подушки, бессильно кивал головой, стараясь не вслушиваться в этот праздник похоти.
Она насытилась музыкой лишь к двум часам ночи. А наутро, убирая со стола, Алексей Николаевич сделал маленькое открытие. За ее бокалом и пепельницей, набитой окурками «Салема», стояло складное круглое зеркало. Таша слушала музыку, курила, пила и неотрывно глядела на себя: «Как я прекрасна!..»
Они пребывали в неустойчивом состоянии — ни мира, ни войны,— с частыми всплесками: «Развод! Развод!..» Достаточно было одного толчка (ночного звонка или подогретого выпивкой разговора по душам). Но потом каждый подсчитывал, во что это выльется и как скажется на их маленькой теннисной звезде.
Ею, ее нуждами мерялось все при последнем шаге. О ней оба думали, прикидывали, что было бы, если бы не японцы и их «грины». Раз, когда ехали вместе в Домодедово и остановились на красный свет у светофора, Таша показала ему на детишек. Знакомая картинка перестроечного времени! Три мальчонки и девчушка, семи-восьми лет, бегали между машин с тряпками и какой-то замызганной бутылкой. Предлагали почистить стекла. Пара — мальчик и девочка были в бедно-сиротских пальтишках в коричнево-желтый квдрат.
— Боже, Боже! — только промычал он.
— Наша Таня была бы среди них, если бы…
— Да-да, я понимаю,— поспешно прервал он ее, не желая думать, что было бы, если…
Да уж больно тяжела плата.
Но он еще не знал, что его ждет. Конец уже вроде бы наступил. Однако надо было ждать конец конца.
6
И наступил день их отъезда с Танюшей в Москву, в маленькую двухкомнатную квартирку, недалеко от теннисного клуба, на улице Усиевича. Таша, как всегда, сама следила за ремонтом, который в ударные трое суток проделали два подполковника из академии Дзержинского; теперь они зарабатывали на жизнь этим.
— Завтра у нас новоселье, — сказала Таша в пятницу Алексею Николаевичу.— Я соберу гостей после второй тренировки.
— А как же я? — наивно спросил он.
— Ты? Да ты все испортишь! При тебе мои друзья не смогут ни пошутить, ни расслабиться! Посмотри на себя! Ты им в отцы годишься!.. На
Она стыдилась его!
В том новом — параллельном — мире, который сам собой образовался, выстроился и который значил для нее все больше и больше, ему просто не нашлось места. Этой новый мир населяли молодые ребята, сверстники тренера и родители детишек, ее ровесники. Ему было позволено явиться лишь в воскресенье.
Приплетухав на своем «Иже» из Домодедово, Алексей Николаевич застал в квартирке полный разгром — недопитые бутылки мартини, водки, гору грязной посуды, окурки, торчавшие из тарелок и даже из прожженной деревянной солонки ручной работы, подаренной ему милой бургомистершей маленького городка под Кёльном. У изголовья дивана, на столике, оплыли в канделябре свечки — рядом с купленными им когда-то бокалами из оникса (обещая несчастье, оба треснули).
Таша была в полном распаде, едва владела собой и в ответ на его злые словечки только бормотала:
— Тебе будет хорошо… Сегодня тебе будет очень хорошо…
Он залпом выпил чей-то бокал мартини.
— А где же Танюша?
— Она ночевала у биатлониста. С его девочками.
— Кто же спал здесь? — морщась, сросил он.
— Сережа со своими родителями. Не беспокойся, они были в той комнате.
— Втроем на одном диване? — сказал он и поперхнулся от глупости своего вопроса.
В дверь позвонили: Танюша стояла одна на пороге, и он прижал дочурку к себе, не спрашивая, кто ее привез.
— Сегодня мы поедем в Парк культуры. С Таниной подружкой Катей. Только мою машину поведешь ты… — сказала Таша, затягиваясь очередной заморской сигаретой.
В парке, в перерывах между аттракционами, Танюша бегала от одного киоска к другому, жадно глазела, просила купить и то, и это, бесконечно радуясь красочным пустячкам.
— Вся в меня. Я такая же,— смутно улыбаясь, говорила Таша.
— Вы поедете с нами? На шашлык? Мама устраивает на природе. На Москве-реке, — спрашивала Катя, Танина ровесница и соперница на корте, у Алексея Николаевича.
— Спасибо… С удовольствием…— отвечал он, зная, что не будет допущен.
Глубокой ночью, когда Таша ушла спать в Танину комнатенку, Алексей Николаевич долго ворочался, но понял, что сна ему не видать. Он поднялся, нашел в буфете бутылку водки — шведский «абсолют» — налил стакан, жахнул, потом налил второй, опрокинул и его. Постоял у закрытой двери в другую комнатенку, послушал тихий сон мамы и дочки и пошел вон из квартиры.
Алексей Николаевич не чувствовал опьянения, а ощущал, словно весь, с ног до головы, измазан какой-то липкой дрянью.
Только доехав да кольцевой дороги, он понял, что попал в ловушку.
Перед ярко освещенной стекляшкой гаи скучали два офицера, лениво помахивая жезлами. Едва он поравнялся с ними, как ему было указано остановиться. Алексей Николаевич затормозил и увидел в зеркальце, что милиционеры занялись еще одной машиной. Пока они объяснялись с водителем, он дал газ и, выжимая из своего маломощного «Ижа» сто километров, пошел по шоссе. Его хмельная голова не догадалась, что надо бы свернуть в один из переулков, выключить фары, затаиться.
Минут через пять Алексея Николаевича ослепил свет милицейских «Жигулей», нагонявших его. Он услышал усиленный мегафоном приказ:
— Остановиться и следовать за нами. Стреляем по колесам! Стреляем по колесам!
В остекленной кабине гаишник, немолодой капитан, передал его документы напарнику и спросил:
— Ну, что будем делать, Алексей Николаевич?
— Ты русский человек? — сказал ему тот. — Знаешь что происходит, когда разваливается семья? Когда изменяет жена?
Разговор «за жизнь» затянулся на добрый час. Капитан под конец сам стал жаловаться на собачью работу, нервотрепку, перегрузки.
— Мне скоро сорок пять… Вот уйду на пенсию… И в гробу я все это видел…
— Так, может, поладим просто? — предложил Алексей Николаевич. — За мной, скажем, две тысячи. Но, учти, с собой у меня денег нет.
— Хорошо, — сказал капитан. — Привези их сюда. До восьми утра. Дальше у нас смена.
— Да ты что? — покачал головой Алексей Николаевич. — Смотри, четвертый час. В Домодедово я буду в четыре. Когда же я просплюсь?
Тут зашел другой офицер.
— Слышишь? — сказал капитан.— Он предлагает деньги…
— Врешь! — твердо ответил Алексей Николаевич.— Ничего я не предлагал.
Напарник вышел. Очевидно, Алексей Николаевич удачно прошел какой-то профессиональный тест.
— Ладно, — устало проговорил капитан. — Подъезжайте, Алексей Николаевич, на Варшавское шоссе. У развилки с Каширским. В субботу или воскресенье. Я буду там до двенадцати.
— А кого спросить?
— Михаила…
Они вышли на шоссе, в бодрящий предутренний холодок иссякающей июньской московской ночи.
— Верни ему документы, — сказал капитан. — Счастливо добраться…
В воскресенье Алесей Николаевич добросовестно патрулировал на Варшавском шоссе около одиннадцати. Никого не было. В стакане сидел молодой парнишка с лейтенантскими погонами. Алексей Николаевич вскарабкался по узкой лесенке к нему:
— Мне нужен ваш офицер гаи. По личному делу. Он должен патрулировать здесь. Капитан…
— Как фамилия?
— Фамилия? — Алексей Николаевич был застигнут врасплох.— Фамилии не знаю. Зовут Михаил…
— Ну, у нас в районе таких капитанов несколько. Я попробую связаться по рации.
Три Михаила оказались не теми, кто был нужен Алексею Николаевичу, или точнее, кому был нужен он. Лейтенант предложил:
— Подъезжайте к нашему отделению. Сейчас начнется пересменка, и вы обязательно найдете вашего Михаила.
Алексей Николаевич поглядел на часы:
— Спасибо. Но мне теперь в другую сторону…
Он ехал к себе в Домодедово собирать чемодан. Назавтра ему предстояла командировка. Всего-то на две недели. И куда? В бывшее Великое Княжество Финляндское, в бывший Гельсингфорс. В Хельсинки. Туда, где его ожидали встречи с последними свидетелями навсегда погибшей России…
7
Ночь была, как теперь полагалось, беспокойной: Таша с Танечкой отбыли на очередные соревнования куда-то — он даже не помнил точно,— кажется, в Дубну. Алексей Николаевич и желал сна, и боялся его прихода. Не без причины.
К этому времени, как бы в предощущении катастрофы, его начали посещать странности. Такое случалось и раньше, но очень редко. В зловещий чернобыльский год, когда они расстались последней крымской осенью с Федором Федоровичем Петровым, в холодную ноябрьскую ночь он спросил во сне:
— А Федор Федорович?
И тотчас услышал голос:
— А Федор Федорович умер.
Наутро Алексей Николаевич позвонил Елене Марковне, и та ответила, что Петров впервые не поздравил их с Семеном Ивановичем с днем Великого Октября. В декабре ему исполнялось восемьдесят лет, и их общая телеграмма вернулась из Ростова с припиской: «Адресат умер в ноябре…»
Теперь сны становились все более странными, обрастали подробностями, опровергавшими существование этой, дурной реальности как единственной или даже главной. Вдруг впервые появилась царская семья — сам Александр Павлович (портрет его висел у них в гостиной в высотке), а с ним последняя российская императрица Александра Федоровна и какой-то загадочный черноволосый мальчик. Государыня попросила Алексея Николаевича спеть что-то, и он пел, смущаясь, глядя на себя со стороны, на свою растрепанную голову: ведь вот, даже не причесался как следует. Между тем Александра Федоровна тихо запела сама какой-то печальный романс, и скоро его оттеснили, отодвинули от нее придворные.