К книге
Пляска на помойкеСтраница 15
60%
Страница 15
15

— В своем кабинете мастер потом угощает тебя чаем из шестидесяти трав, сам в это время играет на флейте сонаты Моцарта. А его ог-ром-ный, рос-кош-ный ирландский сеттер — их поет! Аб-со-лют-ный слух! Не-ве-ро-ят-но!..

А у тебя во рту от услышанного почему-то привкус мышьяка…

Но что же наша Таня? Исправно приходят листочки, написанные воспитательницей. И всегда с одним и тем же текстом: «Дорогие мама и папа! Я здорова, чувствую себя хорошо, играю, мне весело. Целую — ваша Таня». И цветочек сбоку приляпан.

Не раз и не два просили мы разрешения приехать в детский лагерь и хоть издали поглядеть на нее. Нам отказывали: «Она у вас домашний ребенок, только привыкает к коллективу. И если увидит вас, это нанесет ей непоправимую психическую травму. Вот будет родительский день — тогда…» А родительский день — через месяц после отъезда детей в лагерь…

Но правду говорят: день тянется, словно месяц, а месяц пролетает, как день. И всему приходит свой срок. Пришел и долгожданный день родительский. Мы с Ташей накупили всякой всячины — фруктов, сластей, любимой жвачки клубничной и помчались, полетели — на свидание с дочкой.

У калитки, за столиком сидела строгая дежурная и глядела в список. Родители переминались нетерпеливо в очереди. Вот и наш черед. Называем себя и слышим:

— Ваша Таня болеет.

— Что с ней? Где она?

— Узнаете все от лечащего врача. В изоляторе. От главной аллеи налево, по дорожке. Там увидите…

А из глубины сада, из зеленого массива — всплеск смеха, аплодисменты, и вот грянула веселая песня: дети играют в честь своих родителей праздничный концерт.

6

Она стояла перед маленьким фанерным домиком, крепко ухватившись левой рукой за ногу молодой докторши, и молча, даже безразлично глядела, как мы подходим. Исхудала и побледнела, осунулась личиком так, что я сначала решил: нет, не она, просто очень похожа. Но вот ближе и ближе — Таня. И все то же молчание и те же неподвижные глаза. А во взрослом взгляде ее уже можно кое-что и прочесть: глубокую укоризну — за что?

Таша подняла ее на руки — Таня отрешенно молчала, только прижалась. Таша затормошила, принялась целовать, ласкать — в ответ ни слова. И тогда я не выдержал, бросил на траву пакеты с подарками, выхватил у нее Таню. И, унося, услышал, как врач убеждала Ташу:

— Уговорите вашего мужа забрать ее. Она у нас все время болеет. ОРЗ — температура, кашель, горло, хрипы… И почти весь месяц — одна, в изоляторе…

Отошла она, немножко оттаяла только под вечер, перед сном. Стала узнавать кукол, собачку, мишку своего плюшевого. Но куда подевалось лепетанье, пулеметное стрекотанье ее — только короткое «да», «нет», «не хочу», «буду»…

На другое утро Таша натерла ей морковки, и она съела. Пришла ко мне в кабинет, пугливо потрогала знакомую машинку на столе. И началась у нее натужная рвота. А потом Таня принялась рыдать — безутешно, истерично, с затяжным лающим кашлем. Долго не могли ее успокоить. А когда отплакалась, накашлялась, то сказала нам тихо:

— Только не отдавайте меня в изолятор…

Тут уж и Таша прослезилась. Но с этого случая Таня стала понемножку выздоравливать. Кашляла и хрипела по-прежнему, а вот душой пошла на поправку. Все-таки что-то в ней сдвинулось, нам не видимое. Раз проснулась посреди ночи и спросила:

— Мама! А я еще буду жить или скоро умру?..

Надо было вести ее в поликлинику. Я взял больничные листы, которые дала докторша. И за каждой радостной весточкой с приляпанным листочком из лагеря возникла другая, подлинная. И так день за днем:

Имя, фамилия, год рождения… «Рост — 105 см., вес — 17,800.

18 июня, t вечером — 38°С.

Девочка контактная. Беспокоит головная боль. Обнаружено: зев ярко гипертрофирован. Рs 80 ударов. Тоны сердца приглушены. В легких дыхание везикулярное. Диагноз: ОРЗ».

«5 июля, t утром — 38,9°, вечером — 37,4°. Капризничает. Плохо кушает и плачет. Зев и слизистые гипертрофированы. В легких дыхание везикулярное.

Диагноз: ОРЗ».

И в родительский день: «15 июля, t — 39°С.

У девочки насморк, головная боль. Девочка вялая, капризная. Обнаружено выраженное явление ринита. Зев и видимые слизистые гипертрофированы. В легких дыхание везикулярное.

Диагноз: острый назофарингит».

Вот тебе: «Я здорова, чувствую себя хорошо, мне весело»! В поликлинике врач сказала:

— У нее, по-видимому, начался бронхит. Надо не допустить, чтобы перерос в хронический…

Хронический бронхит? Я хорошо знал, что это такое. В военном моем детстве, в суворовском, осенью и весной — постоянно с мокрыми ногами, зимой — в спальне с дровяным отоплением, приходилось накрываться поверх одеял физкультурными матами, по одному на несколько сдвинутых коек. И я наконец нажил его, и ночами заходился в кашле, таком трескучем, словно от забора отдирали доски. И теперь почасту встречаю межсезонье отзвуками тех далеких лет. Но ведь сейчас не война…

7

Теперь мы вместе. Всю осень Таня кашляла, а с приходом зимы и кашель прошел. И мы гуляем, играем, занимаемся.

Обучаю Таню писать, я сделал маленькое открытие. Она у нас левша, и левша неисправимая. Упорно чертит строй букв не слева направо, а справа налево. И до сих пор нет-нет, да и своротит на свое, встречное движение пером. Я в юности моей в университете зазубрил «зебане фарси» — персидский, слушал Бориса Всеволодовича Миллера (последнего из ученой династии Миллеров), выводил в ниточку разные «Алефы», «Кафы» и «Гафы», «Син», «Шин», «Сад», «Дад». Но только теперь догадался, что древний изобретатель арабской письменности, верно, как и моя Таня, тоже был левша…

После занятий — гулянье. Правда и то, что двор наш к этому мало приспособлен. Посреди — полая трансформаторная будка, оставленная, очевидно, как архитектурный памятник, характеризующий идеалы отгремевшей героико-трудовой поры. Четыре жестяных вазона с крышками — для нечистот, — вечно облепленные жирными сизяками, этими летающими крысами города. Два десятка «Жигулей». Что еще? Да, главная наша достопримечательность — двухэтажная усадьба конца семнадцатого века, которую захватила одна из бесчисленных загадочного назначения экспортных организаций.

И вблизи ни единого зеленого островка: асфальт, громады зданий, бесконечные ремонтные долгострои. Ну, что ж, социализм — это вечный ремонт. Я и Таша ездим попеременно с дочкой на бывшее Болото — в Репинский сквер или еще дальше — в Измайловский парк или Парк Культуры и Отдыха имени Горького.

— Поедем в горький парк! — упрашивает Таня.

Ну, что ж, в горький так в горький.

Во дворе сегодня, впрочем, тоже есть на что посмотреть: выпал снег декабрьский, покрыл крутой скат крыши боярской усадьбы с экспортной начинкой. Вороны — умная птица, не ровня голубям, — рады снегу. Тяжело махая крыльями, одна садится на конек, растопыривает лапы и вдруг — точь-в-точь заправский лыжник — съезжает до загнутого края. За ней другая, третья. Мы с Таней смеемся: вороний слалом. Хорошо!

В метро думаю все о том же: о своей второй и уже настоящей жизни. И не удивляюсь тому, что все мне было предсказано еще в дурашливых отроческих играх, в суворовском. Один из воспитанников, бедовый тринадцатилетний москвич, вдруг заявил, что знает, кто из нас сколько раз женится. Мы все и не понимали тогда как следует, что это такое: женится. А вот подставили наши стриженные под ноль головы. И он мне убежденно сказал:

— У тебя две макушки. Значит, будет и две жены…

Тем временем мы уже на станции «Парк культуры», поднялись с Таней по эскалатору и идем медленно через мост, над Москвой-рекой. A навстречу женщина, роскошная, как довоенная Кулинарная книга.

— Папочка! Папуля! Что ты так долго смотрел на тетю? — слышу требовательный лепет.

Ну, как, скажите, объяснишь этому четырехлетнему пытливому философу, что прошествовавшую (не повернув головы) пышную тетю я помню девушкой — тоненькой, изящной, с бесподобным овалом лица и губами, как бы протянутыми для поцелуя, с уходом которой из моей жизни ушла вся молодость, беспечность и столько несосостоявшихся надежд.

Все это было у нас, не было только вот такой Тани, которая сейчас семенит рядом, ухватившись за мой указательный палец. И, глядя вслед безостановочной Гераклитовой реке жизни, равнодушно несущей в общий океан все наши отдельные загадки и тайны, понимаешь, что не можешь объяснить чего-то главного не только маленькой дочери, но и прожившему большую часть жизни подстарку — себе самому.

Ах, Москва, Москва! Сколько же в ней вской удивительной всячины, даже в малом!

И pазве не удивительно, например, что вся моя скромная жизнь в Москве — от рождения и до сего дня — уместилась в гнездах, расположенных строго по одной осевой линии: с северо-запада на юго-восток. А если еще точнее, то по радиальному направлению метрополитена «Сокол» — «Варшавская».

На Тишинке, у «Белорусской», я провел детство и юность; отсюда ездил в спецшколу Военно-Воздушных Сил, в Чапаевский переулок у «Сокола»; затем — в университет, что на Моховой, у «Свердлова»; когда женился (первым, несчастливым браком), ютился сперва в подвале, на Зацепе, у «Павелецкой», а затем — в коммуналке, рядом с Рыбокомбинатом, в последнем тогда жилом доме на Варшавском шоссе; потом, с натугой собрав сумасшедшую тогда для меня паевую сумму, перебрался в кооператив на Красноармейской, у «Аэропорта». И вот теперь — многоэтажка в Лаврушках, Третьяковская галерея, белый стебель колоколенки Николы, что в Кадашах — У «Новокузнецкой». А ведь впереди еще непредугадываемо маячила на том же радиусе сталинская башня — небоскреб на Котельниках…

И у жизни, видимо, есть своя — и безупречная — геометрия.

Так что же такое счастье? Много это или мало?

Счастье — сидеть за простым столом и глядеть в лицо другу. Счастье — услышать внезапно обрывок какой-то дорогой и позабытой мелодии, которая на мгновение перенесет тебя туда, в твою молодость. Счастье — чувствовать слабое пожатие маленькой беспомощной ладошки в твоей руке…

Возвращаемся мы с Таней после горького парка к ужину, усталые и довольные. После чтения вечернего требуется песенка, особая, только наша.

Я хотел научить Таню алфавиту и придумал незатейливую стихотворную лесенку, по буквам: «Аю-аю-аюш-ки, где были? У Анюшки; баю-баю-баюшки, где были? У Борюшки; ваю-ваю-ваюшки, где были? У Ванюшки…» Но вот добираюсь до Ленушки, Маюшки, Надюшки…

Она закрывает глаза, уже переставая бороться со сном, но, засыпая, не может удержать улыбки в ожидании своей строчки:

— Таю-таю-таюшки, где были? У Та-ню-шки…

Когда все это было? Десять? Двадцать лет назад? Да и было ли? А если и было, то куда подевалось?

И вновь, как страшный сон, видение: мгновенное обнищание, визит японцев, потеря квартиры, а с нею развал, гибель.

Глава седьмая

ЖИЗНЬ ПОНАРОШКЕ

1

Они появились точно — минута в минуту — супружеская пара, настолько похожие друг на друга два лилипута, что, казалось, никто бы не заметил, если они поменялись бы одеждой. Деловито передвигаясь по огромной квартире, обмениваясь компьютерными репликами и непрерывно улыбаясь, они были неправдоподобно муляжны, словно сбежали из магазина электронных игрушек.

Алексей Николаевич вспомнил рассказ деда-партизана, воевавшего с японцами в двадцатом, на Дальнем Востоке: «Как-то мы захватили офицера с денщиком. Это был самурай, очень чистоплотный — возил с собой походную каучуковую ванну. Случалось, допрашивал в этой ванне пленных красных, поливая их кипятком, а после мылся сам…»

«Верно, они-то и будут людьми двадцать первого века, когда сварят всех нас», — подумал Алексей Николаевич, наблюдая, как японец-муж переходит из одной комнаты в другую, указывая игрушечным пальчиком:

— Это оставить… Это нет… Это оставить…

Он подошел к пианино, потрогал клавиши детской ручкой:

— Кто играет?

— Муж играет, — с готовностью ответила Таша, как школьница за классным руководителем, следовавшая за японцем.

— Пусть мужа сыграет…

И когда Алексей Николаевич, еще не понимая, для чего, сыграл первую, доступную для любителя, часть «Лунной сонаты», японец сказал:

— Хорошая пианина… Оставить!

В течение получаса все было решено, бумаги подписаны, пути к отступлению отрезаны. Танечка уехала ночевать к брату Алексея Николаевича, у которого жила и их мать. Ну, а Таша взяла на себя тяготы перевозки вещей в Домодедово, как всегда, освободив от бытовых забот Алексея Николаевича. И вот на своем «Иже» он прибыл в крошечную квартирку, приноравливаясь, примериваясь к совершенно новому существованию: две десятиметровых комнатенки, кухонька, где и одному не повернуться, совмещенный с душем туалет. И холл с телефоном, куда выходили двери еще двух соседей. Можно сказать, общежитие.

Ночью Алексей Николаевич внезапно вспомнил, какие странные сны, повторяясь, приходили к нему незадолго до сдачи Ташей квартиры в высотке. Алексей Николаевич чаще всего оказывался на Тишинке, где теперь жила его сестра и где, в тесноте и неуютстве, он провел молодые годы. Встречал там отца, давно уже умершего, и маму, к этому времени, после второго инсульта, потерявшую рассудок, и горячо упрекал их: «Куда вы подевали мою огромную квартиру?» И в двойном сне эта квартира затем являлась — всякий раз иная, не похожая на ту, где так бездумно и счастливо Алексей Николаевич жил последние годы, — то в громадном квадратном доме, то в каком-то бетонном муравейнике с множеством лифтов, которые бесконечно путались, то в помещении на …надцатом этаже, откуда, однако, можно было спуститься прямо из окна по пологому травянистому скату к площади, то вдруг в цоколе прежнего кооператива у метро «Аэропорт».

И Алексей Николаевич горестно повторял:

— Куда девалась моя квартира? И где мне теперь жить?

Сны забегали вперед и предупреждали его...

На другой день маленький грузовичок в три тонны перетащил все их нажитые потроха: оставшуюся мебель, хозяйственные запасы и, конечно, книги в сотне картонных коробок. В квартирке разместить это не было никакой возможности, и Алексей Николаевич договорился с директором поселка — молодым ушлым татарином, что они какое-то время полежат у него на складе.

Предыдущая главаГлава 15 из 25Следующая глава