И все-таки первые десятилетия после выхода «Машины времени» словно бы служили опровержением этой пословицы. Тем более что, завершив первый цикл романов, Уэллс выступил с книгой «Предвиденья о влиянии технического и научного прогресса на человеческую жизнь и мысль» (1901). Сейчас, когда пророческий пыл Уэллса приобрел адекватную форму и прогностика, в отличие от романа «Когда спящий проснется», перестала рядиться в чужие одежды, снова пришел успех. В начале века недостатка в предсказаниях на следующие сто лет не наблюдалось, но все равно книга Уэллса сразу же выделилась из числа остальных. Одного места в ней он стыдился всю жизнь: за два года до полета братьев Райт он заявил, что летающий аппарат тяжелее воздуха будет создан только к 1950 году. Но это особого значения не имело: Уэллс ведь писал не столько о самом научном и техническом прогрессе, сколько «о его влиянии на человеческую жизнь и мысль». В области материального прогресса как такового он более или менее подробно разрабатывал только вопрос о средствах транспорта и путях сообщения, да и то потому лишь, что это оказалось отправным пунктом всей его концепции. Уэллс решил поговорить о мире, в котором практически «исчезнут расстояния». Тем самым народы сблизятся и возникнут предпосылки для мирового государства. Именно эта идея начинает проглядывать, пока еще робко, в первом политическом трактате Уэллса. Со временем она целиком завоюет его мысль. «Человечество в процессе самосозидания» (1903) назовет он свой следующий трактат. И хотя книга получилась крайне неудачная, заглавие ее определило ход мысли Уэллса на всю оставшуюся жизнь. Человечеству предстоит еще долгий путь развития, в том числе и духовного. А духовно объединившееся человечество потребует и новых, более широких, ломающих национальные границы форм государственной организации. Человеческая мысль становится все сильней – почему бы и миру не объединиться на рациональной основе? Правда, в «Предвиденьях» требования рациональности настолько подчиняют себе требования гуманности, что порой этот трактат начинает напоминать рассуждения солдата-артиллериста из «Войны миров», и если говорить об общественных тенденциях XX века, которые действительно предугадал Уэллс, то вернее всего он предсказал ту из них, которая в реальном своем воплощении его ужаснет и оттолкнет, – фашизм. Но тогдашний читатель видел это будущее не яснее автора, а мыслил Уэллс смело, логически, доказательно. О том, какой сильный ум скрывается за фантастическими образами и сюжетами ранних романов, можно было бы догадаться и раньше, но теперь Уэллс разговаривал с читателями, стоя перед ними с открытым лицом, и впечатление производил огромное. К тому же и о сделанном им в области фантастики, наконец-то, пошел серьезный разговор. И не только во Франции, где к мнению критики присоединился сам Анатоль Франс, сказавший, что Уэллс – это «философ-естествоиспытатель, не склонный пугаться собственной мысли» («На белом камне», 1904). В ноябре 1902 года в американском журнале «Космополитен мэгэзин», распространявшемся также и в Англии, появилась давно ожидаемая Уэллсом и в известной степени им инспирированная статья Арнольда Беннета, где тот давал бой критикам, смотревшим на этого писателя свысока. Он увидел в романах Уэллса психологическую правду, своеобразие манеры и прочную философскую основу. Покончил Беннет и с разговорами об Уэллсе как подражателе Жюля Верна. Научность его фантастики, заявил он, определяется прежде всего научным типом мышления, чего нельзя сказать о Жюле Верне, писателе легком, занимательном, одаренном чувством юмора, но не более того. «Прежде чем приняться за романы, Жюль Верн писал либретто для оперетт. Уэллс, пока не писал романы, был учеником Хаксли в Королевском колледже науки». Конечно, Беннет, дабы восславить Уэллса, не слишком мягко обошелся с Жюлем Верном. Значительную часть статьи он посвятил разоблачению действительных и мнимых технических ошибок французского писателя. Из его статьи можно было сделать и такой вывод, что Уэллс – гораздо больше Жюль Верн, чем сам Жюль Верн. Но в тот момент подобные утверждения не могли принести Уэллсу ничего кроме пользы. Свой дружеский долг перед Уэллсом Беннет выполнил сполна. С Беннетом они были дружны уже пять лет и с каждым годом сближались все больше. Еще в сентябре 1897 года Уэллс получил от этого своего будущего «друга-соперника» письмо, где тот спрашивал, откуда у него знание стаффордширских «Пяти городов» – он встретил упоминание о них в «Машине времени» и в рассказе «Над жерлом домны». В тот же конверт Беннет вложил вырезку из журнала «Вумен», который он редактировал, с рецензией на «Человека-невидимку». Так завязалась переписка. Очень скоро Беннет навестил их с Джейн. Они жили тогда на берегу моря, и Беннет возбудил у Уэллса приступ зависти при виде того, как он замечательно плавает и ныряет. Он и потом не раз вызывал у Уэллса зависть и восхищение. Как превосходно он говорит по-французски! Как знает эту страну! И какой широкой культурой обладает!

Герберт Уэллс
А ведь он тоже почти всем обязан себе самому: среда, из которой он вышел (отец его был адвокат), была, конечно, лучше той, к какой по рождению принадлежал Уэллс, но хорошего образования Беннет с детства не получил. И друг он удивительно верный. С остальными своими друзьями Уэллс то сходился, то расходился, но к числу достоинств Беннета принадлежал и хороший характер, и, когда Уэллс проявлялся не лучшим образом, он умел не обращать на это внимания. И если Уэллс замечал порой в Беннете каплю иронии по отношению к себе, он на него не обижался – тот ведь и к себе самому относился с изрядным чувством юмора, а недостатки свои не столько старался скрыть, сколько исправить. В любом другом стремление быть «образцовым джентльменом» вызвало бы у Уэллса откровенное раздражение. С годами они с Джейн высоко поднялись по общественной лестнице, но он всегда говорил, что они не вскарабкались наверх, а туда забрели. И про Беннета он никогда не сказал бы, что тот «карабкается наверх». Беннет не забывал о социальных условностях, но при этом в нем не было ни капли снобизма. Как ощущал себя в это время Уэллс, легко понять по его предисловию к первому русскому Собранию сочинений, начатому в 1909 году петербургским издательством «Шиповник». «Писательство – это одна из нынешних форм авантюризма, – доверительно сообщал он новообретенному читателю. – Искатели приключений прошлых веков ныне сделались бы писателями. Пускай хоть немного посчастливится твоей книге, – ну хоть так немного, как посчастливилось моим, – и в Англии ты тотчас же превращаешься в человека достаточного, вдруг получаешь возможность ехать куда хочешь, встречаться с кем хочешь. Все открыто и доступно тебе. Вырываешься из тесного круга, в котором вертелся до сих пор, и вдруг начинаешь сходиться и общаться с огромным количеством людей. Ты, что называется, видишь свет. Философы и ученые, солдаты и политические деятели, художники и всякого рода специалисты, богатые и знатные люди – к ним ко всем у тебя дорога, и ты пользуешься ими, как вздумаешь. Вдруг оказывается, что тебе уже незачем читать обо всем в газетах и в книгах, ты все начинаешь узнавать из первых рук, подходишь к самым истокам человеческих дел и событий. Не забудьте, что Лондон не только столица королевства; он также центр мировой империи и огромных мировых начинаний. Быть художником – не значит ли это искать выражения для окружающих нас вещей? Жизнь всегда была мне страшно любопытна, увлекала меня безумно, наполняла меня образами и идеями, которые, я чувствовал, нужно было возвращать ей назад. Я любил жизнь и теперь люблю ее все больше и больше. То время, когда я был приказчиком или сидел в людской, тяжелая борьба моей ранней юности – все это живо стоит у меня в памяти и по-своему освещает мне мой дальнейший путь. Теперь у меня есть друзья и среди пэров и среди нищих, и ко всем я протягиваю свое жадное любопытство и свои симпатии и ими, как нитями паутины, связываю верхи и низы человечества. Эту широкость моего общественного положения я почитаю едва ли не самой счастливой моей особенностью…» В «Опыте автобиографии» он, вспоминая этот период своей жизни, заметил еще, что полюбил спорт и с наслаждением тратил деньги. Бедность миновала, и он сейчас мог вознаградить себя за былые лишения. Уокинг они покинули уже в конце 1897 года. Дом был тесноват. Уэллсу приходилось писать на обеденном столе, и, когда миссис Робинс выразила желание поселиться с дочкой и зятем, они решили перебраться в новое место. Сейчас им было по средствам найти что-то получше домика с крошечным садиком вблизи уокинского железнодорожного узла. Незадолго перед тем Уэллс обзавелся литературным агентом (профессия эта только еще зарождалась), помог тому приобрести клиентуру, и Джеймс Бренд Пинкер считал, видимо, себя ему обязанным. Он и подыскал для Уэллсов «Хитерли» – старый викторианский дом на берегу моря в Уорчестер-парке. Дом был просторный, живописный, с участком в пол-акра, и вызывал в памяти давно минувшие времена. Ничего новомодного в нем не было, и он внушал уважение уже полувековой грязью, въевшейся во все его щели. Прожили они в этом доме не слишком долго, но и с ним оказались связаны многие воспоминания, не всегда, к сожалению, приятные. В Уорчестерпарке что-то не ладилось между Уэллсом и Джейн. Это отсюда он совершил свою велосипедную поездку на птицеферму своей первой жены. Будущая писательница Дороти Ричардсон (1873–1957), школьная подруга Джейн, гостившая у них два дня, посвятила потом своему короткому визиту целую главу в романе «Туннель». Ее поразили тогда тщательно скрываемые от посторонних, но все равно заметные трения между ее гостеприимными хозяевами. В этом, возможно, и следует искать объяснение тому, что ее пребывание в «Хитерли» оказалось таким кратким. Хотя, как выяснится впоследствии, отнюдь не безрезультатным. Уэллс всегда считал, что, переменив жилище, он тем самым переменит что-то в своей жизни, и, чем больше появлялось у него материальных возможностей, тем неуклоннее следовал этому правилу. А в «Хитерли» он день ото дня чувствовал себя все хуже. Миллион слов давал себя знать. Он был чудовищно переутомлен, не мог спать, с ним несколько раз случались нервные припадки, и он без всякой причины начинал вдруг громко рыдать. Попытка рассеяться привела к катастрофическим последствиям. 29 июля 1898 года они с Джейн отправились в велосипедное путешествие вдоль южного берега, но по дороге с ним случился такой приступ почечной болезни, какого он еще не помнил. Джейн с трудом довезла его, не на велосипеде, конечно, а на поезде, до знакомого врача. Дальше двинуться уже было невозможно, и Уэллс надолго застрял у доктора Хика. После этого случая и пришли окончательное решение расстаться с Уорчестер-парком. Но если дурное в этом доме перевесило, было за что вспомнить его и добром.
Когда они жили в Уорчестер-парке, у Уэллса завязалась крепкая дружба с человеком, близости с которым меньше всего можно было ожидать, – с Джорджем Гиссингом. Да, да – с тем самым Гиссингом, который вот уже несколько лет был для Уэллса чуть ли не воплощением всего самого дурного, что он видел в современной литературе. Правда, он успел уже прочитать роман Гиссинга «Новая Граб-стрит», и эта книга ему понравилась. В ней он нашел много памятного с тех дней, когда он обивал пороги газетных и журнальных редакций. Но главное было не в этом. Узнав Гиссинга-человека, Уэллс пришел от него в совершенный восторг. Правитель «Гиссинговой страны», не знавшей ни солнечного света, ни улыбок, оказался существом доверчивым, добрым, самоотверженным и беззащитным. Этот разночинный интеллигент с наружностью викинга успел отсидеть в тюрьме за кражу – надо было «спасти проститутку», а денег не было, – пережить разочарование в этой женщине, которая, став его женой, через шесть лет все-таки вернулась на панель и умерла от пьянства (год спустя после того, как они расстались, его вызвали в полицию опознать ее труп), написать семнадцать книг, ни одна из которых не принесла ему подлинного успеха, снова жениться – на сей раз на служанке – и опять неудачно. Малограмотность, смущавшая его в избраннице, была, как выяснилось, наименьшим из ее недостатков. Она оказалась еще глупа, строптива, большая любительница устраивать скандалы, а позже – еще и прикладываться к бутылке. Это настолько переходило все границы, что Гиссинг начинал порою задумываться, – а в своем ли она уме. Он-то думал, что, найдя девушку из бедной семьи, обретет истинного друга жизни! Ведь он сам был человек небогатый – Уэллс в ту пору имел тысячу в год, он же с трудом наскребал четыреста – и никогда в полном довольстве не жил. Его отец, аптекарь, умер, когда ему было тринадцать лет, и он, как и Уэллс, «выбивался в люди» своими силами, но, в отличие от Уэллса, так и не выбился. Он был на девять лет старше Уэллса, но не мог даже вообразить себе ту меру успеха, которого добился его младший собрат по перу. А когда они встретились впервые на обеде в клубе Омара Хайяма, он сразу же исполнился горячей симпатии к этому человеку, поносившему его в печати и, возможно, отнявшему у него какую-то долю литературной славы. Ему нравились книги Уэллса, ему понравился сам Уэллс, он пришел в восторг, когда этот вечный его критик похвалил ему «Новую Граб-стрит» – разве этого мало для дружбы?
Именно Гиссингу Уэллс и Джейн оказались обязаны своей первой поездкой за границу. Гиссинг тогда жил в Италии – так ему посоветовали врачи, – и он мечтал познакомить с этой страной, давно им любимой, своих новых друзей. Он сыскал для них в Риме комнату с полным пансионом по какой-то фантастически низкой цене и теперь только ждал, когда они к нему выберутся. Они же деятельно готовились к поездке: достали в библиотеке старый путеводитель по Риму и старательно его изучали, начали по самоучителю заниматься итальянским языком. Наконец 7 марта 1898 года они двинулись в путь и к ночи следующего дня были на месте. Вокруг Гиссинга собралась уже компания англичан и американцев (среди них – Конан Дойл), и теперь они все вместе весело проводили время. Правда, на пасху в Рим нахлынули такие толпы англичан, американцев и других любителей поразвлечься, что Уэллсам стало как-то не по себе и они уехали на юг. Они побывали на Капри, в Неаполе, в Помпее и оттуда через Флоренцию, Болонью и Милан двинулись в обратную сторону. 11 мая они были дома. Это была та самая перемена обстановки, которую английские врачи прошлого века рекомендовали как панацею от всех болезней, но Уэллсу она не помогла – ведь именно за этой поездкой последовали и нервные срывы, и воспаление поврежденной почки, сильно встревожившее его друзей. Ричард Грегори даже отправился в единственную лондонскую больницу, где имелся рентгеновский аппарат, узнать, нельзя ли с помощью этих новооткрытых лучей как-то помочь страдальцу. Выяснилось, что нет, нельзя. Тогда-то Уэллс и прибег к испытанному способу разрешить все трудности и противоречия – сменил дом. В сентябре Уэллсы уже обосновались в Сендгейте, приморской деревушке в трех милях от Фолкстона, где, впрочем, тоже не намеревались застрять надолго. Они задумали купить собственный дом. Средств на это теперь как будто хватало. Уэллс запросил Пинкера о состоянии своих денежных дел, и тот без промедления сообщил, что в ближайшие месяцы они будут располагать больше чем двумя тысячами. Но поиски дома затянулись. Чем больше они осматривали традиционные викторианские дома, тем большее раздражение закипало в Уэллсе. Службы и помещение для прислуги неизменно оказывались в подвале, а с него довольно было подвалов. Он все детство и юность провел в подвале и теперь не только сам не хотел там жить (что, впрочем, ему давно не грозило), но и не желал обрекать на нечто подобное кого-либо из домочадцев. Он уже не сомневался, что скоро у него появится прислуга, и, может быть, многочисленная, – так пусть они живут по-людски! Оставалось только самим строить дом. Но Уэллс оказался совершенно неспособен вести переговоры с юристами, подрядчиками и архитекторами. Чуть что – он впадал в исступление. В конце концов он послал Пинкеру письмо, которое определил как «крик отчаянья», и с декабря безотказный Пинкер взял, что мог, на себя. А пока они оставались в Сендгейте. Домик, в котором они поначалу поселились, оказался не слишком удачным: он находился на самом берегу моря и в плохую погоду волны порой перехлестывали через крышу. Потом они нашли себе в той же деревне дом получше, сняли его на три года, выписали мебель из Уорчестерпарка и устроились со всеми удобствами. Способ лечения, избранный Уэллсом, очевидно, имел какое-то рациональное зерно: с каждой переменой места или дома он и в самом деле чувствовал себя все лучше. Да и люди вокруг подобрались интересные. В получасе езды на велосипеде находился дом Форда Медокса Форда (1873–1939), писателя в ту пору известного. Он пригласил пожить у себя Джозефа Конрада с женой и маленьким сынишкой (визит затянулся на девять лет, что, собственно, Конрада и выручило – деваться ему было некуда). Так вот, Конрад, узнав, что рядом поселился Уэллс, немедленно решил его навестить. Правда, дома он его не застал, причем два раза подряд. Не больше повезло и Уэллсу, когда он надумал «отдать визит». Но он оставил свою визитную карточку, что произвело на Конрада немалое впечатление: у него самого визитных карточек не было. В Лондоне они уже виделись, но Конраду не терпелось познакомиться с Уэллсом поближе. Он в свое время потратил немало усилий, чтобы разыскать автора анонимных рецензий на «Каприз Олмейера» и, год спустя, на «Изгнанника с островов», пришел в восторг, узнав, что это «сам Уэллс», и излился в потоке благодарностей. Знакомство состоялось в 1896 году, когда все кому не лень поносили автора «Доктора Моро», но Конрад заявил, что считает Уэллса «дуайеном писательской братии» и гордится его похвалой. И в самом деле, ему было чем гордиться.
В рецензии на «Изгнанника» Уэллс назвал эту книгу «лучшим литературным произведением последнего года» и, хотя попрекал автора за многословие и нежелание оставлять что-то недосказанным, видел в этом лишь препятствие, мешающее автору выявить все свое внутреннее величие. Личное знакомство с Конрадом произвело на него, впрочем, впечатление обратное тому, какое сложилось при встрече с Гиссингом. Уэллс воспринял Конрада так, как можно было ждать от сына бромлейского лавочника. Подобное случалось с ним уже не однажды. В «Тоно-Бенге» он рассказывает, как его еще в первый приезд в Лондон раздражали в Уайтчепл (районе поселения еврейской бедноты) чужая речь и выставленные в витринах книги, набранные непонятным шрифтом. Он очень любил Уолтера Лоу, посвятил ему одну из своих книг, но главным его достоинством считал, что тот «совсем непохож на еврея», а единственным недостатком то, что он почему-то все равно считает себя евреем. А Конрад? Все знают – он из польской шляхетской семьи, но откуда у него эта чернявость, эта суетливость, эти «восточные» жесты?! Хотя, конечно, с другой стороны, сынишка у него белокурый и голубоглазый. Ну хорошо, пусть он и в самом деле поляк, но уж, во всяком случае, слишком не англичанин!
Уэллс добрых тридцать с лишним лет спустя с каким-то внутренним содроганием припоминал первый приезд Конрада в Сендгейт. Он с гиканьем подкатил всей семьей к дому на тележке, которую, судя по тому, как он махал хлыстом и покрикивал на бедного английского пони, вероятно, принял за дрожки. Уэллс глядел на все это, и в голове его вертелась одна только мысль: «Что подумают соседи?» Ну а сам он, показалось ему, произвел тогда на Конрада впечатление ужасного мещанина. И все же, пока Уэллс оставался в Сендгейте, они с Конрадом виделись часто. Правда, новые рецензии Уэллса на книги Конрада не появлялись, а в «Опыте автобиографии» он назвал его писателем, сильно переоцененным, но еще в «Истории мистера Полли» (1910) заставил своего не слишком, конечно, культурного, но чистого душой героя зачитываться рассказами Конрада. «Конрадовская проза имела для него особую, непостижимую прелесть; мистера Полли восхищали густые краски его описаний». В Сендгейте они немало спорили друг с другом. Уэллса отталкивало от Конрада уже то, как сосредоточен он был на вопросах языка и стиля. Ему при этом почему-то не приходило в голову, что иначе и быть не могло с человеком, который писал свои романы не по-русски, не по-украински, не по-польски и даже не по-французски, иначе говоря, ни на одном из языков своего детства и юности. Английского Конрад ни в Житомире, ни в Вологде, ни в Кракове, ни даже в Марселе не знал, сделаться английским писателем было для него проявлением героизма, и все равно – как раздражало Уэллса, что он говорит с акцентом! Была и другая причина их расхождений. Форд Медокс Форд, писатель, и в самом деле очень переоцененный современниками, принадлежал к числу поздних прерафаэлитов, а к ним Уэллс в эту пору испытывал что-то, подобное ненависти. Он сдерживался как мог, но большим притворщиком никогда не был, и Форд прекрасно чувствовал, как относится к нему его сосед. Воспоминания об Уэллсе, которые он оставил, звучат ничуть не лучше, чем отзывы Уэллса о Форде – весьма нелицеприятные. Влияние Форда, считал он, окончательно сгубило Конрада. Зачем Конрад пожелал работать с этим проклятым снобом? Тот открывал ему тонкости английской стилистики? А кому вообще нужны эти тонкости?! Как-то они лежали с Конрадом на пляже, и этот малюсенький человечек – еще ниже ростом, чем он сам! – принялся рассуждать о том, сколькими способами можно описать эту вот пляшущую на волнах в отдалении лодку. «Как бы вы это сделали?» – спросил он Уэллса. «А никак! – отрезал Уэллс. – Я бы просто сказал, что по морю плыла лодка. И то лишь в одном случае: если бы она мне понадобилась для сюжета». Это было началом того долгого спора, который потом завязался у Уэллса с людьми, попрекавшими его за невнимание к слову. Пока же это была реакция сиюминутная, непосредственная. За всеми этими рассуждениями о стиле ему так и чудился Форд. Да, он, Уэллс, не больно-то интересуется вопросами языка. А они интересуются социальными и научными вопросами, которые его занимают? То-то! Зато какую радость доставляли приезды Гиссинга! Им было о чем поговорить, что вспомнить, и, когда этот изъеденный туберкулезом мощный красавец начинал перечислять свои очередные беды и неудачи, Уэллс и Джейн сочувствовали ему от души.
К этому времени Гиссинг разошелся со второй женой и собирался уехать во Францию. Как бы его развлечь и подбодрить? Решено было, что Уэллс научит его ездить на велосипеде, но предприятие это оказалось не из легких. Атлет, которому словно бы самой судьбой предназначено было украшать дороги Англии, не мог проехать и несколько ярдов, не свалившись с седла. Покорить велосипед ему так и не удалось, но развлекся он действительно на славу. Падая на землю, он всякий раз начинал от души хохотать, а вслед за ним и все остальные. Этот мрачный писатель и вечный неудачник оказался очень легким, а порой и очень веселым человеком, и Уэллсу не потребовалось много времени, чтобы понять: его мрачность – от беззащитности. Гиссинг получил превосходное классическое образование, обладал широчайшими познаниями в искусстве и не скрывал от Уэллса, что считает его человеком попросту темным. И над республиканством Уэллса он смеялся. Если англичанам нравится называть своего президента королем, какой от этого вред? К тому же он был католик, и слепая ненависть Уэллса к католицизму казалась ему смешной. Сам он считал, что никакая другая вера не принесла в мир столько культурных ценностей. Но от Гиссинга Уэллс готов был выслушать что угодно. Он знал, что, как бы Гиссинг им ни возмущался, он им восхищается. Да и он уже достаточно разбирался в людях и знал, что человека такой чистой души ему больше не встретить. Во Францию Гиссинга тянула, конечно же, новая сердечная привязанность. В один прекрасный день он получил письмо, где некая мадемуазель Габриэлла Флери просила у него разрешения на перевод его книги. Гиссинга до этого не переводили ни на один иностранный язык, и предложение это вызвало у него прилив энтузиазма и веры в себя. Скоро появилась и переводчица. Она оказалась молодой женщиной привлекательной наружности, очень начитанной, без предрассудков, с удивительно приятным, мелодичным голосом и превосходно отработанной английской речью. Ей было двадцать девять лет, она была в разводе. Перебравшись через Канал, она сразу же возникла в доме Уэллса. Гиссинг жил один и считал неприличным принять в своем доме молодую особу. Вскоре она все-таки появилась в его доме; в разговорах с Уэллсами он именовал ее теперь просто Габриэллой, но они его ни о чем не расспрашивали. Потом он совершил с нею и ее матерью поездку в Швейцарию, а затем переселился в Париж, куда и сами Флери только что перебрались из Руана.
С женой он не был разведен, но Габриэлла с матерью разрешили эту трудность простейшим образом – они заказали визитные карточки, где Габриэлла именовалась «мадам Гиссинг». Гиссинг был от нее без ума. Впервые в жизни рядом с ним оказалась интеллигентная женщина. Конечно, и первых своих двух жен он, как полагалось интеллигенту прошлого века, старался «развивать», но первую не сумел даже приучить к размеренной жизни, вторая же так травила его, что ему только и оставалось сбежать от нее и спрятаться. Теперь же он попал в устроенный буржуазный дом, где велись такие интеллигентные разговоры!.. Пример Гиссинга подстрекнул Уэллсов тоже совершить путешествие в Швейцарию. На обратном пути они заглянули к Джорджу и «мадам Гиссинг» и испугались за своего друга. В устроенном буржуазном доме обнаружились свои недостатки. Обставлен дом был с тончайшим вкусом, вокруг все блестело, мать Габриэллы взяла на себя заботы о хозяйстве и от молодых ничего не требовала. Одна беда – Гиссинг дошел до полнейшей дистрофии и больше не мог работать. Его практически не кормили. Потому что в число заветов французского буржуазного дома входил и такой: экономить на питании. Уэллсы оставили его с тяжелым сердцем. Но, к счастью, расстались они ненадолго. Голодной смерти Гиссинг предпочел бегство в Англию, где под наблюдением врача, все того же Генри Хика, своего школьного товарища, долго восстанавливал здоровье. Пожив несколько недель у Уэллсов, он поехал в санаторий, а потом вновь вернулся к Уэллсам. И тут пошли длинные, умные, полные самых трогательных эмоций письма от Габриэллы. Не к Гиссингу: она боялась, что он ей просто не ответит, а к Уэллсам. Им предоставлялась возможность наладить их отношения. Воспользовались они ею не до конца. Скоро Уэллсу наскучила вся эта утонченная корреспонденция, и он стал отдавать письма Гиссингу, у которого, как сразу же выяснилось, сердце было не камень. Между Габриэллой и Гиссингом завязалась переписка. Он склонялся к тому, чтобы вернуться к ней, но лучше без риска для жизни. В конце концов было договорено, что отныне ведение хозяйства возьмет на себя Габриэлла и кормить его будут досыта. Он вернулся. Теперь все как будто наладилось. Флери ради него оставили Париж и переехали в горы, где он засел за роман об Италии при готах. О возможности написать этот роман он мечтал полжизни. Но к концу 1903 года к ним нахлынули французские родственники, он стал водить их по окрестностям, простудился и слег.
И снова он понял, что не надо было возвращаться во Францию. В доме гостили родственники, и Габриэлле, не говоря уже о ее матери, было не до него. Да и вообще они были не из тех женщин, которые любят ухаживать за больными. Простуда перешла в двустороннее воспаление легких, а это в ту пору для человека «со слабыми легкими», как тогда говорили, был верный конец. На сочельник Уэллсы получили от Габриэллы телеграмму: «Джордж умирает. Умоляю, приезжайте. Как можно скорее». Прочитав телеграмму, Уэллс как был, в домашнем платье, кинулся на фолкстонский пирс, откуда в полдень уходили пароходы во Францию, сумел не опоздать и скоро очутился в доме, где старшая из женщин заперлась в своих комнатах, а младшая находилась в полной растерянности. К счастью, рядом жил английский пастор с женой, милейшие люди, и они помогли Уэллсу сыскать сиделку, не настоящую, разумеется, а просто «добрую религиозную женщину». С Гиссингом он поговорить так и не сумел. Все последние дни тот бредил. На улице стоял туман, по ночам выли собаки, во всех углах затаились тоска и страх, совсем как в написанной за семь лет до того «Красной комнате», а Гиссинг бормотал какие-то бессвязные фразы по-латыни, временами начинал петь что-то торжественное, словно сам себя отпевал, и, переходя на английский, говорил о том, какой восторг охватывает его при виде приближающихся к нему прекрасных существ. А рядом стояла Габриэлла, с неохотой протягивавшая Уэллсу каждый новый носовой платок, которым тот вытирал ему рот, и все повторявшая, как она страдает. В конце концов Уэллс не выдержал и отослал ее страдать к ней в комнату. «Вы очень устали. Вам надо поспать. Мы с сиделкой справимся», – сказал он, но совсем не таким тоном, каким говорят с женой умирающего. Это и был один из последних разговоров Уэллса с Габриэллой. Никаких отношений он с ней больше не поддерживал и, когда писал свою автобиографию, даже позабыл, как ее зовут. Он упорно именовал ее в этой книге Терезой. Правда, он там не то что позабыл, а просто умолчал об одном обстоятельстве: в последнюю минуту у него самого сдали нервы и он сбежал в Англию. В ту же ночь Гиссинг умер. Ни одного настолько близкого человека из писательской братии у Уэллса не было. И все же он теперь очень крепко вошел в эту среду. В числе людей, которые думали о нем и хотели ему помочь, был Генри Джеймс, сумевший наконец завоевать признание и не желавший, чтобы другие писатели шли такой же трудной дорогой. Приезжал к нему Джеймс Барри – тот самый Барри, чья книга о журналистах так ему помогла. Будущий сэр Джеймс, а скоро и баронет, рассказывал ему, каких усилий стоило ему, сыну простого ткача, пробиться в люди и как, начав получать долгожданные крупные гонорары, он долго не мог понять, что такое банковский чек. Он их складывал в ящик стола и ждал, когда же ему, наконец, пришлют деньги… Впрочем, все эти знаки внимания мало ему теперь льстили. Порою даже казались капельку унизительными. Генри Джеймс хочет учить его писательскому мастерству. А он спросил его, желает ли он у него учиться? Конечно, он превосходно чувствует слово, но не о нем ли было сказано, что он старается писать ни о чем, но зато как можно непонятнее? Джеймс Барри принял с ним дружеский тон. Приятно, конечно. Да и вообще, говорят, он – милейший человек. Но неужто Барри не понимает, что теперь уже не Уэллс должен гордиться знакомством с Барри, а Барри – с Уэллсом?
Джозеф Конрад назвал его «дуайеном писательской братии». Неплохо сказано. Но лучше было бы услышать это не от человека со столь отталкивающей восточной наружностью. Да и к чему эта похвала? Неужели кто-то лучше него самого знает, какой он большой писатель? К чести Уэллса надо сказать, что подобную самоуверенность он культивировал в себе лишь постольку, поскольку это помогало в работе. В своей моральной самооценке он сделался даже строже к себе, чем прежде. И собственного мнения о себе не скрывал. В 1908 году в очередном своем исповедании веры «Начало и конец всех вещей» он писал: «Люди привыкли думать, что тот, кто рассуждает о моральных проблемах, и сам должен обладать исключительными душевными достоинствами. Я хотел бы оспорить это наивное предположение… В целом я склонен относить себя скорее к плохим, чем к хорошим людям.
Конечно, я не кажусь себе романтическим злодеем или образцом безнравственности, но я часто бываю раздражительным, неблагодарным, забывчивым и время от времени, пусть и в чем-то небольшом, просто до конца плохим человеком. На одном я настаиваю: я извлек свои верования и теории из собственного жизненного опыта, а не придумал их, применительно к обстоятельствам. И в половине случаев я научался добру, исходя из противоположного, отталкиваясь от дурного». В отношениях с окружающими он оставался непосредствен, прост, и, если забыть о Джейн, перед которой, впрочем, ему тоже не раз становилось стыдно, – достаточно покладист. Единственное исключение делалось для издателей. После успеха «Машины времени» перед ними был уже не тот начинающий писатель, что продавал свои рассказы по пятерке за штуку. В «Опыте автобиографии» Уэллс потом вспоминал себя, тогдашнего, не без некоторого смущения. Жадность, говорил он, отнюдь не принадлежит к числу моих природных качеств. Таким меня сделала долгая борьба за место под солнцем – за себя и за Джейн. Но долгое время у него буквально с языка не сходили слова «рыночный успех» и «цена за тысячу», и мысли его все больше занимал вопрос о годовом доходе за выдаваемую им литературную продукцию. Уэллс, впрочем, был не из тех людей, что способны отказать себе в удовольствии всякий раз объяснять свою линию поведения высокими побуждениями. И сейчас было точно так же. Он считал, что не писатели существуют для издателей, а издатели для писателей. Это он и доказывал весьма наглядным способом. Прежде чем заключить договор с Уэллсом, главе той или иной издательской фирмы приходилось крепко подумать, не окажется ли она в результате на грани банкротства. Уэллс же, напротив, полагал, что, чем более немыслимую цифру он назовет, тем большую услугу окажет издательству.
С момента, когда подписан договор, издателю придется начать отчаянную борьбу за существование, а это не может не пойти на пользу делу. И, само собой, на пользу литературе. Заплатив Уэллсу маленький гонорар, издатель о настоящем тираже и не задумается. А вот если ободрать его как липку, то он весь книжный рынок завалит книгами Уэллса – иными словами, той самой литературой, которая принесет наибольшую пользу читателю. Сказать, что он совсем был в этом не прав, было бы неверно. При том, что его теперь переводили уже не только во Франции и России, но и в Италии и Германии, английские тиражи его книг еще несколько лет не поднимались выше десяти тысяч, что не шло ни в какое сравнение не только с тиражами Киплинга (при всей ненависти к нему, Уэллс не мог не признать его крупным писателем), но и с тиражами давно забытой с тех пор Мэри Корелли. В 1896 году американский филиал известного издательства Макмиллан опубликовал «Колеса фортуны». Уэллс воспользовался этим для того, чтобы завязать отношения и с лондонской фирмой.
В 1903 году он предложил сэру Фредерику Макмиллану, стоявшему тогда во главе издательства, выкупить права у всех его предыдущих издателей и приобрести на будущее исключительное право публикации его книг. Это оказалось совсем нетрудно. Уэллс из всех своих коммерческих партнеров успел-таки попить кровушки, и те расставались с ним вполне охотно. Хотя Уэллс действовал через литературного агента, человек он был слишком деятельный, чтобы выпустить любую деловую операцию из-под своего контроля. И чуть ли не каждый издатель, если б он понимал, что имеет дело с классиком, поступился бы своим самолюбием и обязательно бы сохранил для потомства хоть одно оскорбительное письмо, полученное от Уэллса. Исключений Уэллс ни для кого не делал и свой темперамент не сдерживал. Форд Медокс Форд, оценивая отношения Уэллса с издателями, написал в 1910 году одному своему приятелю, что некогда видел для Уэллса две возможности: с годами он должен был стать либо помещиком и баллотироваться в парламент от консерваторов, либо попасть в сумасшедший дом. Теперь же, присмотревшись получше, он думает, что перед Уэллсом открыта лишь вторая дорога – в Бедлам. Как легко догадаться, Макмиллану Уэллс тоже предъявил условия достаточно жесткие. Только для того, чтобы окупить аванс, Макмиллан должен был напечатать семь с половиной тысяч экземпляров, а в дальнейшем, взяв на себя все расходы, выплачивать ему четверть продажной стоимости каждого экземпляра. Сэр Фредерик на это пошел.
Он мечтал, чтобы именно у него печатались писатели, которых уже назвали или скоро назовут классиками, но пока в списке его постоянных современных авторов числились только Редьярд Киплинг и Томас Харди, и ему хотелось как можно скорее прибавить к этим двум именам имена Сомерсета Моэма и Герберта Уэллса. Да и как деловой человек он надеялся не прогадать. Фирма с хорошей репутацией – это фирма с обеспеченным доходом, а классик – это писатель, которого издают и переиздают, и чем дальше – тем с большей выгодой. Впрочем, он тогда еще не знал, что его ждет. Конечно, он с первой же встречи заметил, какие у его нового клиента дурные манеры и некультурная речь, но сделал из этого только тот вывод, что не надо его звать на приемы, которые он устраивает для людей из высшего света и авторов. Он явно не понимал, что такой человек, как Уэллс, способен причинить достаточно неприятностей и на расстоянии. Уэллс твердо знал, что ни один из издателей, с которыми он был связан, не умеет вести дела. О Макмиллане он был чуть лучшего, но тоже не очень высокого мнения, а потому считал своим долгом растолковывать ему все, чего тот не понимал в своей профессии. Макмиллан же думал иначе. Ему казалось, что он разбирается в издании книг, а Уэллс не разбирается. Видимо, он был недостаточно хороший психолог и не сразу догадался, что люди, слепленные из такого теста, как Герберт Уэллс, разбираются решительно во всем, не исключая того, о чем не имеют ни малейшего понятия.
Сэр Фредерик был председателем корпорации английских издателей, владельцем прославленного издательства, перешедшего к нему от отца и дяди, вырос в мире книги, помнил, что именно Макмилланы начали издавать знаменитый журнал «Нейчур», а научным консультантом издательства был сам Томас Хаксли. Дубовый стол, за которым собирались гости в его особняке, был украшен автографами Теннисона, Гладстона, Мэтью Арнольда, Марка Твена и других знаменитостей прошлого поколения. Но для Уэллса все это отнюдь не говорило в пользу сэра Фредерика. Издательство с большими традициями? А не значит ли это, что оно закоснело в предрассудках? Старая культурная семья? Ну вот они и будут со своей хваленой культурой указывать ему как писать! Только пусть не надеются – такое с ним не пройдет! И не проходило. Всякий раз, когда сэр Фредерик делал свои редакторские замечания, разражался скандал. Уэллс не просто отвергал любые поправки, а еще и писал такие оскорбительные письма, что потом даже сам догадывался, каким неподобающим образом себя вел, и готов был извиниться. И он все время чего-нибудь от Макмиллана требовал. По выражению Ловата Диксона, который в начале XX века работал редактором у Макмиллана, а шестьдесят лет спустя написал книгу об Уэллсе, в значительной своей части посвященную отношениям Уэллса и Макмиллана, Уэллс выказывал при этом «непосредственность и обаяние ребенка, хотя и всегда знающего, что он хочет». Французская «Нувель ревю» обругала его английский язык, но ему, Уэллсу, неохота вмешиваться в это дело. Может быть, Макмиллан найдет способ одернуть рецензента?
Ведь другой французский журнал только что его похвалил! Он заканчивает работу над новой книгой, которая будет из лучших, созданных не только им, но и вообще в современной Англии. Напечатать ее надо побыстрее, в наибольшем количестве экземпляров и продать тираж за несколько дней. Как это сделать? Он с удовольствием объяснит… Все эти его подсказки Макмиллан неизменно отвергал, причем позиции сторон выглядели несколько необычно. Интеллигент Уэллс (разве же писатель – это, по определению, не законченный образец интеллигента?) требовал рекламы на самый грубый американский манер, а коммерсант Макмиллан (ибо издатель как раз и соотносится с писателем как коммерсант с интеллигентом) доказывал ему, что так себя вести неприлично и что книга должна побеждать читателя своими внутренними достоинствами. Особенно несправедливым такой подход показался Уэллсу, когда в 1905 году он написал самый свой престижный «приказчичий» роман «Киппс» и, объяснив Макмиллану, какую выдающуюся книгу ему передает, потребовал, чтобы тот нанял сендвичменов и поставил их около книжных магазинов, обклеил одну из станций метро плакатами: «Киппс работал в этих местах», напечатал рекламу на театральных программках, дал в газетах объявления, которые начинались бы словами: «А ты уже прочитал «Киппса» – самый занимательный и человечный роман года?», да еще выпустил рекламные листовки и всюду их разбросал. Ретроград Макмиллан не выполнил ни одного из этих требований. Чем так позориться, он предпочел потерять в доходах. А почему, собственно, позориться? Неужели он не верит, что книгу Уэллс написал удивительную, достойную того, чтобы ее прочли все и каждый? И потом, разве он один теряет из-за своего неумения торговать? Об авторе он подумал? Вот он, Уэллс, думает не только о себе… Макмиллан, впрочем, проявил душевную черствость, и чем больше Уэллс о нем думал, тем больше тот его не любил. Но терпел. Он был интеллигентом, и при всех трудностях, которые отсюда вытекали, была в этом и положительная сторона: он понимал в литературе и знал, что Уэллс в самом деле классик. С приходом нового века в жизни Уэллса все переменилось. Он, наконец, впервые за много лет почувствовал себя здоровым человеком, и энергия бурно из него изливалась. Писал он по-прежнему много, но уже не в таком бешеном темпе. Деньги шли за переводы и переиздания.
В доме все чаще и во все большем количестве появлялись гости. Уэллс принимал их со всей широтой, на какую был способен. На своем примере он раз и навсегда доказал, что жадность и скупость – совсем разные качества. С какой настойчивостью, забывая порой об элементарных приличиях, он вымогал деньги из издателей, с такой же легкостью их тратил. А возможности для этого представлялись немалые. К концу 1900 года сбылась наконец мечта о собственном доме. В январе было найдено место – на холме, метрах в пятистах от дома, где сейчас жил Уэллс, – и начаты переговоры со строительными фирмами. С одной из них удалось договориться. Земля была куплена, и приступили к работам. Архитектора нашли как раз такого, о котором мечтали. Это был Чарлз Войслей, начинавший приобретать репутацию новатора. Они с доктором Хиком были женаты на родных сестрах, с помощью Хика Уэллс его и обнаружил. И хотя Войслей как-то заметил, что лучше, конечно, работать на заказчика, который находится от тебя за тридевять земель, с настоящими трудностями столкнулся все же не он, а каменщики. Перед ними то и дело возникал Уэллс и объяснял им, что они не так работают. С Войслеем же у него было совсем немного неприятностей. Однажды, например, Уэллс поднял страшный крик из-за дверных ручек. «Какого черта вы приляпали их так высоко, – орал он. – Как дети до них дотянутся?» Детей у Уэллса не было, и Войслей, естественно, об этом заранее не подумал. Он поставил ручки ниже, но Уэллс опять остался недоволен. Тут пришла пора возмутиться Войслею. «А что, мне их прямо над полом приделывать?!» – закричал он. Но все это, конечно, были мелочи, и единственное крупное недоразумение произошло из-за совершенной ерунды. Войслей привык помещать на своих домах как своеобразную авторскую подпись кованое сердце. Уэллс заявил, что не желает выставлять свое сердце напоказ, и настоял на том, чтобы заменить этот символ другим – лопатой. Так этот дом и был назван – Спейд-хаус (от английского spade – лопата). Конечно, он Уэллса удовлетворял не во всем. В нем не было кондиционеров, электрического центрального отопления, пылесосов, убирающихся в стену постелей, горячего водоснабжения и многих других примет жилища XX века, незадолго до этого описанного Уэллсом в «Стрэнд мэгэзин», но утешением могло послужить то, что они тогда, иначе как на страницах этого журнала, вообще нигде не существовали. В остальном Войслей построил как раз такой дом, о котором мечтал Уэллс, – обширный, рационально спланированный, лишенный ненужных украшений и удобный для обслуживания. Местность была неровная, и часть окон первого этажа оказалась совсем невысоко над землей, но, во всяком случае, всех этих ненавистных подвалов или полуподвалов для кухни и «людской» в доме не было. Перед прислугой было не стыдно. Гордостью Уэллса был кабинет – просторный, полный света и воздуха, со слегка выступающими из стены, невысокими, всего в три ряда, книжными полками, выкрашенными в белый цвет, и над ними длинным рядом окантованных фотографий на темном фоне. Письменный стол с высокой лампой, покрытой остроконечным абажуром, несколько глубоких кресел по углам – вот и вся обстановка. На выступе, образуемом книжными полками, – часы, свеча, вазочка и больше ничего. Никаких затейливых фигурок, «предметов старины» и вообще чего-либо, составлявшего викторианское представление об уюте. А заодно и никакой стилизации, близкой сердцу прерафаэлитов. Посетив дом Форда Медокса Форда, Уэллс испытал приступ отвращения и ничего, хоть отдаленно напоминавшего его обстановку, к себе в жилище не допустил. Здесь все должно было служить своему назначению, быть аккуратным и чистым. Никаких других источников красоты он не признавал. В XIX веке построить дом, отличный от общепринятого стандарта, значило заявить о своей личности. Так поступил некогда Уильям Моррис, построив свой знаменитый «Ред-хаус». Сейчас Уэллс последовал его примеру. С Моррисом он познакомился, когда тот уже переехал в другой дом, и прежнего его обиталища, скорее всего, никогда не видел – разве что на картинке, – но, воздвигая Спейд-хаус, следовал провозглашенному им принципу функциональности, причем более последовательно. Средними веками он никогда не увлекался и строил один из тех домов, какие, казалось ему, и будут строить в XX веке. Он лишь хотел быть первым. Простор, чистота, удобства – ничего больше не нужно. Главное – простота во всем! Конечно, построить дом, который отвечал бы требованиям наивозможной простоты, стоило очень дорого, особенно если учесть его огромные размеры. По смете предполагалось затратить 1760 фунтов, в действительности строительство обошлось в три тысячи, но на такие траты Уэллс шел с легким сердцем. Правда, по мере того как строительство приближалось к концу, ему становилось все более неловко перед родителями, которые по-прежнему жили в своем скромном домике, но брат отсоветовал куда-либо их переселять. С большим помещением, сказал он, мать не управится, а другой женщины рядом с собой не потерпит.
Поэтому все, что Уэллс мог сделать для матери, это привезти ее в Спейд-хаус и дать ей возможность порадоваться за сына. Нельзя сказать, что последнее ему вполне удалось. Сара очень одряхлела и новое воспринимала с трудом. На фотографии, которую Джейн сделала в день ее приезда в Спейд-хаус, она сидит с сыном на скамеечке перед домом, «с прямой спиной», как ее учили в детстве, глядя прямо в аппарат (этому ее, должно быть, учили в молодости), но на лице ее не отражается никаких эмоций. Не старается ли она скрыть от сына, что слишком уж высоко он занесся? Люди живут и поскромнее! А такой дом – прямая дорога к разорению. Она-то кое-что повидала в жизни! Сначала человек так вот хорохорится, а потом, глядишь, у него уже имущество описали!.. Двенадцатого июня того же 1905 года Сара Уэллс умерла. Джозеф Уэллс Спейд-хауса так и не увидел. Он находился в такой депрессии, что не мог заставить себя сдвинуться с места. Жену Джозеф пережил на те самые пять лет, что был ее моложе. Домик в Лиссе, который Герберт снимал для родителей, он потом для них купил, а после смерти матери нанял отцу домоправительницу. Однажды утром 1910 года Джозеф Уэллс, проснувшись, призвал к себе миссис Смит, дал ей подробнейшие инструкции, как приготовить ему рубленые почки, просмотрел принесенный ею номер «Дейли кроникл», спустил ноги с кровати и упал на пол мертвым… За время, что ушли из жизни одни Уэллсы, явились на свет другие.
В Спейд-хаусе были, среди прочего, запланированы детская, комнаты для няни и гувернантки. И действительно, к моменту переезда Джейн была уже беременна. 17 июля 1901 года у них родился сын Джордж Филипп (умер в 1985 году). Для простоты его сперва стали называть по заглавным буквам имен (George Philip) Джи Пи, а немного спустя – Джип. С 1903 года, когда Уэллс сделал его героем своей «Волшебной лавки», имя это так на всю жизнь и пристало к нему. Он был уже академиком, а близкие его иначе не называли. Новый дом, в три раза больше обычного коттеджа, несколько человек прислуги, большой участок земли, где можно заняться цветами – об этом мечталось с детства! – первый ребенок, полная свобода распоряжаться хозяйством и возможность вести его на широкую ногу, не пересчитывая жалкие шиллинги, – какие, казалось, наступили счастливые времена для Джейн! Но в тот год она чувствовала себя особенно несчастной. Роды были трудные, ее долго потом выхаживали два врача и сиделка, но если бы только это! С Берти, пробивавшимся к успеху, было куда как проще, чем с Гербертом Джорджем Уэллсом, который успеха достиг. Ни он, ни она не забыли тех дней, когда она так безрассудно бросилась в его объятия, и годы доказали, сколько значила она для него, а он для нее. Но любил ли он ее когда-нибудь? Чем больше прибавлялось в ней женского опыта, тем больше она начинала сомневаться, что само это слово в своем обычном значении (впрочем, разве у этого слова одно лишь значение?) подходит к их отношениям. Скорее, он ее ценил. Очень высоко и очень за многое. За ту внутреннюю интеллигентность, которая ему не далась и уже никогда не дастся, за поразительный такт, позволявший ей закрывать глаза на его недостатки, за веру в него, пришедшую тогда, когда в него не так-то просто было поверить, за то, как она возилась с ним, больным, неустроенным, несчастным, за ее трезвый ум и деловые качества, не слишком обычные в женщине такой доброты.
Он очень, очень ее ценил. Но принять это за любовь можно было лишь тогда, когда она была для него якорем спасения. Чем больше он укреплялся в жизни, чем больше избавлялся от страха провала и смерти, тем яснее становилась для нее эта ее ошибка. После рождения Джипа она осознала ее особенно остро. Времена, совсем недавние, когда Уэллс писал свою «Машину времени» под ворчание стоявшей за окном хозяйки, а другие прославившие его романы – на обеденном столе в Уокинге под лязганье буферов, гул поездов и гудки паровозов, словно бы стерлись из его памяти. В доме, где был маленький ребенок и больная жена, требовавшая внимания и сердечного тепла, он никак не хотел оставаться. К тому же Джейн, услышав, что он собирается предпринять экскурсию по южному берегу, позволила себе его попрекнуть, и он покинул дом, дрожа от негодования. Три недели о нем не было ни слуху, ни духу. Она знала, что он собирался навестить родителей в Лиссе, и отправила туда письмо, прося у него прощения. Оно было нацарапано кое-как, неверной рукой. Она все еще была слаба, и писать это письмо было ей вдвойне трудно. Он позвонил, осведомился о ее здоровье, но слышимость была плохая, поговорить как следует не удалось, и он еще послал ей письмо. Обрадованная Джейн снова ему написала, на сей раз в шутливом тоне. Было решено, что она встретит его на обратном пути в Лондоне и они пообедают в хорошем ресторане. Не виделись они к тому времени довольно долго. Шло уже к середине сентября. Где он пропадал два месяца, так и осталось невыясненным. 31 октября 1903 года у них родился второй сын, Фрэнк Ричард (умер в 1984 году).
Уэллс был очень доволен. Он решил, что это будет хороший товарищ для Джипа. Отцом он оказался превосходным. Дети должны были вырасти по-настоящему культурными людьми. Их учили языкам (включая русский), и он старался передать им все, что знал. Педагогический талант Уэллса вновь нашел себе выход. Раньше он с такими маленькими не занимался и теперь присматривался к ним и придумывал для них игры. В 1911 году он описал эти игры в совсем не детской книге «Новый Макиавелли» и сразу же получил предложение выпустить отдельную брошюру. «Игры на полу» с фотографиями, сделанными самим Уэллсом, вышли в том же году. Два года спустя появилась еще одна такая книжка, тоже с фотографиями, правда, сделанными на сей раз не Уэллсом, а Джейн. Называлась она «Маленькие войны. Игра для мальчиков в возрасте от двенадцати до ста пятидесяти лет, а также для умных девочек, которые любят играть в те же игры, что мальчики». Думал он при этом, очевидно, не только о собственных детях, поскольку исправленное издание этой книги вышло в 1931 году, когда Джип и Фрэнк, судя по всему, в подобные игры уже не играли. Комната для гувернантки тоже недолго оставалась свободной. Осенью 1908 года в «Морнинг пост» появилось объявление о том, что миссис Уэллс ищет швейцарскую гувернантку со знанием английского языка и совершенным владением французским и немецким. Отвергнув шесть кандидатур, Джейн остановила в конце концов свой выбор на двадцатитрехлетней Матильде Мейер, которая, в дополнение к сказанному в объявлении, удовлетворяла и другим ее требованиям: была достаточно спортивна, любила долгие прогулки и, по ее словам, не боялась мышей и грозы. Матильда Мейер провела с Уэллсами четыре года и девять месяцев, осталась навсегда другом семьи и в 1956 году, за два года до смерти, опубликовала занятные мемуары под названием «Герберт Уэллс и его семья». Она рассказала, как, придя в клуб, где Джейн назначила ей встречу, увидела, к своему удивлению, не увешанную бриллиантами гранд-даму, какой ей представлялась будущая хозяйка, а миниатюрную скромную женщину в коричневом костюме, очень милую и вполне деловую.
Тогда она еще не знала, что ее приглашают в дом Герберта Уэллса, но, поняв, кто такая эта миссис Уэллс, не желавшая, чтоб гувернантка ее детей боялась мышей и грозы, легко примирилась с тем, что жалованье ей положили весьма скромное. В доме, куда она попала, жить оказалось даже интереснее, чем она думала. Здесь все было по-своему. Нанимая ее, миссис Уэллс не спросила о ее вероисповедании: эта проблема явно занимала ее меньше вопроса о мышах и грозе, а попав в дом, фрейлейн Мейер была неприятно удивлена тем, что перед едой здесь не читают молитву. Немного напугала ее Джесси, няня, терявшая с ее появлением исключительную власть над детьми. Женщина эта была решительная, суровая, не терпящая никакого противоречия, и ее властность миссис Уэллс явно устраивала. Она считала, что детей надо держать в строгости. Для обоих мальчиков Джесси была большим авторитетом и доверенным лицом, и они не преминули сразу же сообщить ей, какое вынесли мнение о новой гувернантке: «глупая, но незлая». Джесси на следующее утро с большим удовольствием передала это своей заместительнице. По ее словам, отсюда следовало, что дети ее приняли. Она вообще постаралась сразу же ввести фрейлейн Мейер в курс дела, точнее – всех домашних обстоятельств. Миссис Уэллс она одобряла от начала и до конца. Никого никогда не обижая, та умела сразу же заметить и мгновенно пресечь любое проявление лени и безалаберности. При том, что с утра до вечера она была занята, исполняя секретарские обязанности при Уэллсе, перепечатывая с удивительной быстротой его рукописи, прорабатывая для него нужные книги и выписывая оттуда цитаты, а также занимаясь садом, который она не доверяла другим, дом велся на славу. Порядок во всем царил образцовый, расписание дня соблюдалось минута в минуту. Что же касается мистера Уэллса, то Джесси предоставила фрейлейн самой вынести о нем суждение. Посоветовала только по возможности его избегать: никогда ведь не знаешь, в каком он сейчас настроении. Иногда ходит голубок голубком, а иной раз ни с того ни с сего так вдруг начнет безобразничать! Да и чему удивляться – писатель! Она еще увидит, что в доме начинает твориться, как понаедут на праздник все эти писатели! При первой встрече Уэллс, впрочем, произвел на молодую швейцарку самое хорошее впечатление. Она увидела его лишь за завтраком, приехал он накануне поздно, совсем к ночи, но вышел к столу прилично одетый, не босиком (Джесси предупредила ее, что случается и такое), был очень со всеми обходителен и, хотя тут же заявил ей, что она неверно произносит некоторые английские звуки и с этим надо поскорее справиться, явно не хотел ее обидеть, да и миссис Уэллс объяснила ему, что причиной этому – некоторые фонетические особенности ее родных языков.
В тот же день он не только удивил ее, но и умилил. «Дневная детская» представляла собой большую комнату, половина которой была покрыта линолеумом. В этой части Джип и Фрэд вели свои «маленькие войны». Каждый вечер объявлялось перемирие, игрушечные солдатики, пушки и укрепления складывались в коробки, пол протирался, но наутро детская вновь превращалась в поле ожесточенных сражений. И вот, заглянув среди дня в детскую, Матильда увидела, что Уэллс, забросив все дела, лежит на линолеуме и с не меньшим увлечением, чем Джип и Фрэд, ведет бой. Дети его обожали, он их. Стоило ему с ними заговорить, в глазах его загорался какой-то озорной огонек и он в чем-то становился от них неотличим. Баловать их он при этом не желал. Как-то он встретил Матильду с ними на прогулке. Было жарко, и она несла на руке их пальто. Он немедленно приказал, чтобы дети сами их взяли. Он не собирался воспитывать из них барчуков. До того, как она попала в дом к Уэллсам, Матильда Мейер, очевидно, не прочла ни одной его книжки. Ей достаточно было знать, что существует такой великий писатель. Теперь она принялась старательно прорабатывать все, что он написал. Это оказалось непросто: не хватало знания языка. Но Уэллс всегда с охотой ей помогал. Впечатление обычного человека он на нее, конечно, не производил. Спал он, когда только удавалось, на воздухе, чаще всего на лоджии, но иногда вставал среди ночи, шел в кабинет и начинал писать, а утром, перечитывая написанное жене, время от времени осторожно поглядывая на нее: понравилось ей или нет?
Поработав днем часа два, он делал перерыв и шел слушать музыку. В доме стояла пианола, и были валики с произведениями Бетховена, Вагнера, Баха, Чайковского, Листа. Порой Джейн сама садилась за пианино или начинала играть на спинете. А когда он совсем уставал, они с женой совершали пешую прогулку, которую скорее можно было назвать «броском»: обычная дистанция составляла от шестнадцати до двадцати пяти километров. Спортивность входила в число непременных условий для обитателей этого дома. Здесь играли во все игры, хотя предпочтение отдавалось теннису. При этом все переодевались в спортивные костюмы, кроме, разумеется, Уэллса. Тот считал, что для участия в любой игре достаточно скинуть пиджак, а лучше и рубашку. О любви к мышам миссис Уэллс, оказывается, тоже спрашивала ее не из пустого любопытства. У детей под шкафом была мышиная нора, и Джип приручил одного мышонка, который выходил на его зов. В первый же день он дал фрейлейн Мейер подержать мышонка на ладони. Она не взвизгнула, не убежала и очень потом собою гордилась. Словом, она без особого труда прижилась в этом доме. Что от Уэллса лучше все же держаться подальше, она, правда, поняла довольно скоро. Сперва на чужом примере. Несколько раз она наблюдала у него вспышки раздражения, не всегда легко объяснимого. Потом и на своем. Однажды, когда Уэллс был болен, он попросил ее принести ему из кабинета несколько книг. Она с радостью выполнила его просьбу, тем более что он всегда старался никого не обременять своими поручениями (конечно, за исключением Джейн). Она отдала ему книги, и он поблагодарил ее с тем обаянием, какое буквально изливалось из него в добрые минуты. Но когда она уже подходила к двери, она вдруг услышала бешеный крик и только-только успела увернуться от летевших в нее книг: она принесла не те, что он просил. Обычно после таких выходок Джейн посылала его извиняться, он ходил с ощущением ужасной неловкости, старался оттянуть, сколько можно, это неприятное дело, и нередко в конце концов жена извинялась вместо него. О том, что начинало твориться в доме, когда «понаедут все эти писатели», Матильда Мейер не рассказала. Она как-никак была другом семьи. Но в доме бывали многие, и кое-какие воспоминания все-таки сохранились. Известно, например, что в завершение одного вечера Уэллс предложил всем присутствующим скакать на метлах и сам подал пример. Не рассказала Матильда Мейер и о многом другом. После Фрэнка у Джейн детей не было, да и быть не могло – это противоречило бы законам природы. Любовь к переменам, всегда владевшая Уэллсом, теперь, когда здоровье у него окрепло и будущее не занимало больше всех его мыслей, сосредоточилась на женщинах, причем и в этом случае исключение делалось все для той же Джейн. Она как женщина его больше уже не интересовала.
Жизнь в некотором отдалении от Лондона нисколько не мешала его любовным приключениям, напротив, помогала им. Уезжая в город, он распоряжался своим временем как хотел. И в его жизни начали одна за другой мелькать женщины. Сначала это была Вайолет Хант, молодая писательница, племянница художникапрерафаэлита Холмана Ханта, несколько раз изобразившего ее на своих полотнах. Девочкой она удостоилась даже чести послужить моделью «юной попрошайки» на одной из известнейших картин «самого» Берн-Джонса. Она прекрасно знала Сохо и Пимлико, с их дешевыми кабачками, обязательной принадлежностью которых была еще комната наверху, и Уэллс с восторгом окунулся в эту доселе неизвестную жизнь. Эта связь закончилась, впрочем, достаточно неприятным образом. Уэллсу нравилась не только сама Вайолет Хант, но и ее рассказы. Поскольку он незадолго перед тем помог Форду Медоксу Форду организовать новый журнал «Инглиш ревью», он туда ее и направил, и, едва Вайолет переступила порог редакции, располагавшейся над рыбной лавкой на Холланд-стрит, судьба их отношений с Уэллсом была решена. Форду Вайолет понравилась еще до того, как он сумел оценить ее литературное дарование. Он сделал ее постоянным внутренним рецензентом своего журнала, а заодно и своей любовницей. Уэллс, впрочем, не страдал. Место Вайолет Хант заняла все та же школьная подруга Джейн Дороти Ричардсон. Заметив некогда, что у ее приятельницы что-то не ладится с мужем, она не пожелала оставаться равнодушной наблюдательницей этого супружеского несогласия и, не имея возможности утешить подругу, решила помочь мужу. Верная себе, Дороти об этой связи тоже рассказала в одном из своих романов – «Левая рука восхода», и Уэллс, прочитав эту книгу, узнал, как он разочаровал свою возлюбленную.
Она мечтала о глубокой духовной близости, о возможности постоянного интеллектуального общения между ними, а Уэллс меньше всего нуждался в утехах столь возвышенных. Ему нравилось, что она такая цветущая блондинка. Не более того. Что была она, что ее не было. И вспоминал он о ней потом лишь постольку, поскольку она не желала уходить из его поля зрения. Как писательница она не преуспела, и длинный цикл ее романов, написанных между 1925. и 1936 годами под общим заглавием «Паломничество», не принес ей материальной обеспеченности, так что большую часть жизни она прожила на деньги, которые ей платил Уэллс за чтение его корректур. Умерла она в 1937 году исполненной важности дамой. Она была убеждена в том, что именно ей принадлежит честь открытия метода «потока сознания». Правда, Марсель Пруст опубликовал «В сторону Свана» за два года до того, как она занялась литературной деятельностью, но ее это нисколько не смущало… Та или иная женщина, впрочем, далеко не всегда оказывалась безразлична Уэллсу как личность, и место в его памяти, на которое тщетно притязала писательница Ричардсон, заняла безымянная вашингтонская проститутка. В 1906 году Уэллс посетил США и был принят президентом Теодором Рузвельтом («Рузвельтом Первым», как его иногда называют). Выйдя из Белого дома, он сел на извозчика и сказал: «К девочкам». «К белым или цветным?» – только и спросил извозчик. «Конечно, к цветным», – ответил Уэллс. Ему хотелось, сколько возможно, проникнуться местным колоритом.
В гостиной публичного дома его внимание привлекла тоненькая смуглая женщина с глубокими умными глазами. Они разговорились, и тут выяснилось, что она очень начитанна, пишет стихи и изучает итальянский язык, правда, отнюдь не бескорыстно. В ее планы входило уехать на время в Италию и, вернувшись оттуда, выдать себя за итальянку. Ей хотелось перестать быть «цветной». При расставании Уэллс заплатил ей больше, чем полагалось, и она вдруг искренне огорчилась: она поняла, что он больше к ней не придет. Да и Уэллс с трудом удержался от того, чтобы не договориться с ней о совместной поездке в Италию. Именно после этой встречи он сформулировал для себя мысль, что близость с женщиной, даже случайная, должна удовлетворять потребности не только физические, но также интеллектуальные и эстетические. Число женщин с годами все множилось, и Уэллс постепенно начинал приобретать славу главного лондонского Дон Жуана. Для подобной роли он имел, правда, несколько необычную внешность: маленький, толстый, с визгливым голосом. Кто-то из общих знакомых спросил даже одну женщину, что привлекает ее в этом пузатом коротышке.
«А у него тело пахнет медом», – ответила она с лукавой улыбкой. Возможно, она могла назвать и другие причины, но воздержалась. И, конечно, среди этих других причин были его всемирная слава и, пускай более локальная, донжуанская репутация. Она женщин не отталкивала, напротив. Но, как известно, человеку рано или поздно за все воздается. И воздаяние пришло, пусть поздно, но зато в самый неподходящий момент. Карающий меч возник в руке Бернарда Шоу, когда праздновалось семидесятилетие Уэллса. Вот что рассказал об этом Андре Моруа, который, как уже говорилось, должен был выступить на торжественном банкете с приветственной речью от имени французских литераторов. «Когда я вошел в банкетный зал, секретарь объявил мне, что выступать я буду вторым, а первым выступит наш всеобщий старейшина Бернард Шоу. Я струхнул. Я уже знал красноречие Шоу, неотразимое, ироническое, всесокрушающее. В своих речах он использовал политику выжженной земли, не оставляя за собой буквально ничего. Какой же невыразительной покажется моя чисто профессорская речь после этого адского пламени! Я сел за стол рядом с Шоу и признался ему в своем беспокойстве. – Вы совершенно правы, – сказал он мне со своей обычной свирепой непринужденностью. – После меня любой оратор покажется бесцветным. За кофе он поднялся. Распорядитель в красном фраке и с огромным молотком в руке призвал присутствующих к молчанию, и Шоу, воинственно выставив бороду, начал: – Бедный старина Уэллс! Вот и вам перевалило за седьмой десяток. А мне скоро перевалит за восьмой… Почему все хохочут? Потому что радуются, что скоро отделаются и от меня и от вас… Потом он рассказал о том, что сегодня утром встретился со своими австралийскими друзьями, которые спросили, почему это в честь такого юбилея король не пожаловал Уэллса званием лорда. – Я им ответил: «А на что этому старому бедняге Уэллсу звание лорда? Он ведь даже писать толком не умеет… Впрочем, король не прочел ни строчки Уэллса. Поэтому-то он и хороший король…» Тем не менее мои австралийские друзья наседали на меня: «Нет, нет, – твердили они, – если Уэллса не сделали лордом, значит, что-нибудь говорит не в его пользу». Тут я бросился на его защиту… Я сказал: «Да нет ровно ничего, что говорило бы не в пользу нашего дорогого бедняги Уэллса. Он прекрасный сын… прекрасный отец… прекрасный брат, прекрасный дядя… прекрасный кузен… прекрасный друг…» И это чудовище Шоу продолжал перечислять все человеческие связи, которым Уэллс был верен, но так и не сказал «прекрасный муж». А ведь все присутствующие знали, что Уэллс был весьма легкомысленным супругом, так что, чем больше родственных связей перечислял Шоу, тем громче становился смех…
Несколько месяцев спустя, встретившись с Уэллсом в Америке, я напомнил ему о том знаменательном вечере: – В последний раз мы встретились с вами на праздновании вашего семидесятилетия. – Ах, да, – ответил Уэллс и даже вздрогнул, так сказать, задним числом, – в тот вечер Шоу произнес воистину непристойную речь. Как это я его тогда не убил!» («Голые факты»). Но в год, когда Уэллс въехал в Спейд-хаус, да и в последующие несколько лет, он еще не заслужил такого публичного поношения. Для этого должно было пройти три с половиной десятилетия, накопиться десятки фактов и случиться несколько грандиозных скандалов. Пока что любовные приключения Уэллса были всего только эскападами. Главным в его жизни оставалась работа. А значит, и Джейн. Он ценил ее за многие качества, но за одно просто боготворил: она внесла в его жизнь устойчивость, порядок. На ней держался дом. Без нее он не мог теперь быть не только хозяином Спейд-хауса, но и писателем Гербертом Уэллсом. Правда, постепенно перед публикой возникал уже иной Герберт Уэллс. Кое-что, конечно, заставляло вспоминать сделавшегося уже привычным писателя-фантаста. Больше всего напоминал его автор романа «Пища богов», вышедшего в 1904 году. Название романа первым пришло в голову отнюдь не Уэллсу, а безвестному автору рекламы, появившейся в одной из английских газет. «Пищей богов» именовалось там какао определенной фирмы. Да и обнаружил эту рекламу не Уэллс, а Фредерик Макмиллан, но Уэллс после недолгих колебаний предложенное название принял.
Оно превосходно подходило к написанной им истории о том, как двое ученых изобрели порошок «гераклеофорбия», невероятно ускорявший рост живых существ. На беду, фермой, где проводились опыты, заправляли не слишком аккуратные и не слишком честные старик и старуха, с выразительной фамилией Скилетт, которые разворовывали «пищу богов» для своего внучонка и еще ее всюду рассыпали. В результате начали плодиться гигантские осы и крысы, так что еще немного – и люди оказались бы в том же положении, что Гулливер в стране великанов. Борьба против крыс стала напоминать военные операции. Но потом появились и людивеликаны. Они не только физически, но и духовно переросли современных людей, и теперь забрезжила надежда, что они сумеют уничтожить границы и превратить человечество в одну братскую семью… Эта новая сказка про великанов была в своей первооснове очень традиционна. По крайней мере, для Англии. Конечно, в семье не без урода, и среди английских великанов тоже попадались людоеды, но в целом это была публика добродушная, готовая помочь людям. Один из них, например, был большим любителем рыбной ловли и делился своим уловом с рыбаками, а как-то даже спас рыбачью лодку, попавшую в беду. Другой сражался с дьяволом и одержал победу. Иногда, правда, английские великаны на что-нибудь обижались и становились опасны для окружающих. Но народ они были простоватый, и перехитрить их ничего не стоило. Однажды такой обидчивый великан поссорился с мэром Шрюсбери и, набрав лопату земли, отправился туда, чтобы завалить город – и дело с концом! Но по дороге он встретил сапожника, который нес на спине мешок обуви, собранной для починки. – До Шрюсбери далеко? – спросил великан. Сапожник заподозрил недоброе и ответил, что до Шрюсбери идти и идти. Он сам оттуда, и вот погляди, сколько обуви сносил по дороге. – Ну и черт с ним, с этим Шрюсбери, – сказал великан. – Буду я еще в такую жарищу туда тащиться! Он скинул землю с лопаты и был таков. Занятно, что в английском фольклоре трудно найти существо более современное, нежели великан.
Эти не совсем все-таки обычные существа обитают не в сказочные времена, а сейчас, сегодня, и дружат или вступают в распри с мэрами, рыбаками, сапожниками, лудильщиками, каменщиками, лавочниками, ни в чем не отличимыми от тех, что встречаются на каждом шагу. Этим качеством Уэллс наделяет и своих великанов. Однако их близость с людьми оказывается опасна прежде всего для самих великанов. И дело даже не в том, что «гигантизм», распространившийся по земле, нарушает привычный ход жизни. Первое сражение с крысами выигрывают те самые люди, что породили «чудо-детей», да и потом выросшие великаны всегда готовы помочь окружающим. Но к иным жизненным масштабам надо заново приспосабливаться, они грозят нарушить привычный порядок вещей, и против великанов восстает все, что воплощает в себе людскую косность.
Под флагом борьбы с гигантизмом в Англии приходит к власти политик фашистского толка, и начинается своеобразная «война пигмеев с гигантами». Конец «Пищи богов» – это уже не реалистически заземленная сказка, где Уэллс вновь радует нас верностью жизни и чувством юмора, а некое иносказание и пророчество. Великанов мало, борьба им предстоит нелегкая, но их становится все больше, они полны решимости победить, и будущее – за ними. Как тут не согласиться с Честертоном, который сказал, что «Пища богов» – это «Джек, потрошитель великанов», написанный с точки зрения великана. Появившийся два года спустя роман «В дни кометы», если судить по названию, мог показаться «произведением на случай».
В 1907 году ожидалось появление кометы Энке, а в 1910 году – кометы Галлея. Незадолго перед тем была освоена техника спектрального анализа, и все ждали, что скажут химики о составе газового хвоста той и другой кометы. Это привлекало тем больший интерес, что выяснилось: когда комета проходит достаточно близко от более крупного небесного тела, часть ее газового шлейфа может оторваться и смешаться с его атмосферой. А поскольку в каждое свое возвращение комета оказывается ближе к Земле, в какой-то раз можно ожидать, что так и случится… Впрочем, рассказа о всех этих научных соображениях читатель в романе не найдет. В отличие, скажем, от «Войны миров», автор не склонен обыгрывать научную сторону романа. Ни об одной из сближающихся с Землей комет в нем просто не заходит речь. Напротив, здесь еще определеннее, чем в «Пище богов», проявляется страсть к отвлеченному иносказанию. Правда, начальные главы книги никак не предвещают ее конец. Это словно бы первый подступ к «Тоно-Бенге» – книге, которую иначе не назовешь как романизированной биографией автора. Нищий конторщик Уилли Лидфорд, от имени которого ведется рассказ, имеет нечто общее с Уэллсом на определенной стадии его духовного развития, его друг Парлоуд, увлекающийся физиографией, вызывает в памяти Ричарда Грегори, мать Уилли – это, конечно же, Сара Уэллс, а некоторые эпизоды романа явно навеяны воспоминаниями о не столь давних событиях жизни автора. Но в романе все донельзя сконцентрировано, драматизировано, подчеркнуто. Действие развертывается в Стаффордшире, и это неспроста. Район «Пяти городов» подобен в изображении Уэллса «выжженной земле» военных времен. Но эту землю разорила не вражеская армия, а собственные помещики, фабриканты, домовладельцы. Жизнь людей здесь жалка и безрадостна, и единственная надежда, оставшаяся им, – восстание, борьба не на жизнь, а на смерть. В этом и только в этом видит для себя выход Уилли Лидфорд. Он отвергает как обман все, чем живут власть имущие. Он атеист и враг церкви, которая защищает богатых от бедных. Он постоянно упоминает в разговорах о Марксе и Энгельсе, чем приводит в трепет приходского священника. Ему кажется, что Англию ждет некое подобие французской революции. Богатые отняли у него все. Он потому так жалок, так плохо одет, так физически недоразвит, так несчастен в любви, с таким трудом пробивается к знанию, что богатые лишили его права на счастье. И он готов бороться с ними всеми доступными средствами: разрушать их усадьбы, судить их в революционных трибуналах, – их, а заодно и тех, кто намерен отступиться от священной войны против капитализма. Уилли – не автопортрет Уэллса. Его юношеский радикализм никогда не принимал столь крайние формы. Он знает на собственном опыте, сколь оправдано подобное отношение к миру социальной несправедливости, однако не только сочувствует своему герою, но в известном смысле и судит его. Разве сам Уилли неподвластен дурным инстинктам, которые заставляют богатых жестоко относиться к бедным? Надежда на приход лучших времен заключена, по мнению автора, в моральном преобразовании человечества. Только тогда исчезнет зло. Действие романа развертывается в дни, когда зло достигает своего апогея. На шахтах возникает стачка; и хотя требования рабочих вполне справедливы, хозяева отказываются их удовлетворить. Начинается война между Англией и Германией. В личной жизни Уилли тоже наступает кризис. Он любит Нетти Стюарт, а она все ускользает от него, и однажды он узнает, что она сбежала из дому с молодым Верролом – сыном местной помещицы. Он лучше одет, чем Уилли, лучше держится на людях, он из мира, где не знают нужды и боязни за завтрашний день. Для девочки из мещанской семьи во всем этом непреодолимое обаяние… Уилли делает попытку забыть Нетти. Он женится на Анне Ривс. Но старая любовь не проходит. При случайной встрече с Верролом и Нетти в нем вспыхивает безумная ревность.
И герой начинает с револьвером в кармане охотиться за молодыми любовниками. Чувства оскорбленного разночинца переполняют его и делают его ревность еще страшней, еще мучительней. Настичь их, убить, а потом покончить с собой – вот расплата с этим отвратительным миром! Вооруженный, бродит он по ночам, вынашивая планы мести. Он почти обезумел от обиды, от гнева, от голода. Он ничего не замечает вокруг себя, снедаемый злобой… А над миром висит комета… Она с каждым часом ближе к земле, и светлеют, а потом и совсем исчезают ночи. О ней никто не думает днем. Но по ночам, когда люди забывают ненадолго о дневной суете, все больше народу выходит поглядеть на комету. Выходят, любуются ею, а утром возвращаются к обычным своим делам – трудятся, враждуют, борются за место под солнцем, за то, чтобы другой был внизу, а ты наверху… А над миром висит комета… В маленьком приморском городке Уилли настигает Веррола и Нетти. На море кипит бой между английским и немецким флотами. Сотни людей гибнут под грохот канонады. А на берегу еще один человек гонится с револьвером в руке за своими жертвами – за людьми, оскорбившими его своей любовью. Но над миром висит комета. Она уже близко. Она уже столкнулась с Землей, и весь мир заливают потоки зеленого газа. Погоне не дано завершиться убийством. Прекращается морское сражение. Весь мир погружается в сон и просыпается, обновленный. Проснулись солдаты на фронте и моряки на судах. С недоумением смотрят они на ружья и пушки. Проснулся Уилли. Он не может понять, зачем ему нужен был револьвер. Зеленый газ морально преобразил человечество, и отныне дела в нашем мире пойдут по-иному.
То самое правительство, которое развязало войну, прекращает ее и становится инициатором общественных перемен. Хозяин домика, где живет мать героя, отправляется чинить ей крышу. Людям стыдно за то, какими они были раньше. Каждый год на первое мая по всей стране загораются гигантские костры – это жгут старую рухлядь, с которой приходилось жить неимущим, жгут старые дома, долговые обязательства, своды законов, защищавших эгоизм частных собственников. И коллективный радостный труд рождает новую жизнь. Нет больше неурядиц ни в частных делах, ни в общественных. Капиталисты так же трудятся ради общего блага, как и рабочие. Зачем теперь отнимать у них собственность? Иное дело – землевладельцы, обирающие общество. Покончив с ними, можно будет покончить с нищетой… Уэллс и сам не заметил, как от социализма вернулся к Генри Джорджу, некогда его к социализму подтолкнувшему, но от социализма весьма далекому. Он, впрочем, довольно скоро неодобрительно отозвался о политической тенденции своего романа. «Это не социализм, а толстовство», – сказал он. Но современную Уэллсу критику заинтересовала совсем другая сторона его книги. Когда зеленый газ залил планету, Уилли встретился с Верролом и Нетти, и девушка поняла, что любит и Веррола и Уилли и должна принадлежать им обоим. Анну он, конечно, тоже не бросит. Отныне они устроят свою жизнь на основе группового брака. Эта линия романа единственно и привлекла внимание критики. Уэллса поносили так, что времена «Острова доктора Моро» вспоминались ему теперь как мирные и блаженные. «Уэллс выступил как проповедник свободной любви». Никто сейчас ни о чем другом не говорил. И хотя на сей раз все соответствовало истине (а может быть именно поэтому), Уэллс необычайно всполошился. Конечно, о том, что он ведет жизнь весьма вольную, знали буквально все – слишком уж заметной он был фигурой. Но это как-то мало всех трогало. Вести себя, считалось, можно, как тебе заблагорассудится. Но вот говорить!.. И Уэллс принялся писать опровержения, грозился подать в суд за клевету, но никого не напугал. В Англии хорошо еще помнили, что Оскар Уайлд, по существу, сам заставил засадить себя за решетку: он обвинил в клевете тех, кто говорил о нем как о гомосексуалисте, довел дело до суда, и суд, разобравшись в деле, приговорил его к двум годам тюрьмы. Поэтому все понимали, что Уэллса можно травить, сколько душа пожелает. Масла в огонь подливало и то, что Уэллс считался социалистом и скандалу очень легко было придать политическую окраску. Едва кампания против Уэллса начала утихать, приблизились дополнительные парламентские выборы, и шум, поднятый вокруг романа Уэллса, оказался очень на руку правым, всегда обвинявшим социалистов в том, что они «за общность жен». По страницам газет пошла гулять фраза, брошенная в «Таймс литтерари сапплмент»: «Социалисты обожествляют своих жен, а божество непозволительно держать для себя одного». Защититься Уэллс не сумел, да и защитников на стороне не нашел. Напротив, Бертран Рассел обвинил его в том, что он публично отрекается от своих убеждений. Уэллс ответил ему, что, как только сможет жить на проценты с капитала, он начнет вести себя по-другому. Но сочувствия в Расселе не вызвал…
Впрочем, все это уже – в далеком прошлом, и сегодня роман «В дни кометы» заслуживает интереса отнюдь не благодаря истории трех влюбленных, по-своему разрешивших возникшие перед ними трудности. Политическую сторону романа «В дни кометы» тоже не стоит принимать слишком всерьез. Она явно того не заслуживает. Но зато Уэллс подчеркнул тему, заявленную еще Гете, считавшим, что окончательной победой можно назвать только победу нравственную. Конечно, выражаясь языком математиков, это условие необходимое, но недостаточное. Нравственная победа для части общества подготавливает, а для большинства закрепляет (потому она и оказывается окончательной) результаты преобразований социально-политических, но забывать об этой стороне человеческих отношений нельзя ни при каких обстоятельствах. Как хорошо сказал Ю. Карякин в своей статье «Не опоздать» (1986), законы нравственности тоже носят объективный характер, ибо «что такое объективность законов вообще? Это не только независимость их от человека, но еще – и зависимость человека от них. Объективность законов в том и состоит, что если не считаться с ними, то они рано или поздно, так или иначе, прямо или косвенно напомнят о себе, напомнят сурово, отомстят за себя, заставят себя признать, хотя бы от противного, хотя бы через катастрофу». «В дни кометы» и есть роман катастрофы. Но, в отличие, скажем, от «Войны миров», это – роман предотвращенной катастрофы. О возможности катастрофы Уэллс не забывает. Он раз за разом будет еще о ней напоминать. Но он предлагает задуматься и о том, как ее предупредить. А это придает новый смысл его произведению. «В дни кометы» находится на пересечении нескольких линий творчества Уэллса. Одна из них явно затухает. Многозначный, несущий в себе всю сложность мира фантастический образ куда-то ушел. Наследниками его оказались великаны из «Пищи богов» и «зеленый газ» романа «В дни кометы» – уже не образы, а символы. Но в этих книгах появилось и нечто другое. Молодой Уэллс многому научился у Свифта. Однако он не был просто сатириком, пусть даже сатириком-фантастом. Он принес в литературу XX века новый жанр – антиутопию, и очень непростая история нашего столетия обусловила в дальнейшем расцвет этого жанра. Но, следует подчеркнуть, – в дальнейшем. И Уэллс отнюдь не сделался его поклонником. Внука своего учителя, замечательного писателя Олдоса Хаксли (1894–1963) он, прочитав его роман «Прекрасный новый мир» (1932), назвал «выродком» и ни об одном из антиутопистов не сказал до конца своих дней ни единого доброго слова. Да и они Уэллса не жаловали. Например, один из родоначальников новой (послеуэллсовской) английской антиутопии Эдвард Морган Форстер (1879–1970) задумал свою классическую повесть «Машина останавливается» (1909) как пародию на Уэллса. Так вот, дороги Уэллса и его последователей разошлись как раз в тот период, когда он создавал свои последние фантастические романы – во всяком случае, те, которые еще можно было назвать «уэллсовскими», сохранившими какую-то связь с его ранним творчеством. Ибо «Пища богов» и «В дни кометы», в отличие от «Машины времени» и других романов, с которых он начинал, уже никак не антиутопии. Они находятся на полпути к утопии. Правда, утопический мир прочерчивается здесь лишь в самых общих чертах, но после «Пищи богов» ждать остается совсем недолго, а «В дни кометы» созданы писателем, успевшим годом раньше выпустить свою первую утопическую книгу «Современная утопия» (1905). Рассказанная год спустя после «Современной утопии», история конторщика Уилли была словно бы прощанием с прошлым, а «зеленый газ» – запоздалой данью былым временам. Фантастика и утопия, конечно, всегда были в чем-то сродни, но отношения их у Уэллса оказались более далекими, чем у фантастики и антиутопии.
Фантастика на службе утопии выглядела бледной тенью фантастики, порожденной антиутопией. Там была твердая плоть – здесь ее заменил газ, и он рассеялся в воздухе. И чем больше становился Уэллс утопистом, тем больше не любил антиутопистов. Они же, позабыв, кто их породил, платили ему тем же. Впрочем, только ли об утопии и антиутопии позволительно рассуждать, перелистывая «Пищу богов» и «В дни кометы»? Разумеется, нет. В «Пище богов» Уэллс предстает перед нами превосходным юмористом, а в следующем своем романе достигает той остроты психологического рисунка, какой прежде не знал. «Пища богов» и «В дни кометы» написаны человеком, который помнит еще свое прошлое, но уже целиком в настоящем. Фантастика отныне занимала все меньшее место в его творчестве. Правда, окончательно он от нее не ушел. Но и фантастика у него теперь стала другой. С конца XIX века Уэллс и Жюль Верн словно бы решили поменяться местами. Жюль Верн умер в 1905 году, но еще несколько лет продолжали по-прежнему, по два в год, выходить романы, заранее им заготовленные. И, как уже говорилось, Жюль Верн в последних своих романах пытался нащупать какие-то новые научные принципы. Порою в поздних романах Жюля Верна начинает чувствоваться влияние Уэллса, а один из них, «Тайна Вильгельма Шторица», был написан на сюжет уэллсовского «Человека-невидимки». С Уэллсом же происходило нечто совершенно обратное. От года к году он все больше стремился изображать конкретные формы техники, правда, основанные на новых научных принципах. Отчасти это становится заметно уже в «Войне миров», где немало конкретных технических предсказаний. В «Первых людях на Луне» Уэллс тоже достаточно подробно описывает конструкцию шара, доставившего его героев на ночное светило. Однако в этих книгах жюль-верновское живет рядом с уэллсовским «на условиях дополнительности». Положение меняется в романе «Когда спящий проснется». Здесь нет уже чего-либо, подобного марсианам или селенитам, зато в изобилии рассыпаны «чудеса техники XXI века». Далеко не все они являются плодом изобретательности самого Уэллса. Так, «самодвижущиеся платформы», заменившие в описанном Уэллсом Лондоне XXI века все виды городского транспорта, демонстрировались уже на Всемирной выставке в Париже. Правда, в том же преобразившемся Лондоне существует и весьма своеобразная форма «индивидуального транспорта» – человек садится на прикрепленную к наклонному канату крестовину и переносится с ее помощью с места на место, – но и это Уэллс не придумал, а подсмотрел, правда, на сей раз не на какой-либо выставке, а на сельском празднике: в Англии издавна существовал такой вид развлечений. А в трактате «Предвиденья» Уэллс, высказав несколько достаточно общих соображений об условиях материального существования в XX веке, за подробностями отослал читателя к незадолго до того вышедшей книге Джорджа Садерленда «Изобретения XX века». Нет, Уэллс, вопреки мнению своего друга Беннета, не был «большим Жюлем Верном, чем сам Жюль Верн», и если его тянуло изображать конкретные формы техники грядущего, то лишь потому, что и само грядущее ему хотелось показывать в конкретных социальных и политических формах. Даже приближаясь в чем-то к Жюлю Верну, Уэллс оставался самим собой. У Жюля Верна то или иное изобретение всегда делает одаренный одиночка, использует его в своих целях, – и вот уже положено начало приключенческому роману. В «жюль-верновских» романах Уэллса новые технические средства неизменно оказываются в руках государства, используются им в самых широких масштабах, и эти его книги иначе как социально-политическими не назовешь. Начиная с «Пищи богов» все его романы, появившиеся до первой мировой войны, имеют форму воспоминаний о давно минувших временах. Люди, живущие в счастливом и справедливом обществе, рассказывают о том, ценою каких страданий они завоевали новую жизнь. Утопия неизменно приходит после катастрофы, разрушившей старые установления. Люди будущего вспоминают прошлое с ужасом, а порой и с некоторым недоумением – уж очень оно было нелепым. Но сами по себе утопические времена упоминаются пока лишь мимоходом. «Современная утопия» целиком отвечала своему заглавию. Это была утопическая книга как таковая. В романах же утопическое – немногим более чем укор настоящему. Все это, если воспользоваться термином, принятым в нашей критике 50-х годов, «ближняя фантастика». А в подобной фантастике лучшего образца, чем Жюль Верн, просто нет. Самый зависимый от Жюля Верна (при всех, разумеется, оговорках) роман Уэллса «Война в воздухе» появился в 1908 году. Технических подробностей в нем хоть отбавляй, что, впрочем, никак не улучшило отношения автора к своему роману. Сказать, что он его как-то стеснялся, значило бы погрешить против истины. Но его только и радовало в этой книге то, что он писал ее каких-то четыре месяца, а заработал три тысячи. Когда же Беатриса Уэбб (с ней нам еще предстоит познакомиться) призналась ему, что «Война в воздухе» понравилась ей гораздо больше, чем «Тоно-Бенге», он ответил ей таким письмом, что эта дама, привыкшая отчитывать других, была поражена и решила, что Уэллс, должно быть, писал письмо в дурном настроении. Между тем «Война в воздухе» – роман совсем неплохой, а местами и очень занятный. К тому же Уэллс, подражая Жюлю Верну, своим тоже поступиться не пожелал, и значительная часть книги явно тяготеет к тем «приказчичьим романам», которые он писал начиная с «Колес фортуны». Главный герой книги Берт Смоллуэйс – простой паренек, перепробовавший уйму занятий. Он был и сторожем в галантерейной лавке, и рассыльным аптекаря, и у доктора служил, и газовщику помогал, и молочнику, и бог весть еще чем себе на жизнь зарабатывал, но ни одно из этих дел его не удовлетворяло. Он был сторонником прогресса и нашел себя, лишь поступив в велосипедную мастерскую, а потом сделавшись компаньоном этой, к сожалению, далекой от процветания, фирмы. Чего только не предпринимали компаньоны в надежде улучшить свое положение! Даже глухую собаку завели, чтобы потребовать компенсацию с первого же автомобилиста, который ее задавит. Подумывали и о курах. И все не в прок! Но Берт не унывал. Они с прогрессом были на короткой ноге. А когда он купил себе в рассрочку мотоцикл, можно было уже соревноваться с прогрессом и в скорости. Но Берт ошибся. Пока он гонял на своем мотоцикле, другие стали понемногу летать, и все заговорили о некоем мистере Баттеридже, бывшем владельце гостиницы в Кейптауне. Тот вроде бы изобрел, но скорее всего украл превосходный летательный аппарат тяжелее воздуха и, продемонстрировав его достоинства, недвусмысленно намекнул, что продаст его тому правительству, которое дороже заплатит. С этим-то Баттериджем и столкнула Берта судьба. К тому времени мотоцикл у него сгорел, фирма окончательно разорилась, и недавние капиталисты решили стать менестрелями – ходить по пляжу на модном курорте, петь песенки и собирать доброхотные подаяния. И тут-то начались у Берта настоящие приключения. Не успел новоявленный дуэт допеть свою первую песенку, как весь пляж заметил воздушный шар, которому никак не удавалось приземлиться. Разве мог Берт отказать людям в помощи? Едва шар коснулся земли, он залез на борт корзины и помог выбраться из нее какому-то усатому, свирепого вида человеку и потерявшей сознание дородной даме, но не предусмотрел возможных последствий. Лишившись такого основательного балласта, шар взвился в воздух, а с ним – и Берт. Сначала шар перенес его через Ла-Манш, а потом через Францию и Голландию, и так Берт улетел бы еще неизвестно куда, если бы в Германии его не сбили прямо над огромным полем, уставленным готовыми к отлету дирижаблями. И вот наш Берт Смоллуэйс предстал перед немецкими солдатами и офицерами в роли мистера Баттериджа, ибо свирепый человек, оставшийся где-то на английском пляже, был не кто иной, как мистер Баттеридж, а Берт, пока он пролетал над чужими странами, успел неплохо разобраться в бумагах и чертежах, лежавших в корзине. В Германии его давно ждали – Баттеридж, как выяснилось, вел переговоры с немцами. Конечно, его без труда разоблачили, но случилось это уже на борту дирижабля, направлявшегося во главе огромного воздушного флота бомбить Нью-Йорк. Берт нечаянно стал свидетелем начальной фазы войны, масштабов которой никто себе еще не представлял. Как выяснилось, все страны в глубокой тайне готовились к воздушной войне, и, начавшись, она сразу же стала мировой. В пределах досягаемости новых, невиданных по величине дирижаблей и авиеток, которые они несли на себе, оказались самые отдаленные пункты вражеских территорий, не было больше фронта и тыла, люди гибли по всей планете, разрушались заводы, пути сообщения, в городах начинался голод. Берт многое увидел своими глазами, но еще больше рассказал нам о причинах и ходе войны сам автор. «Война в воздухе» была для Уэллса не просто романом о возможных мировых катаклизмах. Он видел в этой книге еще один веский аргумент в пользу мирового государства, о котором впервые заговорил в «Предвиденьях». «Развитие науки изменило масштабы человеческой деятельности. Новые средства сообщения настолько сблизили людей в социальном, экономическом и географическом отношении, что… новое, более широкое, единение людей превратилось в жизненную необходимость». Но «государства начали вести себя, как плохо воспитанные люди в переполненном вагоне трамвая: действовать локтями, толкать друг друга, спорить и ссориться». На вооружение было растрачено колоссальное количество умственной и физической энергии. И борясь между собой, правительства привели мир ко всеобщей катастрофе. Победителей не оказалось. Экономика рухнула, мир одичал, и потребовалось много поколений, чтобы мало-помалу возродилась цивилизация. Берт до этих времен, конечно, не дожил. И семеро его детей тоже. И, само собой разумеется, – внуки. А может, и правнуки. Но жизнь у него сложилась неплохо. Он уцелел и вернулся в родные края, где первым делом пристрелил главаря банды, управлявшей округой, а потом, сообразив, что отныне ему считаться либо убийцей, либо политиком, сам стал во главе этой банды. Вел он себя, впрочем, неплохо. Он пахал землю, растил детей, отражал нападения грабителей и в положенный срок кончил свой век. В прогресс он отныне не то что не верил, а просто о нем не задумывался. Другие у него теперь были заботы… «Война в воздухе» в одном отношении поистине оказалась «ближней фантастикой». Когда несколько лет спустя, во время первой мировой войны, начались налеты немецких цеппелинов на Лондон, не один англичанин вспоминал, наверное, недавно прочитанный роман Уэллса. То, что автор «Войны в воздухе» отдал преимущество дирижаблям перед самолетами, никак не могло вызвать тогда удивления. Надо помнить, что первый полет братьев Райт в 1903 году имеет в истории авиации значение скорее символическое, нежели практическое. Их аппарат был еще очень несовершенен, и сами они далеко еще не достигли признания. По словам биографа этих изобретателей М. Чарнли, американские газеты заметили Райтов только во время полетов на аппарате модели 1908 года и, «читая газетные сообщения, все думали, что полеты 1908 года были первыми достижениями Райтов». Аэропланы военной поры тоже были еще очень несовершенны. Достаточно сказать, что за эти годы в результате аварий погибло намного больше самолетов, чем от огня противника. С начала XX века Уэллс все чаще задумывается о надвигающейся войне. В «Предвиденьях» он посвятил ей целый раздел, выступив как сторонник сравнительно небольших, но чрезвычайно мобильных и хорошо вооруженных воинских соединений, в которых каждый солдат имеет отличную техническую подготовку. Эта концепция Уэллса, начисто опровергнутая в ходе первой мировой войны, возродилась в 20–30-е годы в форме так называемой теории малых армий.
В Англии ее сторонником был известный военный теоретик полковник Фуллер, автор книги «Реформация войны» (1923), по мнению которого цель войны состоит в «проведении политики нации с наименьшим ущербом как для себя, так и для противника, а следовательно и для всего мира, ибо интересы культурных государств так тесно переплетаются между собой, что разрушить одно значит поразить все остальные». В Италии теория малых армий разрабатывалась генералом Дуэ, во Франции – полковником Шарлем де Голлем, успевшим еще до войны приобрести репутацию «самого интеллигентного офицера французской армии». И хотя вторая мировая война, как и первая, велась миллионами солдат, теория малых армий сыграла очень большую роль в разработке тактики родов войск. В «Войне в воздухе» Уэллс уже видит – много раньше других – определенные недостатки теории малых армий – ни одной из сторон не удается закрепить свою победу над авиацией противника, потому что у нее нет большой оккупационной армии, – но интерес к военной теории и технике его не оставляет. Если прикинуть, сколько технических прогнозов сделал Уэллс именно в военной области, этот «второй Жюль Верн» может, сравнительно со своим предшественником, показаться совершенным «ястребом». Особенно гордился Уэллс тем, что он изобрел танк. Идея «сухопутного броненосца» возникла не у него, и он отнесся к ней поначалу чрезвычайно скептически. Но в 1903 году его осенила мысль, что «сухопутный броненосец» сделается по-настоящему грозным оружием, если его поставить на гусеничный ход. Этот свой «сухопутный броненосец» он описал в журнале «Стрэнд мэгэзин» за тринадцать лет до первой в мире танковой атаки на Марне (1916) и необычайно раздражался, если кто-нибудь оспаривал его приоритет.
Когда в 1940 году генерал-майор сэр Эрнст Суинтон в своем выступлении по радио заявил, что мысль о танке ему первому пришла в голову, Уэллс немедленно откликнулся заметкой, составленной в таких выражениях, что старик генерал возбудил против него дело о клевете и без труда его выиграл. Правда, Би-би-си предложило заплатить за Уэллса часть штрафа, но это только заставило его разослать широкому кругу лиц свой «меморандум», где поношению подвергался уже не оставшийся где-то в стороне генерал, а само Би-би-си за свою безответственность и нежелание заплатить весь штраф… То, что Уэллс еще за пятнадцать лет до начала первой мировой войны размышлял о возможном ее характере и последствиях, никак не было случайностью. В эти годы все говорило о приближении большой европейской войны. В 1904 году британский флот был выведен из Средиземного моря и сконцентрирован в Северном море, поближе к берегам Германии. Началась гонка вооружений. В 1906 году в Англии был спущен на воду знаменитый «Дредноут» («Бесстрашный»), в три раза превосходивший по огневой мощи любой из существовавших до того кораблей. Он, впрочем, очень недолго оставался непревзойденным. Водоизмещение «Дредноута» составляло около 18 тысяч тонн. За восемь лет, остававшихся до войны, в разных странах появились линейные корабли водоизмещением до 29 тысяч тонн, и соответственно оснащенные более мощным оружием. Армии всех европейских держав ежегодно увеличивались на несколько десятков тысяч человек. После так называемого Агадирского кризиса, когда в июле 1911 года кайзер Вильгельм II направил канонерскую лодку «Пантера» в Агадир (Марокко), чтобы продемонстрировать свои колониальные притязания, мало кто сомневался, что дело идет к войне. И о ней высказывалось немало предположений, причем Уэллс отнюдь не был первым, кто начал строить подобные прогнозы. В 1893–1894 годах пятидесятисемилетний варшавский экономист, председатель правления и главный акционер нескольких железных дорог, Иван Станиславович Блиох напечатал в «Русском вестнике» серию своих статей о будущей войне и в 1894 году выпустил книгу «Экономические затруднения в среднеевропейских государствах в случае войны». В 1898 году исследования Блиоха вылились в огромный пятитомный труд «Будущая война в техническом, политическом и экономическом отношениях», к которому была приложена еще книга «Общие выводы из сочинения «Будущая война…»». Профессиональные военные над Блиохом, разумеется, лишь посмеялись. Ишь куда занесся этот статистик! Но Блиох один только и предугадал в достаточно широком объеме характер и последствия надвигающейся войны. За границей к этой книге проявили больший интерес, чем в России. В 1899 году К. Т. Стед выпустил под заглавием «Возможна ли ныне война?» краткий английский перевод этой книги; французы перевели ее от начала и до конца. Уэллс прочитал сначала перевод Стеда, а потом, хотя, возможно, и не целиком, французское издание. Некоторые мысли Блиоха показались ему особенно близки. Блиох писал, что война подорвет европейскую экономику и, быть может, приведет к гибели существующего порядка. Война окажется затяжной, в ходе ее профессиональное офицерство неизбежно будет перебито, место людей из высшего общества займут выходцы из других слоев населения, и не исключено, что армия по окончании войны не даст себя разоружить. Тогда-то и произойдут события, «даже худшие», чем во времена Парижской коммуны. Уэллс изложил сходную мысль в серии статей «Война и здравый смысл», опубликованных в 1913 году в газете «Дейли мейл», хотя и сделал это в более образной форме. «Каждое современное европейское государство более или менее напоминает плохо построенный, с неверно найденным центром тяжести, пароход, на котором какой-то идиот установил чудовищных размеров заряженную пушку безоткатного механизма, – писал он. – Попадет эта пушка в цель, когда выстрелит, или промахнется, в одном мы можем быть уверены – пароход свой она обязательно отправит на дно морское». Не сомневался Уэллс в колоссальных последствиях войны и потом, когда она была уже в полном разгаре. В феврале 1916 года в гостях у Уэллса побывали три члена приехавшей незадолго перед тем по приглашению английского правительства группы русских журналистов – А. Н. Толстой, К. И. Чуковский и В.Д. Набоков. Одному из них, В. Д. Набокову, удалось перед отъездом из Англии еще раз увидеться с Уэллсом. Говорили прежде всего о войне. «Он, конечно, не сомневается в ее колоссальных последствиях, которые отразятся на всех сторонах жизни, на индивидуальной и общественной психологии, на политическом и общественном строе. И он хочет угадать, какую форму примут грядущие изменения», – рассказывал потом Набоков. «Война в воздухе» была прежде всего предупреждением против надвигающейся опасности, а в известном смысле и спором с Блиохом, вернее, с той безоговорочной формой, в которой мысль Блиоха была изложена в переводе Стеда, подчеркнувшего невозможность войны в современных условиях. По мнению Уэллса, новые виды оружия отнюдь не делают войну невозможной. Они только ставят под угрозу всю современную цивилизацию. Четыре года спустя после «Войны в воздухе» воздушный флот сам по себе уже не казался Уэллсу видом вооруженных сил, способным коренным образом изменить характер войны. Для этого самолеты должны быть оснащены новыми разрушительными средствами. Летом 1912 года он задумал следующий свой роман о войне. С декабря 1913 года роман начал печататься в журнале «Инглиш ревью», а с января 1914 года – в русском журнале «Заветы». В том же году он вышел отдельными изданиями в Англии и в России. Это новое предупреждение человечеству сделано, что называется, в последний момент. Уже через несколько месяцев после опубликования книги Синклер Льюис писал в своей статье «Закат капитализма»: ««Освобожденный мир» – отнюдь не утопический роман… В основе этой книги лежит подлинная жизнь – жизнь такая, какой мы видим ее сейчас, когда в Европе разыгрывается ужасающая трагедия». Прогноз Уэллса подтвердился менее чем через год после того, как попал в типографию его новый роман. Война началась, как он и предсказал, наступлением немецких войск на Францию через Бельгию. Он предвидел войну, знал, что ее недолго ждать, но ему не хотелось верить, что это случится так скоро…
Впрочем, отнюдь не самообманом можно объяснить то, что Уэллс в своем романе отодвигает начало войны на добрых сорок лет. Этот срок он выдает современным порядкам, чтоб тем вернее они рухнули после первого же серьезного удара. Не малоподвижные армии 1914 года решают исход войны и не дирижабли. Главная действующая сила в мировой драме на сей раз – самолеты, вооруженные атомными бомбами. И в результате гибнет нынешний социальный порядок, причем конец его виден еще до начала войны. Новый источник энергии необычайно дешев. Он обладает малым весом, и его легко приспособить к любому двигателю. Золото перестает быть редким металлом – отныне это просто отход при производстве атомного горючего. Казалось бы, открылся невиданный простор для благосостояния всего человечества. Но атомные бомбы еще не сброшены, война еще не объявлена, а мир уже выглядит так, словно его постигло огромное бедствие. Целые отрасли промышленности прекратили существование, десятки миллионов людей потеряли средства к жизни. В Америке бушует эпидемия самоубийств. В Англии дороги забиты толпами голодных людей. Финансовый кризис принимает небывалые размеры. Тогда-то правительства и начинают войну. Голодные и раздетые люди с восторгом идут в армию. Быть солдатом значит все-таки быть сытым, одетым, обутым. И вот к весне 1959 года двести городов уничтожено на земле. Всякий старается первым сбросить бомбу, чтобы опередить возможных противников. Животный страх руководит действиями всего человечества. «Земля перестала быть безопасным убежищем для человека», – воскликнул Уэллс на заре своего творчества. Шестнадцать лет спустя он мог уже точно сказать, откуда придет опасность. Роман об атомном веке – это была счастливая находка для Уэллса. Многие туманные догадки дней его юности теперь обретали конкретность. Вряд ли для самого Уэллса «Освобожденный мир» был фантастикой. Это была книга конкретных предсказаний. Мысли Уэллса о широком применении в сравнительно недалеком будущем атомной энергии могут показаться чрезвычайно смелыми, если сравнить их с тем, что говорили ученые двадцать и более лет спустя. Эрнст Резерфорд, который в 1903 году создал совместно с Фредериком Содди теорию радиоактивности, а в 1919 году осуществил первую искусственную ядерную реакцию, осенью 1933 года, выступая на годичном собрании Британской ассоциации, назвал вздором всякие разговоры о возможности получения атомной энергии в больших масштабах. Нильс Бор в 1939 году доказывал, что практическое применение процессов деления невозможно. Правда, были и оптимисты. Лео Силард уже в 1934 году пришел к мысли о возможности цепной реакции, но взять патент на свое открытие, сделав его тем самым общедоступным, отказался. Много позже он рассказал, как пришел к такому решению. В 1932 году в Германии был издан немецкий перевод «Освобожденного мира», и Силард, прочитав у Уэллса о возможных последствиях своего открытия, предпочел его похоронить. Правда, сам Уэллс к этому времени уже не верил в скорую реализацию своих предсказаний. Когда он писал «Освобожденный мир», еще не выяснилась вся сложность проблемы. В 20-е же годы Уэллс в романе «Тайники души» заявил, что атомную энергию удастся получить лишь через четыре тысячелетия. Главным источником Уэллса в работе над «Освобожденным миром» была книга Фредерика Содди (1877–1956) «Разгадка радия» (1908). Это была первая в мире популярная книга о перспективах использования атомной энергии. «Человеческая раса, которая научилась бы превращению энергии, мало нуждалась бы в том, чтобы зарабатывать хлеб свой в поте лица своего, – писал он. – Судя по тому, чего добились наши инженеры, располагая сравнительно ограниченными источниками энергии, она могла бы освоить пустыни, растопить полюса и превратить всю землю в эдемский сад, озаренный улыбкой». Фредерик Содди дожил до хиросимского взрыва. Он умер в 1956 году академиком и Нобелевским лауреатом, но в последние годы занимался уже не только физической химией, но и вопросами социологии и политэкономии. Незадолго до того, как должна была взорваться бомба над Хиросимой, семь чикагских ученых направили петицию военному министру США, в которой пытались убедить его отказаться от атомной бомбардировки Японии. Они писали, что наука уже не способна оградить человечество от атомной опасности. Для этого необходима новая политическая организация мира. Уэллс заявил об этом еще в 1913 году. «Освобожденный мир» задуман как грандиозная история борьбы человечества за энергию, борьбы за знания, открывающие великие кладовые природы. Роман начинается с истории дикаря, возмечтавшего поймать солнце, и кончается историей человека XX века, готовящегося к межпланетным полетам. История краха капитализма, описанная в романе, – необходимый эпизод в движении человечества к счастью. «Величайшим из романов Уэллса» назвал «Освобожденный мир» Фредерик Содди; «книгой, поистине всеобъемлющей» назвал его Синклер Льюис. «Освобожденный мир» действительно был всеобъемлющей книгой. Уэллс высказал в ней все, что думал о будущем человечества, наиболее полно выразил свой взгляд на мир и человека. Понятно, что в нем не могла не отразиться и ограниченность взглядов Уэллса. Многое он угадал верно. Других его мыслей история просто не успела еще подтвердить. Но одно место в его книге она успела уже опровергнуть. Речь идет о том, кто кончит войну и повернет человечество на путь социализма. Когда мировая анархия достигнет предела, рассказывает Уэллс (совсем в духе романа «В дни кометы»), образуется мировое правительство из бывших королей, президентов и просто умных людей, которое сумеет извлечь уроки из случившегося. Сначала они попытаются восстановить общество на старых основаниях, но очень скоро объективный ход событий подтолкнет их к тому, чтобы принять социалистическую доктрину. Их поддержит общественное мнение, потому что люди на собственном горьком опыте поймут, что в социализме – единственный путь к спасению. Создание мирового государства, согласно Уэллсу, натолкнется на активное сопротивление, но вот социализм придет как-то сам собой. Увы, мы уже знаем, что никогда ничего подобного не случалось: создание нового общественного строя – дело труднейшее. «Повесть о человечестве» – назвал Уэллс в подзаголовке «Освобожденный мир». Повесть о человечестве – не о людях. Люди здесь появляются мимоходом.
Они словно на мгновение вырваны из общего полумрака карманным фонариком автора и остаются в луче света лишь до тех пор, покуда хватит питания от крошечной батарейки. Машинистка в главном штабе в Париже, на чьих глазах погиб этот город, пилот, летящий с заданием бомбить Берлин, дамский портной, негодующий, что он не может вернуться в оцепленный войсками Париж, где теперь каждый камень излучает смерть… Иногда эти зарисовки великолепны. Солдат в окопе смотрит на кровавый обрубок, оставшийся от его руки, и вдруг осознает всю глупость и подлость войны: ведь это его правая рука, которой он мог столько сделать, столько построить, – умная рука человека! Так проклята будь война! Это проклятье войне, выкрикнутое с болью и гневом рабочим, сравнимо только с иными местами из романа Барбюса «Огонь». Но таких эпизодов в романе немного. К «Освобожденному миру» трудно подходить с традиционными мерками. С подобной точки зрения он не слишком удачен, и то, что он не имел широкого читательского успеха, – никак не случайность. И все же за теми, кто высоко его ставил, была своя правда, только лишь высказанная раньше, чем она смогла пробиться к широкому общественному сознанию. Время в полной мере понять эту правду пришло лишь в самые последние десятилетия. И здесь стоит вернуться к статье Ю. Карякина, по мнению которого «угроза гибели рода человеческого породила категорический императив, требующий сегодня сделать «последние» вопросы гуманистического идеала самыми первыми: вопросы философские, «вечные», – социальными, политическими, неотложными; вопросы, казавшиеся абстрактными, – самыми конкретными; вопросы, традиционно переживаемые в одиночестве великими умами и сердцами человечества, – вопросами масс, вопросами для всех и каждого. Происходит великая спасительная демократизация великих вопросов (не путем снижения их уровня, а путем возвышения людей к ним)». Реальная опасность оказалась страшнее, чем предполагал Уэллс. У него речь идет о крушении цивилизации. Сейчас возникла угроза исчезновения всего живого с лица земли. И все же, если была бы создана предложенная Ю. Карякиным «Антология предупреждений», роман Уэллса занял бы в ней почетное место. И этим не исчерпываются его достоинства. В нем было все, с чем Уэллс-мыслитель подошел к началу войны. Он выступил здесь сразу и как писатель-фантаст, и как пророк грядущего крушения капитализма, и, наконец, как утопист, рисующий картины «эдемского сада» на земле, которая избавилась от скверны стяжательства.