Кто знал, что это будет такой страшный год? Конечно, все давно уже ждали большой европейской войны. Но ее удавалось предотвратить и раз, и другой, и третий, – почему же ей было разгореться именно в этот год? А для Уэллса этот год начался интересно и счастливо. Предыдущее лето они с Джейн и детьми провели в Нормандии, на Сене, недалеко от Руана, и было им хорошо и весело. Они купались, загорали, ходили, как всегда, в далекие прогулки и очень много смеялись. Классная комната в доме, который они снимали, показалась Уэллсу мрачной, и он решил украсить ее картинами. Первую из них он нарисовал сам.

С Максимом Горьким
Взяв у детей цветные мелки, он изобразил на стене две фигурки и снабдил их подписью: «Мистер Редьярд Киплинг напоминает британскому рабочему о его долге перед Империей». И конечно, по всегдашнему своему обычаю, они буквально набили весь дом гостями. Один из них и заронил в душу Уэллса мысль об интересном путешествии, которое тому стоило бы предпринять. Звали этого человека Морис Беринг, и к нему трудно было не прислушаться. Это был всеобщий любимец. С ним всегда и всем было приятно и удивительно интересно. В литературную среду он попал не потому, что иначе как пером не мог заработать себе на жизнь, а, что называется, по велению сердца. Он происходил из семьи, эмигрировавшей в XVII веке из Германии и от поколения к поколению обраставшей заводами, банкирскими конторами, поместьями, а заодно и звучными титулами. Когда Беринги шли в оперу, их приглашали в королевскую ложу, их лошади выигрывали скачки, они держали собственную охоту и путешествовали на собственной яхте. Их дом прославился в Лондоне тем, что в нем одном из первых провели электричество. Уже несколько поколений они были не только заводчики и банкиры, а государственные деятели, поднимавшиеся до очень высоких постов, и перед Морисом, четвертым сыном лорда Равелстока, была открыта блестящая дипломатическая карьера. После университета он был зачислен в штат британского посольства в Париже, но скоро понял, что служебные обязанности отвлекают его от того, в чем он видел дело своей жизни, – литературы. Возможно, в этом убеждении его укрепила дружба с Сарой Бернар. Эта «верная дочь еврейского народа и католической церкви», как любила она себя называть, была особой невероятно экстравагантной, что, впрочем, людей от нее не отталкивало, напротив, и пожаловаться на недостаток к себе внимания она не могла. И все же молодого Беринга она отличала. Не только за его огромное обаяние. Люди, попадавшие в дом Сары Бернар, приходили в ужас. Он весь был заставлен, завешан, завален произведениями искусства, интересными, дорогими, подобранными со вкусом. Сара ведь не только была великой актрисой – она еще очень неплохо рисовала, выставлялась как скульптор, писала стихи и временами выступала в собственных пьесах, так что могла судить и о достоинствах чужих работ. Беда лишь, что всего этого было слишком много. Непонятно было, как можно жить в этом доме. Хозяйку это, впрочем, не смущало. В одной из комнат стоял гроб, в нем она и спала. И коллекции свои продолжала пополнять с неустанным рвением. Вот тут-то Морис Беринг и отличился. Его отец издавна коллекционировал старинные брегеты, причем за сокровища свои не держался и, обнаружив какого-нибудь ценителя антиквариата, охотно начинал их раздаривать. Что-то из этой коллекции перешло к Саре Бернар, и двери ее дома широко открылись для молодого атташе английского посольства, так мило говорившего по-французски. А у Беринга была какая-то необыкновенная способность восхищаться другими людьми. Он преклонялся перед ее актерским дарованием, но этого было мало. Он не переставал удивляться многообразию ее талантов и, широко раскрыв глаза, смотрел на эту женщину, не замечая, что она без малого на тридцать лет его старше. Даже ее чудовищная худоба его умиляла. Он, как и все в Париже, знал тогдашнюю присказку: подъехала пустая карета, и из нее вышла Сара Бернар, но и в этом видел не иронию, а еще одну ей похвалу… Сам он уже в семнадцать лет выпустил свой первый сборник стихов, потом сочинил несколько пьес, а, уйдя со службы, начал писать романы, рассказы и очерки. Сейчас он как писатель забыт, но в свое время его ставили, читали и он был заметной фигурой на лондонском литературном горизонте. В Лондоне у него появилось новое увлечение. В 1903 году русским послом в Англии был назначен Александр Константинович Бенкендорф, много сделавший за тринадцать лет пребывания на своем посту для укрепления англо-русских связей, и Морис Беринг необыкновенно подружился со всей этой семьей. Со старшим сыном посла, Константином, который учил его русскому языку, он сделался неразлучен. В первое же лето Бенкендорфы пригласили его в свое имение Сосновку, в Тамбовской губернии, и там он быстро заговорил по-русски. Эти месяцы он считал счастливейшими в своей жизни. А когда началась русско-японская война, они с Константином (тот был военным моряком) прямо из Сосновки отправились в Маньчжурию. Морису не терпелось испытать себя под огнем. Ехали они вагоном третьего класса – Морис хотел получше присмотреться к простым русским людям.
В России он застрял надолго. Сделался военным корреспондентом «Морнинг пост», потом остался обычным корреспондентом, брал интервью у Витте и Столыпина, переводил русские стихи. Способность к языкам у него была замечательная, Россию он скоро уже считал почти что своей второй родиной, общался с широчайшим кругом людей и о русской жизни знал больше любого другого человека во всей Англии. Когда Морис Беринг появился на французской даче Уэллсов, ему еще не исполнилось сорока, но ему было что порассказать, а одним из его замечательных качеств была полная неспособность что-либо таить про себя – он всё выкладывал друзьям и знакомым. Ну, а Уэллс, когда ему попадался интересный человек, обуздывал свою потребность говорить самому и готов был слушать и запоминать. И ему было что послушать у Мориса. Прежде всего про Россию. Он знал о своей большой популярности в этой стране, но, хотя и был давно знаком с Берингом, плохо раньше ее себе представлял. В 1909 году издательство «Шиповник» затеяло Собрание сочинений Уэллса, и его попросили написать к нему предисловие. Уэллс с охотой выполнил эту просьбу, но некоторые строки его статьи нельзя читать без искреннего удивления. «Когда я думаю о России, я представляю себе то, что я читал у Тургенева и у моего друга Мориса Беринга. Я представляю себе страну, где зимы так долги, а лето знойно и ярко; где тянутся вширь и вдаль пространства небрежно возделанных полей; где деревенские улицы широки и грязны, а деревянные дома раскрашены пестрыми красками; где много мужиков, беззаботных и набожных, веселых и терпеливых, где много икон и бородатых попов, где плохие пустынные дороги тянутся по бесконечным равнинам и по темным сосновым лесам. Не знаю, может быть, все это и не так; хотел бы я знать, так ли это». Да, именно такой увидел Россию Беринг, когда приехал в Сосновку в 1904 году. Но в 1913-м он уже и сам, должно быть, стеснялся этих своих ранних лубков. С иконами и бородатыми попами, конечно, все обстояло по-прежнему, деревенские улицы оставались такими же широкими и грязными, дома – деревянными, дороги не стали лучше, а расстояния короче, но вот «беззаботные и набожные, веселые и терпеливые» мужики успели за это время сжечь столько усадеб и убить столько помещиков, что как-то уже сделалось неловко прилагать к ним все эти эпитеты.
Как-никак в России успела произойти революция! И тот же Беринг в своей большой книге «Русский народ» (1910) посвятил ей целых три главы. Об этой-то новой России и мог теперь Беринг рассказать Уэллсу. Он уже хорошо знал Россию – был свидетелем Октябрьской стачки 1905 года, старательно собирал материалы о всех сторонах русской жизни. После книги «Русский народ» в 1914 он выпустил книгу «Движущие силы России». Как было все теперь непохоже на первые его впечатления! Ведь с момента Ленского расстрела (1912) послереволюционная Россия опять была Россией предреволюционной. Она уже задолго до 1905 года была предреволюционной страной, только сроки до революции тогда назначались другие. В 1839 году Николай I пригласил в Россию маркиза де Кюстина, сына графа Адама Филиппа де Кюстина, выбранного в Генеральные штаты в 1789 году. Граф де Кюстин тринадцатью годами раньше оказался в Америке с французскими войсками, посланными туда в пику англичанам в дни Войны за независимость, получил там генеральское звание, но заодно проникся революционными идеями. Когда в 1792 году к власти во Франции пришли якобинцы, он получил под свое командование армию и вскоре захватил Майнц. Удержать его Кюстину не удалось. Случилось это, на беду, как раз тогда, когда Комитет общественного спасения счел наилучшим способом борьбы за победу казнь всякого генерала, потерпевшего поражение, и гражданин Кюстин, бывший граф, пришедший в революцию, как выяснилось, с целью ее погубить, кончил свои дни на гильотине. Его сын вырос в результате ярым противником революции.
Этот парижский литератор упорно и последовательно выступал против всякого представительного правления. Престиж царской России за рубежом был тогда очень низок, и Николай I подумал, что, обласкав при дворе этого реакционера с легким пером, он сделает для себя полезное дело. Де Кюстин тоже с радостью принял столь лестное для него приглашение. Но, кажется, не только Николай, но и сам де Кюстин забыл, что он как-никак – сын революционного генерала, пусть даже несправедливо казненного. С момента, когда приглашенного царем маркиза обыскали на корабле, выискивая крамольные книги, а потом еще разок, на береговой таможне, и поместили в шикарной гостинице, где его в первую же ночь чуть не до смерти заели клопы, ему что-то в Петербурге стало не нравиться. И хотя его жизнь в России была сплошным праздником, его день ото дня все больше мутило. На самых шикарных царских приемах он приглядывался к этим холуям в расшитых золотом мундирах, и ему становилось противно. Когда ему захотелось посмотреть Москву, его отправили туда с царским фельдъегерем, и тот на его глазах в кровь избил чем-то ему не понравившегося молодого кучера, который, пока его били, все кланялся. Поехав в Россию, чтобы утвердиться в своих монархических идеях, де Кюстин вернулся убежденным либералом, а его книга «Россия в 1839 году» (у нас она в сильно сокращенном виде издана в 1930 году под названием «Николаевская Россия») попала в число тех самых крамольных книг, которые выискивали на таможне. Николай I, едва просмотрев ее, пришел в исступление. Иначе отнесся к ней Герцен. «Книга эта действует на меня как пытка, как камень, приваленный к груди; я не смотрю на его промахи, основа воззрений верна. И это страшное общество, и эта страна – Россия», – записал он 10 ноября 1843 года в своем московском дневнике. И резюмировал: «Без сомнения, это – самая занимательная и умная книга, написанная о России иностранцем». Так вот, уже маркиз де Кюстин в 1839 году не увидел в России «много мужиков, беззаботных и набожных, веселых и терпеливых». Он понял, что в народе накопилась огромная ненависть, и предсказал революцию, которая будет пострашнее французской. Произойти она должна была, по его подсчетам, через пятьдесят лет. В 1913 году никто уже не назначал такие далекие сроки. Самодержавие гибло у всех на глазах. При дворе боялись и не любили всякого способного человека, даже если он употреблял свои способности на защиту царского строя. Самым сенсационным примером этого было убийство П. А. Столыпина в Киеве 4 сентября 1911 года. Столыпинская земельная реформа, а тем более предложенные им административные преобразования вызывали раздражение царя и царицы, органически не терпевших любых перемен. Председатель совета министров Коковцев, сменивший на этом посту Столыпина, рассказывал потом французскому послу Морису Палеологу, что, когда он, вступив в должность, заговорил с царицей о Столыпине, она просила его не упоминать при ней этого имени. А генерал П. Г. Курлов, руководивший охраной царя во время его поездки в Киев, рассказал в своих воспоминаниях, как оскорбительно держался двор со Столыпиным, и еще об одном обстоятельстве, о котором задолго до появления его книги и так толковала вся Россия: Богров, смертельно ранивший Столыпина в киевском театре, был не только бывшим эсером, но и бывшим агентом царской охранки. Когда же Столыпин вызвал Курлова к себе в больницу, Коковцев велел его к умирающему не допускать. Подробного расследования по делу Богрова, как ни настаивал на этом Курлов, не было проведено. Его поспешили казнить. С. Ю. Витте царь так никогда и не мог простить написанный тем манифест от 17 октября 1905 года, и, когда черносотенцы бросили бомбу в трубу его дымохода, очень, судя по всему, огорчился – не самим покушением, а тем, что оно не удалось.
Зато какую радость он испытал 13 марта 1915 года, узнав о смерти отставного министра! Морис Палеолог, посетивший три дня спустя Николая в ставке, расположенной неподалеку от Барановичей, услышал от него: «Смерть графа Витте была для меня большим облегчением». Император всероссийский, царь польский, князь финляндский и прочая и прочая… был, по словам французского посла, поразительно весел в тот день. И его по-человечески нетрудно понять: он знал, что бывший начальник службы движения одесской железной дороги, возведенный им в графское достоинство, считал его полным ничтожеством. Впрочем, разве так думал один Витте? Ничтожество – другого слова было не подобрать. Этот человек, вступление которого на престол ознаменовалось знаменитой Ходынкой и который, сам того не подозревая, дал знак первой русской революции расстрелом 9 января 1905 года верноподданнической демонстрации, явившейся к Зимнему дворцу с хоругвями и иконами, никак не выглядел страшным убийцей. Он был прост в обращении, воспитан, приветлив, старался на всякого произвести как можно лучшее впечатление и, пока речь шла о вещах повседневных, казался совсем неглупым. Нельзя даже сказать, что у него не было государственного мышления. Беда лишь, что оно находилось на средневековом уровне. О себе он знал прежде всего, что он – помазанник божий. Ему дважды пришлось выступить перед Государственной думой, и это были для него минуты величайшего унижения. Он бледнел, запинался, стискивал и засовывал за пояс руки, чтобы не потерять дар речи. Когда мать выговаривала ему за очередную политическую глупость, у него был один ответ – он принимался кричать: «В конце концов, я – император!» Идея самодержавия, маниакально им овладевшая, не делала его, впрочем, хоть сколько-нибудь сильной личностью. В нем всегда подспудно таилось чувство обреченности. Иногда оно прорывалось наружу, и тогда близкие слышали от него: «За что я ни примусь, ничего не удается. Провидение против меня. Я плохо кончу». Этот вот комплекс неполноценности и оборачивался порой роковым образом для окружающих.
Себя он считал фигурой символической и был в этом совершенно прав. Он и в самом деле воплощал в себе самодержавие, упорно, последовательно, упрямо идущее к неотвратимому концу. Интересно, что из этого мог услышать Уэллс от Мориса Беринга? А впрочем, разве с одним только Берингом он говорил о России? Среди друзей Уэллса был журналист и литературовед Гарольд Уильямс, жена которого, в девичестве Ариадна Владимировна Тыркова, познакомилась за несколько лет до этого со своим будущим мужем в Париже, где очутилась отнюдь не по своей воле. Ариадна Тыркова была видной публицисткой союза «Освобождение», преобразованного в 1905 году в кадетскую партию. В 1904 году она была арестована на финляндской границе, когда перевозила тираж «Освобождения» – журнала, издававшегося союзом, – приговорена к двум с половиной годам тюрьмы, но сумела бежать, а потом была амнистирована. В 1912 году она вернулась на родину уже в качестве английской гражданки. В этот год Уильямс был назначен корреспондентом в Петербург и к 1914 году уже основательно там обжился. Там он в очередной раз и встретился со своим лондонским знакомым – Уэллсом. Когда у Уэллса родилась мысль приехать в Россию? Трудно сказать. Но, скорее всего, он загорелся этим желанием именно летом 1913 года после разговоров с Морисом Берингом. Он отправился в Петербург вместе с ним. Свое намеренье посмотреть Россию Уэллс осуществил с присущей ему стремительностью. На русскую землю он вступил уже 13 января 1914 года. В приезде Уэллса к нам в 1914 году есть одно странное обстоятельство. Он постарался поначалу совершить эту поездку инкогнито. Чем это объяснить? Конечно, лучше всего усмотреть здесь проявление его особой скромности. К сожалению, это выглядело бы не слишком убедительно: скромность никак не принадлежала к числу главных достоинств Уэллса, и, скажем, свои поездки в Америку он обставлял со всей возможной помпой. Боязнью, что всякого рода официальные церемонии отвлекут его и помешают по-настоящему познакомиться с жизнью страны?
Это ближе к истине, но, думается, тоже ее не исчерпывает. Скорее всего, Уэллсом руководило опасение, что у кого-то может зародиться мысль, будто он хоть в малой мере симпатизирует русскому самодержавию. Подобный оттенок приобрела некогда поездка в Россию Александра Дюма-отца (та самая, во время которой французский писатель поведал изумленному миру, как он пил чай под развесистой клюквой), и Уэллсу вряд ли хотелось, чтобы о нем говорили что-либо подобное. А царская Россия была для тогдашнего западного интеллигента таким же bête noire, как кайзеровская Германия. Когда Франция, покупая себе союзника в войне против Германии, предоставила в 1906 году заем Николаю II, это вызвало настоящую бурю негодования в Англии и в самой Франции. О русских писателях, которые от десятилетия к десятилетию завоевывали все большее восхищение Европы, знали, что они подвергаются преследованиям у себя на родине, с русскими интеллигентами все чаще знакомились за пределами России. Таким популярным в Англии людям, как, скажем, Степняк-Кравчинский, путь на родину был заказан. Мог ли заядлый антимонархист Уэллс принимать самую отвратительную из монархий Европы? Зато Россия как таковая интересовала Уэллса до чрезвычайности. Уже потом, из написанной шесть лет спустя «России во мгле», мы узнаем, сколько ходил Уэллс по петербургским улицам, каким похожим на Лондон показался ему этот город, как он просиживал допоздна со своими русскими друзьями, слушая их споры. Его совершенно не тянуло осматривать памятники старины, но он с жадностью впитывал впечатления от современной жизни страны. Побывал он и в Государственной думе, этой, как он назвал ее потом, «ленивой говорильне». Компанию ему составили Морис Беринг и еще один человек, о котором ему предстояло в дальнейшем вспомнить, – приятель Константина Бенкендорфа и его родственник граф Иван Бенкендорф (он же – Ганс Ульрих Натаниэль фон Бенкендорф). В Петербурге Уэллс пробыл пять дней, потом двинулся в Москву, но по дороге заехал на два дня к брату Ариадны Уильямс, Аркадию Владимировичу Тыркову. Тот жил в деревне Вергежа, в пятидесяти километрах от Новгорода, и Уэллс не мог упустить такую возможность познакомиться с русской деревней.
К Тыркову Уэллс добирался со станции Волхов по санной дороге, проложенной прямо по льду реки. Началась оттепель, поверхность льда покрылась водой, и казалось, что сани вот-вот провалятся под лед или перевернутся. Один раз они и правда перевернулись, но все кончилось благополучно. В Вергеже он много ходил по крестьянским избам и в сопровождении учительницы Нины Алексеевны Кокориной побывал в четырехклассной школе, которую помог построить Тырков. В ней была столярная мастерская и, что Уэллсу должно было особенно понравиться, хорошо оборудованный физический кабинет. И все же от своего предрассудка о «счастливых русских пейзанах» он избавился именно в Вергеже. С той поры он всегда говорил о серьезности крестьянского вопроса для России. Это была одна из тем его беседы с Лениным в 1920 году. В написанной в тот же год «России во мгле» он характеризует русских крестьян уже совсем иначе, чем в статье 1909 года. Они безграмотны, грубо практичны, суеверны, но не религиозны в подлинном смысле слова, а в политике и общественной жизни их интересует лишь удовлетворение их непосредственных нужд. Сохранились и фотографии, где Уэллс сидит в санях-розвальнях, вокруг него расположились Тырковы и Кокорина, а в некотором отдалении стоят деревенские бабы и мальчишки. Этой экзотической деталью, впрочем, далеко не исчерпывается все, что можно рассказать о поездке Уэллса к Тыркову, ибо Уэллса не мог не заинтересовать и сам хозяин имения. А. В. Тыркову скоро должно было исполниться пятьдесят пять лет. Двадцать из них он провел в сибирской ссылке. В 1880 году студентом четвертого курса Петербургского университета Тырков примкнул к народовольцам, готовившим покушение на Александра II, и стал членом «наблюдательного отряда», изучавшего маршруты и время поездок царя. Спустя две недели после знаменитого покушения 1 марта 1881 года, в ночь с 13 на 14 марта, он был арестован. Но суда избежал. После освидетельствования в психиатрической лечебнице он был оставлен там до излечения. Тем не менее в 1884 году его в административном порядке выслали в Сибирь на жительство «без срока». Несколько раз ему предлагали заявить о раскаянье и подать прошение о помиловании, но он отказывался.
В 1904 году его все-таки освободили, он вернулся в свою деревню, где всячески старался помочь крестьянам. В Сибири он виделся с В.И. Лениным, и, когда после революции оказался без средств к существованию, Владимир Ильич распорядился вернуть ему два-три гектара земли и двух коров. Умер Тырков через шесть дней после того, как ему исполнилось шестьдесят пять лет, 18 февраля 1924 года. Можно ли сомневаться в том, что Уэллс запомнил этого человека? 20 января Уэллс уже был в Москве. Морис Беринг туда за ним не последовал, но на вокзале его встретил кто-то из знакомых, и они пешком пошли с Каланчевской площади в центр города. Приехал Уэллс в Россию через Берлин и, пока они шли к Кремлю, все время рассказывал, как не нравится ему этот город, насколько Петербург лучше него, а Москва интереснее. «Кривые московские улицы, чередование многоэтажных домов с маленькими одноэтажными, разношерстная толпа, где рядом с полушубком попадается изысканное «английское» пальто, трамваи, автомобили и тут же извозчичьи сани, ломовики – все это очень его занимало», – рассказывал на другой день корреспондент «Русских ведомостей». Особенное впечатление на Уэллса произвела Красная площадь с Василием Блаженным и Кремль. «Я сейчас вспоминаю детство, – сказал он. – У меня был какой-то большой атлас с картой России, и там в углу были гравюры с такими же церквами, они всегда казались мне ненастоящими, но я с тех пор их связывал с представлением о России. Вот приехал в Петербург, но там ничего подобного нет, и я уж поверил было, что эти гравюры были только фантазией художника. А вот они вдруг ожили». В Кремле как раз шли строевые учения какого-то полка, и Уэллс, сызмалу увлекавшийся игрой в солдатики, смотрел на них с не меньшим восторгом, чем мистер Пиквик на маневры в Рочестере. В Москве Уэллс даже изменил своему правилу не тратить время на осмотр памятников старины и съездил в Загорск.
Лубочная картинка с изображением Троице-Сергиевой лавры висела потом в его доме. Но главные его интересы по-прежнему оставались иными. Он ходил по ночным чайным, побывал на Хитровом рынке, где жили в ночлежках описанные Горьким босяки. И конечно, он осуществил свое заветное желание, зародившееся еще в Лондоне, – побывал в Художественном театре. Он посмотрел «Гамлета» в постановке Гордона Крэга и «Трех сестер». Последний спектакль привел его в такой восторг, что он отправился за кулисы благодарить исполнителей и начал уговаривать Станиславского, Книппер-Чехову и Немировича-Данченко привезти свои чеховские спектакли в Лондон. Потом он еще дал об этом спектакле восторженное интервью. Тогдашняя Москва (он писал потом об этом в романе «Джоанна и Питер») произвела на него впечатление города «грязного, расползшегося, неряшливого», но тем более восхитил его Художественный театр, который, «словно магнит, притянул к себе свой элемент из огромной варварской смеси западников, крестьян, купцов, духовенства и профессионалов, заполнивших московские улицы». Еще знакомые сводили его к Балиеву в кабаре «Летучая мышь».
Побывал он и в Большом театре на вечере одноактных балетов, где танцевала Е. Гельцер, и в Третьяковской галерее. Словом, несколько московских дней были насыщены до предела. Потом он отправился обратно в Петербург и оттуда морем отплыл в Англию. Как нетрудно заметить, инкогнито сохранить не удалось. Более того, сама попытка остаться в России незамеченным привела к смешному недоразумению. Два дня спустя после приезда Уэллса в Петербург, 15 января 1914 года, в либеральной газете «Речь» появилось интервью, которое Уэллс, явно в порядке исключения, по просьбе общих знакомых дал известному журналисту В. Д. Набокову, отцу писателя В. В. Набокова. Он много говорил об английских делах, но о своих русских впечатлениях пообещал рассказать позже, когда они отстоятся. Это интервью послужило своеобразным сигналом для остальных газетчиков. Они немедленно кинулись в английское посольство узнавать, где остановился знаменитый писатель. Сэру Джорджу Бьюкенену, послу, Уэллс по приезде не представился, посольские же клерки направили корреспондентов к самому знаменитому, на их взгляд, английскому писателю, недавно прибывшему в Петербург.
К нему корреспонденты и нагрянули утром 16 января. Знаменитый английский писатель, принявший их в доме № 10 по Фурштадтской улице, оказался человеком любезным и говорливым, так что материала корреспонденты получили в избытке. Всех опередила газета «Биржевые ведомости», читатели которой могли на следующее утро прочитать такую заметку: «В настоящее время в Петербурге гостит мировой известности писатель Г. Д. Уэллс. Он остановился у штаб-ротмистра П. П. Родзянко, с супругой которого, англичанкой по рождению, знаком много лет. Цель приезда к нам известного английского писателя – охота на медведя, которую и предлагает ему завтра штаб-ротмистр Родзянко в своем имении Витебской губернии… Герберт Джордж Уэллс с целью охоты изъездил всю Африку вдоль и поперек, Северную Америку, Австралию, побывал в Новой Зеландии и, наконец, совершил путешествие от Шанхая в Омск через пустыню Гоби».
Как ни пытались корреспонденты навести знаменитого писателя на разговор о его романах, он, упомянув две книги своих путевых впечатлений, от дальнейшей беседы на эту тему уклонился, что, бесспорно, свидетельствовало о его необычайной скромности. Он предпочитал говорить о своих путешествиях и охотах, «представляющих, по-видимому, для него главную цель его деятельности». Все это было чистой правдой. Единственная неточность состояла в том, что корреспонденты нечаянно взяли интервью не у Уэллса, а у спортивного писателя Уолтера Уайнса. На другой день ошибка открылась, но опровержение напечатали почему-то не «Биржевые ведомости», а «День», где заодно была опубликована статья известной переводчицы З. А. Венгеровой об Уэллсе и направленный ему адрес Всероссийского литературного общества. В этом адресе подчеркивались два обстоятельства: во-первых, что русские читатели, знакомые и с бытовыми романами Уэллса, все же ценят его в первую очередь как фантаста, во-вторых, что его приветствуют еще и как человека, приехавшего из свободной страны. Об этом тогда было самое время говорить.
В том же номере «Русских ведомостей», в котором была напечатана заметка «Уэллс в Москве», почти целая полоса была отведена только что закончившемуся в Киеве процессу В. В. Шульгина, позволившего себе заявить в печати, что материалы по делу Менделя Бейлиса, обвиненного в «ритуальном убийстве христианского ребенка», были сфабрикованы черносотенцами. И хотя все свидетели, выступавшие против Шульгина, вынуждены были отказаться от своих показаний, его все-таки приговорили к трем месяцам тюрьмы. Личность обвиняемого заслуживает в данном случае особого интереса. В Киеве ведь судили не какого-нибудь революционера, а «своего» – Шульгин был убежденным монархистом, антисемитом и одним из лидеров правого крыла Государственной думы! Уэллс еще в Англии слышал и читал о России, о многом узнал от своих знакомых в Петербурге и в Москве, но при этом дурное, что он видел, перекрывалось более важным: круг, в котором он здесь вращался, необычайно его привлекал. Он встречался с З.А. Венгеровой, В. Д. Набоковым, Ф. Д. Батюшковым, М. Ликиардопуло (Ричардсом) и другими литераторами. В этой России он был своим. К русским интеллигентам он тянулся душой, и это чувство подавило все остальные. В конце сентября или в самом начале октября 1914 года, уже после начала войны, он обратился к Ромену Роллану с предложением сделать совместное заявление в пользу России, и французскому писателю пришлось объяснять ему, что подобные заявления требуют больших оговорок. «Я воюю против одного чудовища (прусского империализма) не для того, чтобы при этом защищать другое, – писал он в ответ.
– Найдите, дорогой мистер Уэллс, формулировку, отмечающую, что Россия, которую мы любим, Россия, на которую мы надеемся и в которую верим, – это Россия свободная». За те считанные дни, которые Уэллс провел в России, он постарался увидеть, сколько возможно. Но самого его тоже рассматривали и изучали. «Помню, как тогда его несколько прозаическая наружность меня поразила своим несоответствием с тем представлением, которое естественно создается об авторе стольких замечательных книг, то блещущих фантазией, то изумляющих глубиной мысли, яркими мгновенными вспышками страсти, чередованием сарказма и лиризма, – писал два года спустя В. Набоков. – Поневоле ждешь чего-то необыкновенного, – думаешь увидеть человека, которого отличишь среди тысячи. А вместо того – как будто самый заурядный английский сквайр, – не то делец, не то фермер. Но вот стоит ему заговорить со своим типичным акцентом природного лондонца среднего круга – и начинается очарование. Этот человек глубоко индивидуален. В нем нет ничего чужого, заимствованного. Иногда он парадоксален, часто хочется с ним спорить, но никогда его мнения не оставляют вас равнодушными, никогда вы не услышите от него банального общего места. По природе своей, по складу своего таланта он представляет редкую и любопытную смесь идеалиста и скептика, оптимиста и сурового, едкого критика. Эти противоречивые черты его духовной сущности выражаются и в книгах и в разговорах». Даже случайные встречи с ним крепко западали в память. Лев Успенский рассказывал, как в январе 1914 года он – ученик коммерческого училища – шел со своим товарищем по Невскому и около какого-то дорогого магазина увидел два автомобиля и небольшую толпу. Ждали, когда выйдет из магазина графиня Брасова – личность по тем временам почти легендарная. Эта красивая, утонченная женщина, разведенная жена купца Мамонтова, потом – разведенная жена гвардейского ротмистра, сделалась морганатической женой великого князя Михаила и получила графский титул от ненавидевшего ее Николая. Но когда она вышла, дверь магазина открылась вторично, и «из двери вышел плотный, крепкий человек, конечно – иностранец, нисколько не аристократ.
Несомненный интеллектуал-плебей, как Пуанкаре, как Резерфорд, как многие. Его умное свежее лицо было довольно румяно: потомственный крикетист еще не успел подвянуть на злом солнце неимоверных фантазий. Аккуратно подстриженные усы лукаво шевелились, быстрые глаза, веселые и зоркие, оглядели все кругом… Как мог я не узнать его? Я видел уже столько его портретов! За его плечами показался долговязый юнец, тоже иностранец, потом двое или трое наших. Он задержался на верхней ступеньке и потянул в себя крепкий морозный воздух пресловутой «рашн уинте» – русской зимы. С видимым удовольствием он посмотрел на лихачей – «Па-ади-берегись», снег из-под их копыт, фонарики в оглоблях, – летящих направо к Казанскому и налево – к Мойке, на резкий и внезапный солнечный свет из-за летучих облаков и, чему-то радостно засмеявшись, бросил несколько английских слов своим спутникам. Засмеялись и они…» Конечно, далеко не всем русским пришлось дожидаться приезда Уэллса в Россию, чтобы лично с ним познакомиться. С Горьким он встретился еще в 1906 году в Нью-Йорке. Уэллс прожил уже почти неделю в этом городе до того, как туда приехал Горький, и он участвовал в подготовке торжественной встречи этого человека, символизировавшего для него русскую революцию. Горького он считал «не только великим мастером искусства… но и замечательной личностью» и, когда началась травля Горького, в полный голос высказал свое возмущение в книге «Будущее Америки». Горького Уэллс нашел в Нью-Йорке не без труда – того прогнали из гостиницы и не пускали ни в одну другую, – но он все-таки разыскал его в частном доме (у редактора «Вильтшайр мэгэзин») и провел в его обществе свой последний вечер в Нью-Йорке. Языкового барьера между ними не было: М. Ф. Андреева отлично владела английским. Еще раз они виделись в Лондоне в 1907 году, куда Горький приехал на V съезд РСДРП. Впрочем, тогда они просто попали вместе на светский вечер и как следует пообщаться не успели. В Москву в 1914 году Горький прибыл в тот же день, что и Уэллс, но почему-то они тогда не встретились. Уехал Уэллс из России полный радостного чувства от обилия неожиданных впечатлений, приобщения к настоящему искусству, встреч с интересными и приятными людьми.
Нет, Беринг не обманул его, обещая замечательную поездку! А между тем надвигалась война. Ее не только ждали, не только предсказывали возможный ее ход и последствия – ее пытались предотвратить. Война нужна была Германии. Кайзер надеялся с ее помощью окончательно установить свою гегемонию в Европе. Война нужна была Франции – надо было вернуть потерянные в франко-прусской войне Эльзас и Лотарингию. Война нужна была России – с ее помощью хотели остановить вновь надвигающуюся революцию. Правда, начало войны планировали на 1917 год – пока что страна была ужасающе к ней не готова – и надеялись развязать ее на востоке, захватив у Турции Босфор и Дарданеллы. И еще война нужна была Англии. Большинство английских политиков понимало, что время работает на Германию и надо разгромить ее, пока она еще не победила в экономическом и военном соревновании. Но война не нужна была ни немецкому, ни французскому, ни русскому, ни английскому народу. И с ее угрозой боролись. Против войны выступили все партии II Интернационала. Меньше чем за два года до начала войны, 24 ноября 1912 года в 10 часов 30 минут в Базеле, в зале заседаний «Бургвогтей», открылся Конгресс II Интернационала. В 2 часа дня делегаты Конгресса начали шествие к зданию Базельского собора, предоставленного городскими властями для проведения митинга. Кроме нескольких тысяч, что вместил в этот день собор, вокруг него собралось еще пятнадцать тысяч человек. Среди тех, кто выступал на этих двух митингах и на Конгрессе, были Жан Жорес, которому суждено было погибнуть в первый же день войны от пули озверелого националиста, руководитель Независимой рабочей партии Кейр Харди, Клара Цеткин, вся верхушка немецкой социал-демократии, круто потом изменившая позицию и голосовавшая в рейхстаге за военные кредиты. В Базеле была и делегация русских социал-демократов. В решениях Базельского конгресса ответственность за возможную войну возлагалась на все без исключения буржуазные правительства. «Пролетариат считает преступлением стрелять друг в друга ради увеличения прибылей капиталистов, честолюбия династий или во славу тайных договоров дипломатии», – говорилось в Базельском манифесте.
Еще до этого, 13 августа 1911 года, на лондонской Трафалгар-сквер состоялся грандиозный антивоенный митинг, на котором присутствовали представители ряда других стран. 8 сентября того же года антивоенный призыв принял очередной конгресс тред-юнионов. И совсем уже близко к началу войны последовало еще одно весьма серьезное предупреждение. Когда в июле 1914 года президент Пуанкаре приехал в Петербург, чтобы упрочить русско-французский союз, забастовала Выборгская сторона. Пришлось менять программу президентских поездок. Но в России менее, чем где-либо, склонны были внимать предупреждениям. Забастовку объяснили – не для других, для себя! – происками немецких агентов. Повод к войне к этому времени уже был. 28 июня 1914 года австро-венгерский эрцгерцог Франц-Фердинанд, наследник престарелого неудачника императора Франца-Иосифа, прибыл на маневры в Боснию. Это был явный вызов Сербии, мечтавшей об объединении всех южно-славянских земель. Босния и Герцеговина, отвоеванные у турок, были по Берлинскому договору 1878 года отданы под управление Австро-Венгрии, которая в 1908 году объявила об аннексии этих земель. И хотя Босния и Герцеговина получили в 1910 году самоуправление, сербские националистические организации, очень сильные в этих областях, продолжали бороться за их присоединение к Сербии.
В 10 часов 25 минут утра в автомобиль Франца-Фердинанда, торжественно проезжавшего по улицам Сараева, был брошен букет цветов, из которого валил дым. Эрцгерцог схватил его и бросил в сторону автомобиля, в котором ехала его свита. Взорвавшаяся бомба ранила двух членов свиты и шесть человек из публики. После торжественного приема в ратуше эрцгерцог отправился в госпиталь навестить тяжело раненного по его вине подполковника Мерицци. На повороте, когда автомобиль замедлил ход, из толпы выскочил студент Гаврила Принцип и выстрелил сначала в эрцгерцога, потом в его жену герцогиню Гогенберг. Легко раненный взрывом бомбы генерал Потиорек, сидевший на сей раз в машине эрцгерцога, решил, что обе пули не попали в цель: и эрцгерцог и герцогиня оставались совершенно неподвижны. Но очень скоро выяснилось, что выстрелы были смертельны. Через четверть часа после того, как автомобиль въехал в ворота резиденции эрцгерцога, они с женой уже были мертвы. «Сараевское убийство» наделало много шума. Балканы давно уже были «пороховым погребом Европы», и ничто, происходящее там, не оставалось без внимания. Тем более – событие такого масштаба. Газеты изощрялись в поисках тех, кто стоял за спиной двадцатилетнего студента. Военный губернатор Боснии и Герцеговины, не дожидаясь расследования, сообщил, что во всем повинны социалисты. Английская «Дейли кроникл» увидела здесь «руку России», а черносотенное «Русское знамя» напечатало статью «Убийство эрцгерцога Франца и жиды». Теперь Вильгельму II достаточно было позаботиться лишь о том, чтобы это происшествие не осталось без серьезных последствий. Он начал добиваться, чтобы Австро-Венгрия предъявила Сербии ультиматум, сформулированный в неприемлемом духе. Война между Австро-Венгрией и Сербией неизбежно должна была привести в действие весь механизм межгосударственных союзов и превратиться в войну общеевропейскую. Единственное, чего Вильгельм боялся, это вступления в войну Англии. Баланс силы, и без того не слишком выгодный для Германии, резко изменился бы в подобном случае в пользу союзников. Вильгельму нужна была нейтральная Англия, и этого, казалось, можно было ждать. За нейтралитет высказался при личной встрече английский король Георг V, и, хотя он тут же предупредил кайзера, что это не более чем его личное мнение, тот как-то не придал его словам особого значения: ведь его личные мнения очень быстро становились мнениями правительства. Неужели в Англии все настолько иначе? И еще был «милейший сэр Эдуард Грей». Он не только нравился всем членам клуба «Взаимносодействующих». В том, что человек этот совершенно прелестный, сходились и все иностранные послы, аккредитованные в Лондоне. Немецкий посол не составлял исключения. И он доносил своему правительству, что, хотя ничего определенного он от английского министра иностранных дел добиться не мог, из всего его тона следует: Англия воевать не будет. Войну 1914 года начала Германия. Спровоцировала ее Англия. Вступление Англии в войну вызвало резкий протест европейской либеральной интеллигенции. Против войны выступила очень влиятельная литературная группа «Блумсбери», куда кроме Вирджинии Вульф и других писателей входили знаменитые историки и литературоведы Леонард Вульф и Литтон Стречи, а также крупнейший английский экономист Мейнард Кейнс. Памфлет «Здравый смысл и война» опубликовал немного спустя Бернард Шоу. Совершенно определенную антивоенную позицию заняла Вернон Ли – общеевропейский авторитет в области итальянской культуры. Из Швейцарии пришла книга Ромена Роллана «Над схваткой». Среди этих людей многие были друзьями Уэллса.
В первые же дни войны он их потерял. Бертран Рассел и Литтон Стречи просто отказывались подавать ему руку. Занятую им позицию они называли не иначе как позорной. Именно Уэллс бросил крылатую фразу, которая сделалась официальным лозунгом английских милитаристов. Империалистическую войну он назвал «войной против войны», пообещав, что с разгромом германского милитаризма на земле воцарится вечный мир. Он лучше многих знал, каким воплощением всего самого мерзкого был царский трон, и падение царизма в 1917 году стало для него огромной радостью, но, поскольку кайзер объявил, что воюет против реакционной русской монархии, Уэллс протестовал, когда русский государственный строй называли «тиранией», – ему казалось, что говорить так значит играть на руку вражеской пропаганде. «Война против войны» – такое заглавие Уэллс дал сборнику своих статей, вышедших в 1914 году, и эта книга навсегда осталась пятном на его репутации. А ведь он, казалось ему, всего лишь помогал истории. Во всяком случае, не мешал ей. 15 декабря 1887 года Фридрих Энгельс писал из Лондона, что в будущем следует ждать всемирной войны, которая за три-четыре года принесет такие же опустошения, что и Тридцатилетняя война. Ее результатом будет голод, эпидемии, всеобщее одичание, а затем развал всех хозяйственных и политических механизмов – торговли и кредита, промышленности и государственной системы. Это будет такой крах, что короны дюжинами будут валяться на мостовой и никто не захочет их подбирать…
Уэллс, заговаривая о будущей войне, по сути дела, давно уже писал о чем-то сходном. И теперь, когда война разразилась, он хотел, как тогда говорилось, «принять участие в военных усилиях», чтобы случившееся привело к коренному преобразованию мира. От грехов, в которых обвиняют Германию, не свободны Англия и Америка. Германский милитаризм можно назвать «тевтонским киплингизмом», но в Германии вся эта мерзость воплощена наиболее полно. Надо помнить, что существует опасность самим заразиться от противника его худшими пороками. Война против Германии должна, напротив, помочь Англии очиститься от этой скверны. Задача войны – в том, чтобы способствовать краху германского милитаризма, возможной революции в побежденных Германии и Австро-Венгрии, а заодно и социалистическим преобразованиям в странах-победительницах. Это война не против немецкого народа, а против Вильгельма и Круппа. Три из одиннадцати статей, составлявших сборник «Война против войны», он издал отдельной брошюрой под заглавием «Социализм и война» (эта книжечка есть в личной библиотеке В. И. Ленина в Кремле). Уэллс доказывал там, что некоторые вынужденные мероприятия, предпринятые правительством в условиях войны, – такие, например, как контроль за производством и потреблением – должны закрепиться после ее окончания, сдвинув общество в сторону социализма. Этот сборник заключал в себе столько критических слов о существующем порядке, что, переведенный в России, он был основательно изуродован цензурой. Когда же Уэллс был привлечен к работе в пропагандистском ведомстве, он там не ужился. Он увидел, что обращенный к немцам разговор о целях войны ведется нечестно, и не захотел участвовать в этом обмане. И все же Уэллс еще долго оставался белой вороной в среде левой английской интеллигенции. Сколько бы оговорок он ни сделал, он поддержал войну. Именно этот вопрос был важнейшим. Как было вести себя в создавшихся обстоятельствах? Он и сам не знал. В 1915 году, когда ему предложили поездку на фронт, он отказался, заявив, что он пацифист и ненавидит военщину.
Но в 1916 году на фронт все-таки поехал. И в тот же год появился антивоенный роман Уэллса «Мистер Бритлинг пьет чашу до дна». Война вернула миру Уэллса – большого писателя. «Мистер Бритлинг» был полной неожиданностью для тех, кто готов был поставить крест на этом романисте. А для Европы, уже достаточно истерзанной войной, – настоящим духовным открытием. Уже в «Войне против войны» были абзацы, в отношении которых трудно поверить, что они – из книжки, написанной в поддержку войны. Вот что заявил, например, Уэллс в споре с одним из противников войны, сказавшим, что война «невыгодна». «Доходна война или нет, она отвратительна, безобразна, жестока, она разрушает все лучшие человеческие ценности… Даже если война будет давать двадцать один шиллинг на фунт… уменьшит ли это отвращение, которое испытывает к ней всякий порядочный человек?» Все, что мог сказать против войны порядочный человек, и было заключено в новом романе Уэллса. В конце «Войны против войны» все чаще повторяется мысль о том, что надо «присвоить» войне освободительную и антивоенную идею. Действительные цели войны были далеки от тех, которые он ей приписывал. Об этом и написан роман. Роман о детях, которые гибнут на «чужой войне». После появления «Мистера Бритлинга» Истон-Глиб на какое-то время сделался местом паломничества читателей Уэллса. Именно здесь развернулись события, изображенные в романе. Персонажи романа по большей части принадлежали к ближайшему окружению Уэллса. Леди Уорвик изображена под фамилией леди Хомартайн. Прототипами персонажей романа послужили также местный пастор, преподобный Симонс, генерал Бинг, часто посещавший Уэллсов, молодой немец-гувернер Бютов, сменивший к тому времени фрейлейн Мейер. В романе подробно и достоверно описано множество мелких событий, действительно случившихся в доме Уэллса, – вплоть до истории о том, как герр Генрих (Бютов) потерял любимую белочку, а мистер Бритлинг (Уэллс) обнаружил ее у себя в постели. С важными событиями, изображенными в романе, дело обстояло иначе. Они были плодом авторской фантазии. Однако почитатели Уэллса восприняли их как нечто совершенно документальное. Еще долго случайные посетители Истон-Глиба деликатно и сочувственно просили Уэллса или кого-нибудь из семьи показать место, где писатель плакал, потеряв на войне сына… Сейчас большая часть романа не производит прежнего впечатления. Но для тех дней он был событием выдающимся. Уэллс вновь заговорил о том, что занимало умы миллионов его читателей: об отношении к войне, о горечи человеческих утрат, о том, каким будет мир после войны. «Несомненно, это лучшая, наиболее смелая, правдивая и гуманная книга, написанная в Европе во время этой проклятой войны! – писал М. Горький Уэллсу в конце 1916 года. – Я уверен, что впоследствии, когда мы станем снова более человечными, Англия будет гордиться тем, что первый голос протеста, да еще такого энергичного протеста против жестокостей войны, раздался в Англии, и все честные и интеллигентные люди будут с благодарностью произносить Ваше имя».
В романе «Мистер Бритлинг пьет чашу до дна» возмущение Уэллса войной пересилило все те «далеко идущие планы», которыми он руководствовался в своей поддержке войны. В эти годы против войны открыто выступили А. Барбюс, Г. Манн, Б. Шоу, Л. Франк, и Уэллс оказался в этом замечательном ряду. «Мистер Бритлинг – это я сам, – говорил Уэллс. – Это история моего сознания во время войны». Сказано это не очень точно. Сознание Уэллса, достаточно сложно развивавшееся до «Мистера Бритлинга» и в момент его написания, и дальше заставляло его совершать неблагородные поступки. Так, в появившемся год спустя трактате «Война и будущее» он обливал грязью пацифистов, сохранивших верность своим убеждениям, и выглядело это некрасиво: все эти люди, включая его бывшего друга Бертрана Рассела, сидели в эти дни в тюрьме. Нет, мистер Бритлинг – это не воплощение «сознания» Уэллса, а история его совести, восставшей против его «сознания». Мистер Бритлинг ведет патриотические разговоры. Он пишет статьи и брошюры в защиту войны. А на фронте идет война. Не война идей. Не война против войны. Идет мировая война. По городам и селам идет война. Тяжелой поступью кирзовых немецких сапог и свиной кожи солдатских ботинок идет война. В мышиного цвета немецких мундирах и цвета хаки английских мундирах, одинаково заляпанных грязью окопов и забрызганных свежей кровью, идет война. Четверть миллиона английских семей оделись в траур. Один за другим уходят на фронт люди, которым Бритлинг в порыве риторики твердил: «Никто не имеет права оставаться безучастным». Уходит на фронт его сын… Совсем недавно слова теоретиков и писателей были просто слова. Теперь это людские жизни. Ради чего ведется война? Ради гуманизма? Но такими ли гуманистами показали себя англичане в колониях? И разве не приходится мистеру Бритлингу, возмущенному зверствами немцев в Бельгии, слышать от английских солдат, как «повеселятся» они, когда попадут в Германию? Ради свободы? Но в стране, где спекулянт, землевладелец и ростовщик имеют столь явное преимущество перед производителем, вряд ли стоит слишком распространяться о свободе… От Хью с фронта приходят письма о боях, о товарищах, об окопной жизни – и о том, как все меньше и меньше он понимает, зачем пошел на войну. В ней нет ничего, кроме безумия! Это не их война – не мистера Бритлинга и не Хью… А потом приходит еще одно письмо. Не от Хью.
Из военного министерства. Мистер Бритлинг знает, что в нем написано. Не ранен. Не «пропал без вести». Не «взят в плен». Убит. Эта война затем, чтобы сыновья умирали от пули, выпущенной таким же мальчишкой, сидящим в противоположном окопе, – так погиб Хью; чтобы сгнивали от ран в плену – так погиб на другой стороне гувернер Генрих; чтобы тонули в Мазурских болотах, чтобы их разрывало в куски под Верденом, чтобы они бежали и падали в корчах, захлестнутые волнами газа под Ипром, – так погиб не один и не два – так погибло одиннадцать миллионов… Эти сцены прозрения и горя мистера Бритлинга, история секретарши Бритлинга Летти, к которой возвращается пропавший без вести муж, письма Хью с фронта были художественной сердцевиной романа. Они не могли не вызвать отклика в душе любого человека, когда-либо пережившего войну. Именно благодаря им книга Уэллса составила этап в духовной жизни английского общества. Она надолго осталась выдающимся образцом антивоенной литературы. Можно сказать, что эта книга явилась предшественницей антивоенных романов представителей «потерянного поколения». Правда, один из них – Эрнест Хемингуэй – очень ее не любил, о чем и заявил в романе «Прощай, оружие». И думается, у него были для этого основания. Он был уверен, что Уэллс мало что понял в причинах войны и сделал из нее неверные выводы. А выводы Уэллса и в самом деле вызвали протест, причем не десять лет спустя («Прощай, оружие» появилось в 1928 году), а сразу же. С ними не согласился Горький. С ними спорил ведущий английский критик тех лет Уильям Арчер. И многие другие. С «Мистера Бритлинга» начинается богостроительский период в творчестве Уэллса. Для людей, внимательно следивших за развитием его взглядов, в этом не было особой неожиданности. С самого начала нового века Уэллс заявляет себя сторонником некоей новой веры, напоминающей «философскую религию» просветителей. Но конец «Мистера Бритлинга» и несколько богословских произведений, появившихся в последующие годы, непосредственно посвящены разработке этой религиозной системы. Почти одновременно Уэллс-просветитель предпринял другую попытку завладеть умами людей. Он задумал создать новую концепцию истории, в которой на первый план вышло бы человечество, показанное не в своих национальных и социальных различиях, а в своей способности к созиданию и постижению мира. И закипела работа. Четверо секретарей и Джейн прорабатывали горы материала, делая для Уэллса конспекты и выписки. Несколько видных историков и культурологов не знали ни сна ни отдыха; на них градом сыпались вопросы Уэллса, в результате чего под уже написанными страницами появлялись обширнейшие комментарии. И каждые две недели подписчики получали большого формата, превосходно иллюстрированный выпуск. Все эти выпуски предстояло потом переплести в специально присланные красные обложки, с тисненными золотом словами «Очерк истории». Это был поистине всеобъемлющий очерк истории.
Он начинался с формирования Земли и возникновения на ней органической жизни и кончался разделом, озаглавленным «Следующая стадия». Первая глава этого раздела носила название: «Возможное объединение мира в единое сообщество, руководимое Знанием и Волей». Как хорошо сказали об этой книге супруги Маккензи, «Уэллс, обобщив все прошлое человеческого рода, сделал его аргументом в пользу своего представления о будущем». Уэллс постарался придать этому аргументу наивозможную весомость. Читатели получали не просто рассуждения о ходе истории, но и множество полезнейших сведений. Книга кончалась обширными хронологическими таблицами и указателями. Уэллс явно рассчитывал, что, прочитав его учебник истории, никто уже не будет нуждаться ни в каком другом. Конечно, в таком огромном труде, выполненном за один год, были неизбежны ошибки, но они от издания к изданию старательно исправлялись, а примечания исчезали. Изданий же потребовалось множество. Уже подписчиков на первые выпуски оказалось 100 тысяч человек (а значит, скорее всего, сто тысяч семей), в ближайшие же два года только в Англии и США было напечатано более двух миллионов экземпляров этой огромной книги, не говоря уже о переводах на многие иностранные языки. Задуманная в 1918 году, написанная в основном в 1919 году, она была последний раз напечатана в Англии в 1961 году с изменениями, которые Уэллс успел внести перед смертью. Если бы он не сумел столько сделать во множестве других областей, «Очерк истории» можно было бы назвать делом жизни Уэллса. И, конечно, крупнейшим его за всю вторую половину жизни успехом. Ему удалось внушить свое представление о мире миллионам людей. В 1922 году Уэллс выпустил еще и «Краткую историю мира», которая переиздавалась вплоть до 1965 года.
Уэллс предварил ее коротенькой заметкой, где объяснял, что эта его книга может быть прочитана бегло, как читается роман. Это, объяснял он, никак не сокращенный вариант «Очерка истории», а «еще более всеобщая «История», заново задуманная и написанная». «Краткая история мира» была в 1924 году дважды переведена на русский язык, причем один из этих переводов (худший) выдержал два издания. Сказать, что «Очерк истории» принес Уэллсу одни только лавры, конечно, нельзя. Ему пришлось отбиваться от критики, а на редкость короткий срок, на протяжении которого была написана эта книга, помог даже полубезумной канадской феминистке Флоренс Дикс возбудить против него дело о плагиате. Месяца через два после того, как Уэллс принялся за свой «Очерк истории», она принесла в отделение издательства Макмиллана в Торонто рукопись своей книги «Паутина истории» и теперь была уверена, что, отказавшись ее печатать, Макмиллан передал эту рукопись Уэллсу. Она преследовала Уэллса целых пять лет, и когда, обратившись напоследок к английскому королю, наконец оставила его в покое, у него словно гора с плеч свалилась… В годы войны Уэллс не потерял связи с Россией. Он не раз встречался с переводчиком Хагбертом Райтом, большим знатоком русского языка и России, организовавшим посылку русских книг русским военнопленным в Германии (солдаты, отметил он, больше всего просят учебники), а в 1916 году принял у себя трех членов приглашенной английским правительством делегации журналистов – А. Н. Толстого, К. И. Чуковского и В.Д. Набокова. Все трое описали эту поездку – А. Н. Толстой в книге «В Англии, на Кавказе, по Волыни и Галиции» (1916), В. Д. Набоков в книге «Из воюющей Англии» (1916) и К.И. Чуковский в книге «Англия накануне победы» (1917). И все трое сохранили самые теплые воспоминания об этом воскресном дне.
Утром за ними зашел Хагберт Райт, они отправились на Ливерпульский вокзал и, выйдя на станции в часе езды от Лондона, увидели на платформе небольшого роста человека в мягкой шляпе, в пальто с поднятым воротником и резиновых сапогах. Приветливо улыбаясь, он усадил их в основательно уже укрощенную машину и повез к своему дому сначала по оставшейся с римских времен сельской дороге, а потом, аккуратно и без видимого труда въехав в ворота, – по очаровательному оленьему парку. У дверей их ждала Джейн – милая, с не очень уже молодым лицом. Она то появлялась около гостей, то исчезала: не Уэллсу же было вдаваться в заботы по дому! А домом своим Уэллс необычайно гордился. Он показал гостям каждую комнату, каждую ванную, каждую уборную, и всюду была удивительная чистота, нигде – ничего лишнего. Потом их повели смотреть английскую деревню и даже попросили хозяйку местного кабачка открыть для гостей ненадолго свое заведение. К обеду они вернулись домой. Уселись за полированный, без скатерти стол, и Уэллс принялся разливать суп, резать ростбиф, накладывать овощи, раскладывать по тарелкам гостей сладкий пирог. Потом в гостиной он стал рассказывать о своих последних работах. Он как раз писал «Мистера Бритлинга». А затем, разумеется, началась игра в мяч. В доме гостила жена Эмиля Вандервельде – руководителя Бельгийской рабочей партии, с 1914 года и почти до самой смерти занимавшего различные министерские посты. Была она англичанка по национальности, резка, независима и весьма смущала остальных гостей нелицеприятными отзывами об известных и уважаемых людях.
Пришел по-соседски с женой и двумя девочками Блюменфельд. Его «Дейли экспресс» была газетой самого консервативного направления, но он отлично ладил со всеми этими социалистами. Набежали в амбар еще какие-то соседи. Играли с азартом, особенно Уэллс. Джейн, когда промахивалась, смущенно улыбалась и мельком взглядывала на мужа; он, будто не замечая ее промахов, один только раз пожал плечами. Незадолго до пятичасового чая она ушла, и ровно без пяти пять всех позвали к столу. А потом было уже пора отправляться на станцию. Джейн, стоя у заведенной машины, слегка поеживалась, словно от холодного ветра, всем кивала и улыбалась… Когда Уэллс в следующий раз появился в России, А. Н. Толстого и В.Д. Набокова он там не встретил. Оба были в эмиграции. Толстой – в кратковременной, Набоков – в недавнем прошлом управляющий делами Временного правительства – в пожизненной. Он умер за границей в 1922 году, успев еще раз повидаться с Уэллсом и основательно с ним на политической почве поссориться. Шесть лет между 1914 годом и 1920-м могли показаться столетиями. Россия была обречена проиграть войну. Треть солдат на фронте не имела винтовок. Всякая попытка наступления проваливалась из-за нехватки снарядов, хотя в Архангельске их скопились сотни тысяч, присланных союзниками: железнодорожное сообщение было совершенно дезорганизовано. Уже в 1915 году для внимательных наблюдателей стало ясно, что Россия воевать не может. В 1916 году это понимали почти все. Экономика разваливалась, администрация трещала по швам. Когда командующие всеми фронтами, желая спасти монархию и династию, заставили Николая II отречься от престола, уже нечего было спасать: в России 1917 года началась революция. Еще только началась: ей предстояло расширяться, углубляться, захватывать все более широкие массы… В сентябре 1920 года в Лондон приехала советская торговая делегация во главе с Л.Б. Красиным, и ее член Л. Б. Каменев пригласил Уэллса посетить Советскую Россию.
Уэллс откликнулся мгновенно. В конце сентября он уже был в Петрограде. Остановился он у Горького, в доме 23 на Кронверкском проспекте (теперь проспект Горького), в огромной, соединенной из двух, квартире, вечно набитой людьми – и теми, кто постепенно в ней оседал в эти голодные годы, и теми, кто просто засиделся допоздна и остался на ночь. Для Уэллса и Джипа освободили комнату. В этот раз в Уэллсе с сыном всюду узнавали иностранцев уже потому, что вид у них был сытый, а щеки тщательно выбритые. Уезжая, Уэллс оставил Горькому весь свой запас лезвий. Он снова много ходил по городу, ужасаясь изрытым улицам, пустырям, оставшимся от пошедших за зиму на дрова деревянных домов, забитым досками витринам магазинов, с порога одного из которых он каких-то шесть лет назад с восторгом глядел на летевших по Невскому лихачей. Он побывал в Доме ученых и в Доме искусств, бывшем доме Елисеева, где его и других приглашенных угостили скудным обедом, поданным на роскошных сервизах вышколенной елисеевской челядью, слушал Шаляпина в «Севильском цирюльнике» и «Хованщине», слушал «Садко», видел Монахова в «Царевиче Алексее» и в «Отелло», где тот играл Яго. Уэллс часами разговаривал с Горьким. И не с ним одним. На квартире у Горького он познакомился и с некоторыми руководителями «Северной коммуны», как тогда называли Петроград и его окрестности, и со многими петроградскими интеллигентами. Ну, а Джип сошелся с компанией молодежи и порой пропадал на целые дни. Валентина Ходасевич, племянница поэта, жившая в квартире на Кронверкском, узнав, что Джип зоолог, решила повести его в зоопарк, благо он был совсем рядом – в конце того же проспекта. Звери были голодные, лев, перешедший на вегетарианскую пищу, очень грустный, на многих кожа висела складками, как одежда с чужого плеча, но, как бы там ни было, они в эти годы выжили, а некоторые даже весьма «умудрились». Джип пришел в полный восторг от слона, который, как выяснилось, разбирался в деньгах и, когда ему давали керенки, злобно бросал их на землю и топтал ногами. А за ходовые деньги он покупал у служителя кусок хлеба. Этого слона Джип ходил смотреть чуть ли не ежедневно. При том, что Джип кончил школу в Ондле, где по инициативе Уэллса был впервые в Англии, наряду с английским и французским, введен еще и русский язык, по-русски он говорил еле-еле и, вопреки надеждам Уэллса, переводчиком для него не стал. Но без помощи Уэллс не остался. Переводчица нашлась. Звали ее в девичестве Мура Закревская, была она дочь черниговского помещика, который перебрался с детьми в Петербург, сделал неплохую карьеру по судебному ведомству и отдал дочку в Смольный институт, а брата ее Платона пристроил в русское посольство в Лондоне. Особых дипломатических высот Платон не достиг, но с Бенкендорфами подружился, а когда в Лондоне появилась его сестра, ввел ее в этот дом. В Англию Мария Игнатьевна Закревская приехала учиться в женском колледже в Ньюнеме. Учили английскому там, судя по всему, куда лучше, чем в Ондле русскому, и Мура сделалась хорошей переводчицей на английский.
Правда, она всю жизнь говорила на этом языке с чудовищным русским акцентом, но настолько чувствовала его своим родным, что ее собеседники-англичане, думается, уже через несколько минут начинали сомневаться в правильности собственного произношения. В Лондоне она и познакомилась с дальним родственником посла Иваном Бенкендорфом, тоже состоявшим на дипломатической службе. В 1911 году его назначили секретарем посольства в Берлин, и там она вышла за него замуж. В 1913 году у нее родился сын Павел, в 1915 – дочь Таня. Лето 1917 года они провели в эстонском имении Бенкендорфов Янеда, но в октябре она решила наведаться в Петроград, проверить, все ли в порядке с квартирой, и вернуться уже не смогла. 19 апреля 1919 года Ивана Бенкендорфа убили на дороге, ведшей в поместье. Убийцу не нашли, а может быть, и не искали – Бенкендорфов в Эстонии не любили. Дети остались на попечении гувернантки. Дальнейшая жизнь Марии Игнатьевны в годы революции относится то ли к области большой политики, то ли к области детективного романа. В январе 1918 года она встретила в Москве Брюса Локкарта, влюбилась в него, была арестована по делу о «заговоре послов», быстро освобождена, снова арестована при попытке перейти эстонскую границу и снова освобождена: ведь ее целью на сей раз было всего лишь разыскать детей. К Горькому ее привел Чуковский. Когда в 1918 году было организовано издательство «Всемирная литература», она явилась к Корнею Ивановичу и сказала, что хочет переводить Уайлда и Голсуорси. Он, однако, усомнился в ее возможностях, и не без причины. Мария Игнатьевна прожила в Англии не слишком долго, но почему-то говорила: «Я ходила туда на лошади» и «Сейчас происходит плохое время». Тем не менее Чуковский каким-то чутьем уловил, что работник она хороший, и, раз появившись в доме Горького, она скоро сделалась там незаменимой. Она навела порядок в его бумагах и домашнем хозяйстве, взяла на себя переписку на всех европейских языках (в Берлине она пробыла три года с мужем, французский знала с детства, итальянский выучила как-то между делом, сама того не заметив), а поскольку жить ей было негде и ночевала она у своего бывшего повара, скоро она и совсем переселилась на Кронверкский, где сделалась центром притяжения этой коммуны: ведь она обладала еще красотой, полнейшей непринужденностью и удивительным тактом. На Кронверкском всем давали прозвища. Ее прозвали Титкой (Теткой) – она была женщина крупная и с Украины. С Уэллсом «Титка» (тогда еще – графиня Бенкендорф) познакомилась в 1914 году, но он ее начисто забыл, хотя в этом ей не признался. Сейчас же он день ото дня проникался все большим восхищением этой женщиной. На утро 6 октября 1920 года было назначено свидание Уэллса с Лениным. Он выехал в Москву, где остановился в доме № 17 на Софийской набережной (теперь там находится английское посольство).
И вот, пройдя через все посты проверки, Уэллс оказался в кабинете Ленина. Об этой встрече очень много писали, а еще больше говорили ораторы, выступавшие по торжественным датам, и всякий раз создавалось впечатление, что Уэллс и Ленин все полтора часа только и рассуждали о плане ГОЭЛРО. О нем действительно в ходе беседы зашла речь, и Уэллс объяснял потом свое неверие тем, что не знал об огромных гидроресурсах России. Но в основном Ленин и Уэллс спорили о возможности построения социализма в стране, основную часть населения которой составляет неграмотное крестьянство, и о будущем ходе истории. Потрясенный открывшейся ему картиной разрухи, Уэллс настаивал на том, что социалистическая революция – крайнее средство и что капитализм может в результате длительной воспитательной работы перерасти в «коллективистское общество». Ленин доказывал ему, что предварительным условием построения нового общества должно быть падение капитализма. «Не скрою, что в этом споре мне пришлось туго», – признался Уэллс. И неудивительно: в большинстве его предвоенных романов построение нового общества начинается после разрушения старого. Ленин говорил с полной убежденностью. У его собеседника ее не было. Впрочем, Уэллс и Ленин не только спорили. Они и просто разговаривали о происходящем. Ленин расспрашивал Уэллса о его впечатлениях, делился некоторыми внешнеполитическими планами. Он разговаривал с ним с полнейшей искренностью. Ленин поразил Уэллса и как человек – очень простой и непосредственный, и как мыслитель, и как исполненный веры в свое дело, но при этом и очень трезвый политик. «Благодаря ему я понял, что коммунизм, несмотря на Маркса, все же таит в себе огромные созидательные возможности, – писал он. – После того, как я перевидел среди коммунистов стольких унылых фанатиков, одержимых идеей классовой борьбы, стольких твердолобых, выхолощенных доктринеров, после моих встреч с заурядными приверженцами марксизма, вымуштрованными и исполненными пустой самоуверенности, этот удивительный невысокий ростом человек, который откровенно признает, что строительство коммунизма – это грандиознейшая и сложнейшая задача, и скромно посвящает ее осуществлению все свои силы, буквально пролил бальзам на мою душу. Он, по крайней мере, видит преображенный, заново построенный мир, этот мир воплощенных замыслов». Слова «Кремлевский мечтатель», которыми Уэллс озаглавил раздел «России во мгле», посвященный встрече с Лениным, звучали в его устах величайшей похвалой. В тот же день Уэллс ночным поездом возвратился в Петроград.
7 октября он выступил на заседании Петроградского Совета, а на другой день собирался выехать в Ревель (Таллин), чтобы там сесть на стокгольмский пароход. Муре он обещал повидать ее детей и сообщить потом ей о них дипломатической почтой. Вечером этого же дня Уэллсу были устроены торжественные проводы. Достали хорошего вина, пять коробок сардин, сыр и три банки фаршированного перца. За время отсутствия Уэллса население коммуны разместилось по-новому, и он мог даже провести последнюю ночь в отдельной комнате. Среди ночи к нему пришла Мура… Все, что нужно, он, следует думать, в Эстонии для нее узнал и сделал. Во всяком случае, он пропустил свой стокгольмский пароход и 20 октября писал Горькому все из того же Ревеля. По возвращении Уэллса в Англию в еженедельнике «Санди экспресс» появились пять его статей, собранных потом в книгу «Россия во мгле» (1920). Шум эта книга произвела невероятный. Уэллс не был первым видным англичанином, приехавшим в Советскую Россию и беседовавшим с Лениным. До него у нас побывала рабочая делегация, к которой присоединился (не являясь официально ее членом) Бертран Рассел, успевший до поездки Уэллса опубликовать две статьи о своих впечатлениях, а по возвращении Уэллса из России, но еще до выхода отдельным изданием «России во мгле» – книгу «Теория и практика большевизма». В ней, как и в «России во мгле», утверждалось, что большевики – единственная партия, способная в настоящее время править Россией, а русская революция провозглашалась «одним из великих героических событий мировой истории». Однако книга Рассела, в отличие от уэллсовской, не вызвала широкого отклика ни у нас, ни в Англии. Объясняется это прежде всего тем, что за пределами английской интеллектуальной элиты Уэллс был намного известнее Рассела. «Россия во мгле» написана словно бы в споре с Расселом. Правда, Рассела Уэллс прямо упоминает только однажды, но, поскольку эти две книги вышли буквально одна вслед за другой, люди, читавшие их, не могли не заметить этой полемики. Чем ее объяснить? Бесспорно, Уэллсу очень хотелось взять верх над Расселом. Для этого были весьма веские личные причины – Рассел некогда занял куда более принципиальную позицию по отношению к клубу «Взаимносодействующих», Рассел пошел в тюрьму, но ни слова не сказал в поддержку войны, Рассел первым увиделся с Лениным. А поскольку в книгах Уэллса и Рассела многое совпадает, надо было всякий раз хоть как-нибудь показать свою самостоятельность.
И все же Уэллс расходился с Расселом далеко не во всем. Рассел отметил честность и бескорыстие большевиков. Типичный коммунист, по его словам, «щадит себя не больше, чем других. Он работает по шестнадцать часов в сутки… Он добровольно берется за любую самую трудную и опасную работу… Несмотря на то, что ему принадлежит власть и в его распоряжении находятся все запасы продовольствия, он живет, как аскет. Он не преследует личных целей. Его задача – создать новый социальный порядок». Специальную главу Рассел посвящает жизни в Москве. В городе, пишет он, плохо с одеждой и продовольствием, людям приходится много трудиться, но нет никаких ужасов, о которых кричит английская пресса. В городе царит совершенный порядок, все устроены на работе, никто, если только он не выступает против советской власти, не чувствует неуверенности в своей судьбе, преступность и проституция сведены почти на нет. Большевики, пишет Рассел, несут очень малую ответственность за беды России. В основном она лежит на организаторах блокады, которые, ко всему прочему, не понимают, сколь устойчиво Советское правительство. Сбросить его при помощи блокады не удастся, хотя определенное действие она, разумеется, может оказать, – крайне, впрочем, нежелательное даже для тех, кто ее организовал… А вот что писал по этому поводу Уэллс: «Лишь совершенно искажая международную обстановку и толкая людей на ошибочные политические действия, можно утверждать, что те ужасающие бедствия, которые сегодня испытывает Россия, в сколько-нибудь серьезной степени вытекают из деятельности коммунистов; что злодеи-коммунисты довели Россию до таких бедствий, и стоит лишь свергнуть коммунистов, как вся Россия тотчас вновь обретет полнейшее благоденствие. В бедственное положение Россию ввергла мировая война, а также нравственное оскудение ее правящих и имущих кругов». «Я убежден, что всякий, кто разрушит законность и порядок в Москве, вообще уничтожит последние остатки законности и порядка по всей России. Разбойничье монархистское правительство снова зальет кровью русскую землю, покажет, на какой чудовищный погром и белый террор способны эти благородные господа, и после короткого зловещего торжества развалится и сгниет. Вновь воскреснет Азия… Города обратятся в руины среди пустыни, дороги придут в негодность, рельсовые пути изъест ржавчина; реки опустеют, суда сгниют…» «Кто же такие эти большевики, столь решительно взявшие власть в России? Если верить самым истеричным из английских газет, это заговорщики, агенты некоей загадочной расистской организации, тайного общества, в котором самым чудовищным образом смешались евреи, иезуиты, франкмасоны и немцы. В действительности же, свет не видел ничего более явного, чем идеи, цели и методы большевиков, организация их меньше всего походит на тайное общество… Марксисты ничего не скрывают. Они все говорят прямо. И они стремятся осуществить именно то, о чем пишут». Это – главная тема «России во мгле».
Рассказ о бедствиях, которые терпит Россия, всякий раз предназначен быть доказательством того, что спасение страны – только в большевиках. Одна из глав книги носит название «Созидательная работа в России». Большевики, пишет Уэллс, перед лицом чудовищных трудностей «прилагают все усилия к тому, чтобы из развалин поднялась новая Россия… Конечно, среди большевиков есть твердолобые, закоренелые доктринеры, фанатики, убежденные в том, что достаточно уничтожить капитализм, упразднить деньги и торговлю, ликвидировать общественное неравенство – и сам собою наступит… золотой век. Есть среди большевиков такие недалекие люди, которые готовы отменить преподавание химии в школе, если их не убедят, что это «пролетарская» химия, и запретить любой орнамент, если в него не вплетены буквы РСФСР… как реакционное искусство…
Но есть в новой России и другие деятели с более широкими взглядами, они, если дать им возможность, будут строить. Среди деятелей, обладающих творческими возможностями, я назвал бы таких людей, как сам Ленин, который… недавно выступил в печати с резкой критикой крайних взглядов своих же единомышленников; Троцкого, который… отличается замечательными организаторскими способностями; наркома просвещения Луначарского, Председателя Совета Народного Хозяйства Рыкова; госпожу Лилину из Петроградского отдела просвещения; а также… Красина. Я назвал фамилии, которые первыми пришли мне на память, но ими далеко не исчерпывается список большевиков, которые заслуженно могут называться государственными деятелями. Невзирая на блокаду, гражданскую войну и интервенцию, им уже удалось кое-что сделать». Уэллса в первую очередь заинтересовала постановка преподавания в школе, и он пришел к заключению, что «большевики сумели поднять дело просвещения на поразительную высоту». Правда, здесь с Уэллсом произошло забавное недоразумение. Первой школой, куда его повели, была бывшая Тенишевская гимназия, где учились по преимуществу дети петроградских интеллигентов. Пришли они туда уже после конца занятий, так что на уроках побывать не удалось, дисциплина оставляла желать лучшего, а ученики обнаружили столь редкостное знание творчества Уэллса («Такие пигмеи, как Мильтон, Диккенс и Шекспир, пресмыкались у ног этого гиганта литературы», – заметил по этому поводу Уэллс), что он заподозрил обман. Через три дня 314 он отменил все встречи, назначенные на утро, и потребовал, чтобы ему показали наугад какую-нибудь из соседних школ. Но школа, куда он попал, понравилась ему гораздо больше предыдущей! Правда, там никто не читал Уэллса. И тогда он отказался от мысли, что посещение первой школы специально подстроено властями, но зато пришел к иному, не менее решительному выводу: желая сделать ему приятное, учеников заранее подготовил К. И. Чуковский.
Прочитав это о себе, Корней Иванович так возмутился, что до конца своих дней при каждом упоминании об Уэллсе начинал говорить о нем с неутихающей обидой. Ведь тенишевцы в самом деле зачитывались Уэллсом! Как нетрудно заметить, Уэллс и Рассел во многом близки. И все же Уэллс написал совершенно другую книгу. Книга Рассела открывается словами восхищения Россией. Многие места книги не вызывают сомнения в объективности автора. Однако автор не скрывает ни своей враждебности марксизму, ни полного неприятия диктатуры пролетариата, и полемический задор его так велик, что порою начинает казаться, будто предисловие и некоторые из последующих глав писали люди, стоящие в оценке русской революции на диаметрально противоположных позициях.
Уэллс, напротив, словно бы не заметил героизма революции. Он пишет о России в тоне гораздо более спокойном, но эмоционально и более последовательном. Его задача, как и у Рассела, – заставить западные державы снять блокаду и начать торговлю с Россией, но Рассел посвящает этому несколько абзацев, вкрапленных в поток рассуждений о той опасности для мировой цивилизации, которую несет революция. Уэллс к этому ведет всю книгу. Рассел много говорит о жестокости большевиков, извиняя их, правда, тем, что они честны и что Россия привыкла к таким только методам. Уэллс говорит о жестокости белого террора, а большевиков старается показать «такими же людьми, как мы с вами». Подобная разница в подходе ощущается на каждом шагу. Поэтому Уэллс не стал спорить, когда услышал в Петрограде замечание о том, что Рассел неблагожелательно отозвался о новой России. Да и отношение Уэллса к революции не похоже на расселовское. О том, что старое общество само собой развалится в результате войны, Уэллс писал уже много раз. В русской революции он увидел прежде всего подтверждение этого своего прогноза. Она, считал он, доказала справедливость и другой его мысли. В тех же романах и трактатах рассказывается о том, как после гибели старого мира просвещенные и деятельные люди начнут строить новый, причем в «Современной утопии» эти люди объединены в подчиненную строгой дисциплине организацию, именуемую «самураи Утопии». Нечто подобное он увидел в большевиках. И если большевики делали что-то не так, то объяснение для этого у него было двоякое. Во-первых, они были чрезвычайно неопытны в государственных делах, а во-вторых, приняли ошибочную теорию Маркса. Она помешала им понять, что на самом деле произошло и происходит в России. В этом – главная причина той небывалой враждебности к Марксу, которую Уэллс проявляет в «России во мгле». При том, что Уэллс никогда не принимал теорию классовой борьбы, он раньше высказывался о Марксе в совершенно ином тоне. Вот, например, что он говорил о нем в трактате «Новые миры вместо старых». Маркс первый поставил социализм на историческую основу. Маркс доказал, что современное буржуазное общество имело начало и неизбежно будет иметь конец. Он первый соединил демократию и социализм. «Его интеллектуальная сила была так велика, что он озарил светом своей концепции всю современную историю человечества… И сколько бы софизмов ни удалось найти, отрицая величие Маркса (можно ведь найти софизмы и для того, чтобы заставить усомниться в величии Дарвина), – он остается великим основоположником современного социализма». Однако желание доказать, что революция в России произошла «не по Марксу», заставило Уэллса словно бы забыть, что он писал о Марксе до этого. Впрочем, поношение Маркса в «России во мгле» имело, по-видимому, и другую причину. Посылая «Россию во мгле» Горькому, Уэллс писал ему: «Вы увидите, что я не польстил большевикам. Если бы я сделал это, результат был бы обратный тому, которого я добивался». И действительно, подчеркнуто антимарксистская позиция Уэллса лишь придавала в глазах большей части английской публики достоверность его русским наблюдениям. Рассел спорил с Марксом на протяжении всей второй половины своей книги. Уэллс в столь продолжительные споры не вступает. Он только делает все возможное для того, чтобы публика поверила в его объективность. Русский перевод «России во мгле», изданный в 1922 году Государственным издательством Украины, был уже вторым ее русским изданием. Годом раньше она была напечатана в Болгарии с предисловием князя Трубецкого, который заявил, что книга Уэллса «должна быть признана вредной». И правда, «Россия во мгле» прежде всего противостояла белогвардейской пропаганде, невероятно в то время злобной, а отстраненность Уэллса от марксизма, его поза стороннего наблюдателя только усиливали действенность этой контрпропаганды. В Англии же книга Уэллса оказалась аргументом в споре, который вели между собой политики. Когда до Лондона дошла весть о февральской революции и отречении Николая II, Ллойд Джордж воскликнул: «Одна из целей этой войны уже достигнута!» Однако подобный приступ радости испытывал в английском правительстве, пожалуй, только его глава. Правое крыло в кабинете министров было очень сильно. Черчилль, Керзон и Сесил отнюдь не были в восторге от случившегося в России и заставили кабинет присоединиться к приглашению в Англию, посланному Георгом V Николаю II. Положение дел изменила лишь твердая позиция английского посла в Петрограде Джорджа Бьюкенена. Бьюкенен (недаром Николай терпеть его не мог!) сначала убедил министра иностранных дел Временного правительства Милюкова не передавать телеграмму адресату, а затем добился от Лондона отмены приглашения.
Приход к власти большевиков и угроза выхода России из войны резко сдвинули вправо позицию всего кабинета, но в 1920 году, когда война уже закончилась победой, Ллойд Джордж начал склоняться к точке зрения Уэллса: надо помочь России выжить как цивилизованному государству и установить с ней столь выгодные для Англии торговые отношения. Приезд советской торговой делегации в Лондон недаром предшествовал поездке Уэллса в Петроград и Москву. А книга Уэллса была тем более веским аргументом в споре политиков, что была непосредственно обращена к общественному мнению, привыкшему прислушиваться к словам этого человека. Сейчас, когда война закончилась победой, когда в России и Германии, как он предсказывал, произошли революции, а Австро-Венгрия развалилась, его уже не попрекали за то, что он поддержал войну. К тому же Уэллс прямо вмешался в шедший в верхах политический спор. Октябрь так напугал английское «общество», что было решено поставить самые жесткие препоны возможному «большевистскому влиянию», и сохранявшаяся еще военная цензура настолько в этом переусердствовала, что возникла некая опасность «самоотравления пропагандой». О происходящем в России теперь плохо знали не только читатели газет, но и те, кто задавал им тон. Поэтому в феврале 1919 года президент США Вудро Вильсон и Ллойд-Джордж направили молодого атташе американской делегации на Парижской мирной конференции В. Буллита (впоследствии – первого американского посла в СССР) с секретной миссией в Советскую Россию. В своем официальном отчете Буллит, подобно Уэллсу, много пишет о трудностях, переживаемых населением Москвы и Петрограда, но тут же добавляет, что «разрушительная фаза революции закончилась, и вся энергия правительства обращена на созидательную работу» и «Советское правительство, по-видимому, в полтора года сделало больше для просвещения народа, чем царизм за 50 лет».
«Советская форма правления установилась твердо, – продолжает Буллит… – Население возлагает ответственность за свой несчастья всецело на блокаду и поддерживающие ее правительства… В настоящий момент в России никакое правительство, кроме социалистического, не сможет утвердиться иначе, как с помощью иностранных штыков, и всякое правительство, установленное таким образом, падет в тот момент, когда эта поддержка прекратится». О Ленине, продолжает Буллит, уже создаются легенды. В личном общении он «замечательный человек, прямой и решительный, но вместе с тем веселый, с большим юмором и невозмутимый». Уэллс написал приблизительно то же самое, но не в секретном докладе, а в книге, которую, он знал, прочтут многие. Первый, кого это всполошило, был Черчилль. 5 декабря 1920 года в том самом еженедельнике «Санди экспресс», где перед этим печаталась по главам «Россия во мгле», была опубликована статья Черчилля «Мистер Уэллс и большевизм», где он утверждал, что Уэллс ничего не понял в России. Страдания России объясняются отнюдь не блокадой, а тем, что коммунизм подорвал дух предприимчивости. Помочь России можно, лишь освободив ее от большевиков. Уэллс не остался в долгу. О том, какую непримиримую позицию заняли правые в кабинете, он уже знал: по возвращении из России он посетил Керзона, но тот не прислушался к его аргументам. И Уэллс решил попросту отхлестать Черчилля. Тот в своей статье иронизировал над ним. Уэллс же устроил над Черчиллем подлинное издевательство. От его былого увлечения либералом Черчиллем не осталось и следа. С консерватором Черчиллем Уэллс после этого воевал всю жизнь. Он помирился с ним лишь во время второй мировой войны, но незадолго до ее конца, в декабре 1944 года, потребовал в «Дейли трибюн» отставки Черчилля, «этого будущего английского фюрера». «Или мы покончим с Уинстоном, или Уинстон покончит с нами», – заявил он.
Это была последняя статья Уэллса о Черчилле. Первая, написанная в 1908 году с риском исключения из Фабианского общества, называлась «Почему социалисты должны голосовать за мистера Черчилля». Едва выехав за пределы нашей страны, Уэллс сразу же занялся продовольственной помощью и посылкой научной литературы советским ученым (в этом ему помогал Ричард Грегори). Первую партию книг он получил уже в Ревеле, а вернувшись в Англию, организовал комитет при Королевском обществе для снабжения русских ученых книгами и начал в этих целях сбор пожертвований. О подобной деятельности Уэллса, очевидно, знал Ленин. Во всяком случае, в письме Горькому от 6 декабря 1921 года он просит Горького написать Уэллсу, чтобы тот взялся помогать сбору средств в помощь голодающим Поволжья. Но главная польза от поездки и книги Уэллса была, конечно, в том, какое воздействие на общественное мнение Запада они оказали. В доме для гостей правительства на Софийской набережной, где остановился Уэллс, жила в это время его лондонская знакомая, скульптор Клер Шеридан, вдова погибшего на фронте прямого потомка Ричарда Бринсли Шеридана и двоюродная сестра Черчилля. В политических взглядах она со своим родственником решительно расходилась и в Москву приехала лепить бюсты Ленина, Троцкого и Дзержинского. Потом она опубликовала свои московские дневники. 4 октября она сделала запись о встрече с Уэллсом.
«Он со своим быстрым умом сумел за считанные дни понять и увидеть так много, что другому понадобилось бы на это столько же месяцев, сколько ему дней». Книга Уэллса производила впечатление большой достоверности, она заставляла людей ей верить. «Я кончил свою книжку о России. Я сделал все возможное, чтобы заставить наше общество понять, что Советское правительство – это правительство человеческое, а не какое-то исчадие ада, и, мне кажется, я много сделал, чтобы подготовить почву для культурных отношений между двумя половинами Европы», – писал Уэллс Горькому 21 декабря 1920 года. Это значение книги Уэллса было сразу же понято. Как известно, В. И. Ленин тщательно проштудировал «Россию во мгле», сделав на ней множество пометок. В. И. Ленин отметил антимарксистские заявления Уэллса, но наибольший интерес проявил к тем его высказываниям, которые противостояли белогвардейской пропаганде. Выделил В. И. Ленин и те места, где Уэллс касается вопросов конкретной политики. «Мы, коммунисты, можем быть довольны результатами поездки Уэллса в Советскую Россию. Советская Россия, несмотря на всю разруху, завоевала Уэллса. Это совсем недурной результат», – писал в апреле 1921 года А. Воронский в статье «Г. Д. Уэллс о Советской России». И все же Уэллс в Петрограде 1920 года был эмоционально чужой. Это чувствовали все, кто с ним сталкивался. «Каким сытым он нам показался, каким щегольски одетым и, увы, каким буржуем!» – рассказывала в 1946 году в «Стейтсмен энд нейшн» Дженни Хорстин, которая в 1920 году петроградской девочкой Женей Лунц видела Уэллса во время посещения им тенишевской гимназии.
«Я выругал этого Уэллса с наслаждением в Доме искусств, – вспоминал В. Шкловский. – Алексей Максимович радостно сказал переводчице:,Вы это ему хорошо переведите»». Ольга Берггольц, никогда не встречавшаяся с Уэллсом и только помнившая Петроград 1920 года, написала в своей автобиографической повести «Дневные звезды» страницы, полные возмущения тем Уэллсом, который «видел таких же женщин, мужчин и детей, как мы, он видел нас. Но мы жили, а он смотрел. Смотрел, как на сцену, из окна отдельного купе в хорошем вагоне, где ехал со своим сыном, со своим английским кофейным прибором, пледом и консервами, привезенными из Англии». Он казался слишком благополучным на фоне всеобщей нищеты, слишком рассудительным в одних случаях, слишком придирчивым в других. Он был внутренне неприемлем для людей, привыкших к тяготам тех лет и видевших в них свою дань будущему. Мало сказать, что Уэллс не умел слушать музыку революции – он просто не слышал ее. Ленин тоже не мог этого не понять. Троцкий вспоминал, что, встретив Ленина перед заседанием Политбюро, куда тот пошел сразу после встречи с Уэллсом, услышал от него: „Какой мещанин, какой филистер! «» Это очень похоже на правду. Эту своеобразную «несовместимость» Уэллса с революционной Россией чувствовали не только те, кто считал революцию своим делом. Та же Клер Шеридан была удивлена тоном, каким Уэллс говорил с нею об условиях жизни в Петрограде. Он непрерывно по этому поводу шутил. «Легко смеяться над чужой бедой», – заметила она по этому поводу. И еще ее неприятно поразило, что Уэллс столько говорил о мелких неудобствах, выпавших на его долю. Он мечтал поскорее вернуться домой. Судьба Клер Шеридан сложилась несчастливо. Она опубликовала книгу своих воспоминаний («Дневники миссис Шеридан») – книгу, по словам Уэллса, «занимательную и искреннюю» – и в результате оказалась исключенной из «общества». «Моя жизнь была перевернута, друзья потеряны, родственники стали чужими – и все лишь потому, что я верила в Россию», – писала она в своей следующей книге «Голая правда». Лондон, говорила она в той же книге, «за одну неделю больше сделал меня большевичкой, чем когда-либо могла сделать Москва». Ее дела и дальше не задались.
Она уехала в Америку, и ее лекции о Советской России сначала слушали с интересом, но потом началась травля. Чарли Чаплину она при встрече сказала, что, несмотря ни на что, по-прежнему увлечена «своими милыми большевиками…» С Уэллсом ничего подобного случиться не могло. И потому, что он тверже стоял на ногах. И потому, что он принадлежал к другому кругу. И потому, наконец, что период его наибольшего политического радикализма ушел уже в прошлое. В той мере, в какой писатели поддаются политической классификации, Уэллс был в ту пору типичнейшим правым социал-демократом. Правда, из самых порядочных.