Мы вовремя пригнали плот в Вижницу, забрали заработанные деньги, поужинали, отдохнули немного, накупили чего нужно было домой и еще перед полуночью двинулись обратно в горы, чтобы на следующий день перед полуднем быть уже дома и идти к косовице. Идя большой толпой, мы беседовали, шутили, рассказывали всякие смешные прибаутки, и я был особенно в веселом настроении. Разумеется, об утопленном мальчишке я не вспоминал.
Так оно тянулось, пока мы не дошли до Ясенова. Но когда мы стали приближаться к несчастному месту, где наша дорога бежала выше самого Черемоша, а здоровые скалы лежали, как быки, посреди клокочущей быстроты, и где вчера затонул мальчик, мне опять стало так тяжело на душе, как было вчера. Холодный пот покрыл все мое тело, морозная лихорадка била и трясла меня, я стучал зубами и не имел отваги никакому прохожему взглянуть прямо в глаза. В знакомый кабак я бы не пошел ни за какие деньги: так мне казалось, что, лишь я покажусь там, меня тотчас схватят и повесят. Я послал старика Петро в кабак и велел ему купить целую кружку водки — нужно было для косарей, «а я сам, — говорю ему, — не пойду туда и подожду тебя». Но как только я остался один, охватила меня такая безумная тревога, что я, как одуревший, надвинул шляпу на глаза и, склонив лицо вниз, как преступник, бросился вперед так быстро, что мне в груди не стало духа и село было уже позади меня. Тут я сел у дороги и ожидал старого Петра.
Я должен был долго ждать. Мне ужасно хотелось выпить водки, много водки сейчас, чтобы ею, словно наводнением, залить этот позорный переполох. Ожидание только увеличило мою жажду. Вот подошел хромающий старый Петро, ворча совсем не дружелюбные проклятия в адрес «молокососов, что скажут слово и сейчас же его переменят» и «летят куда-то наперекосяк, как дураки». При этих словах он подал мне фляжку с водкой. Но когда я оттянул ее и прислонил ко рту узенькое горлышко, наскочило на меня вдруг такое отвращение перед этой жидкостью, что я чуть не бросил фляжку прочь от себя и, вздрагивая, подал ее обратно Петру.
— На, пей, — сказал я, едва выдавливая из себя слова, — я в этот раз не могу.
Старику не нужно было говорить дважды. Он снова проворчал какую-то добродушную брань в адрес бездаря, отказывающегося от дара Божия, булькая, вылил из фляжки прямо в горло порядочную порцию, заткнул потом фляжку пробкой, прижал ее ладонью и тогда вложил фляжку в свою кожаную сумку. А я с тех пор не мог и взглянуть на водку и до сих пор не смог выпить ее ни капли. Отвергло насмерть, на смех всему миру!
Немного успокоившись, пошел я домой и решил себе забросить совсем плоты и больше никогда и ногой не ступать на Черемош. Но когда я на следующий день услышал возле кабака, что в среду опять придет вода, то что-то с непобедимой силой выгнало меня на рассвете из хаты. Я пошел в Жабье на склад дерева, сбил плот и погнал его снова с Петром в Вижницу. И снова в Ясенове охватила меня та самая дикая тревога, которая пронизывает разве что самого страшного преступника, и перевернула все мое нутро. Словно бешеный, я бегал глазами по воде, отыскивая любой след утопленного мальчика, хоть разум и говорил мне, что ревущая вода должна была уже или выбросить утопленника куда-нибудь на берег, или занести Бог знает как далеко и воткнуть в какую щель на дне. Но нет, мое взбудораженное воображение все говорило мне, что авось я еще где-нибудь здесь поблизости найду того мальчика, что авось среди реки высунется из воды его снежно-белая рука!
И видите, соседи, это и был весь мой грех и все мое мучение. Все что-то тянуло меня с непередаваемой силой на Черемош, и всякий раз переплывая это проклятое место ниже Ясенова, я должен был испытывать тот же переполох и ту же муку, что и в первый раз. Говорят, будто есть такие люди, что едят аршинник и при этом живут долгие годы. И мне все казалось, что я один из таких ядоедов, которые не могут жить без вечной предсмертной тревоги.
Однако я не желал ничего горячее, чем освободиться от нее. Когда прошло несколько недель, решился я наконец заговорить и начал осторожно расспрашивать в Ясенове, не пропал ли у кого мальчик такого возраста, такой и такой на вид? Нет, никто не знал и не видел такого мальчика. Я расспрашивал несколько яснее, в такой-то день такой-то мальчик не утонул ли в Черемоше? Нет, никто ничего не знал о таком случае. Не вынесла ли вода такой-то труп? Нет, никто не знал об этом ничего.
Все эти известия, вместо того чтобы успокоить меня, еще живее толклись в моем сознании, словно неразрешимая ужасная загадка. Я медленно расспрашивал у рулевых плота, у рыбаков, у гуцулов из Красноилья и Устериков — нет, нигде не было ни следа утопленного мальчишки, нигде не было мужчины, который бы его знал, видел или спрашивал о нем. Мой первый страх сменился тут же глубокой грустью, безграничным сочувствием к тому бедному мальчишке, которого никто не знал и о гибели которого никто не сокрушался. В моей душе пекло какое-то невыразимое горе при переправе через то место, и я наконец решился на искупление, надумал пойти пешком к Сучаве, чтобы исповедать свой грех и таким способом успокоить свою душу.
Увы, я и в этот раз не имел счастья. Поп, перед которым я на исповеди признался в своем грехе, очень торопился и, очевидно, не имел ни времени, ни желания распросить меня подробнее. Когда я коротко рассказал ему свое приключение, он буркнул сердито:
— Иди отсюда, глупый гуцул! Ты ведь о том не имеешь никакого греха. Говори мне достойные грехи, а не задерживай меня такой ерундой!
Но это заверение попа, что я о том не имею никакого греха, не успокоило меня. Я начал себе размышлять, что, видимо, уже так Господь Бог дал, что мне попался такой поп; видно, сам Господь Бог разгневался на меня и не обратил меня к доброму исповеднику!
Такие мысли не покидали меня и постепенно дошло до того, что я не мог ни спать ночью, ни иметь покой днем и ходил, как лунатик. Я решил спустя несколько месяцев пойти еще раз в Сучаву и там еще раз исповедать мой грех. В этот раз я наткнулся на старого добродушного монаха, который очень терпеливо выслушал мой рассказ и, когда я закончил, сказал мне:
— Сынок, в этом случае ты действительно немного провинился, хотя и не так много, как себе надумываешь. Молись Богу, а уж он простит тебе твой грех и воздаст тебе покой.
Я молился Богу, ах, как горячо! И действительно, на этот раз казалось, что помогло. Правда, от воспоминания об утопленнике я не смог избавиться никогда, а когда переправлялся у Ясенова, все то приключение вставало у меня живо перед глазами, и я не мог не вглядываться в воду, словно ища какой-то потерянный след. Но ужасно мне уже не делалось, печаль прошла, и только временами что-то сжимало мое сердце, как кузнец клещами. Я женился, у меня родились дети, работал много, и все тише и тише отзывалась в моих воспоминаниях мысль об утопленном мальчишке возле Ясенова.
Но раз вышло так, что я о чем-то поругался с моей женой, во мне взыграла кровь, и я хорошенько побил ее. Это была крепкая женщина и острая на язык, она начала драться со мной и ругаться тем, что слюна на язык принесет. Я рассердился и как дам ей топором по голове, так что она без сознания покатилась на землю. И здесь меня что-то кольнуло в сердце, я бросил прочь топорик, облил больную водой, остановил кровь, что текла из ее раны. Ну, рана не была страшна, жена вскоре пришла в себя, и потасовка наша не повредила ей ничего. Ведь знаете, гуцулка, бедняжка, привыкла к драке, а некоторые еще и хвастаются перед своими соседками: «Кабы меня муж не любил, то б меня не бил». И бедняжка Маричка никогда не упрекнула меня за эту драку — и это была единственная наша драка за те двадцать лет, что мы прожили вместе. Но в ту самую ночь, когда случилась у нас та ссора, ясеновский мальчишка привиделся мне во сне. Приснилось мне, что плыву на плоте по Черемошу, подо мной ревет и клокочет мутная вода, я изо всех сил правлю рулем и вдруг вижу мальчишку, как он свешивает голые ноги с плота в воду, как обеими руками опирается на клец, оборачивается и показывает мне свое бесконечно грустное лицо и улыбается мне не то тоскливо, не то как-то злорадно, а потом тихонько скрывается в воде и исчезает в ней бесследно. Я пережил во сне все те страшные чувства, что так долго мучили меня, и пробудился весь облитый потом, стуча зубами. Я начал молиться к Богу, но та молитва не шла из моего сердца и не успокоила меня. Я хотел уснуть и тревожился, чтобы еще раз не увидеть такой сон. Всю ночь я вертелся бессонный на постели и несколько дней еще был такой грустный, сбитый с толку и уставший, будто с креста снятый.
С того времени начал тот мальчишка приходить ко мне во сне. Иногда виделось мне, как он сидит на краю плота, скулит и смотрит в воду, а иногда — как своей снежно-белой рукой показывает куда-то в неизвестную даль или как с каким-то странным выражением улыбается мне. И всегда после такого сну я еще несколько дней ходил, как в ступе толченый, томился и тосковал, и только Черемош тянул меня к себе и на плоту возвращалась ко мне сила и охота к жизни. Только это чувствовал я, все больше росла уверенность в моей душе, что от греха за смерть того парня я еще не избавился, что его потерянная душа таки еще не успокоилась и для того приходит ко мне во сне. С этой мыслью я носился более двадцати лет и не мог избавиться от нее. А когда умерла моя жена и той же ночью утопленник снова привиделся мне во сне и улыбался мне еще хуже, чем раньше, я решил сразу же после похорон пойти в Сучаву и там еще раз исповедоваться. Снова я застал старого добродушного монаха в исповедальне. Он выслушал мой рассказ терпеливо, подумал и сказал:
— Сынок, даю тебе разгрешение, хоть, ей-богу, и сам не знаю за что. Не причиняю тебе никакого покаяния, потому что ты сам наложил на себя более тяжкое страдание, чем я мог бы наложить. Иди с миром!
Да, в том, собственно, была и штука! Я ушел, но мира так и не мог найти. Реже, чем раньше, но все же время от времени показывался мне во сне тот парень у Ясенова. Никогда я не слышал от него ни слова, никогда не видел дружелюбного выражения на его лице. И это наводило меня на мысль, что мой грех еще не искуплен, что душа утопленника еще не успокоилась и показывается мне во сне только потому, что ищет во мне какой-нибудь вины.
А когда две недели назад я плыл плотом в Вижницу и проходил мимо Ясенова, то увидел знак. На том месте, где когда-то, сорок лет назад, мальчишка с моего плота бросился в воду, я увидел, как из грязно-желтой воды высунулась снежно-белая детская рука. Морозом ударило меня, я вытаращил глаза, и гляди, рука снова выныривает из воды, как молния из облака, и будто судорожно хватается за что-то — точно как тонущий в воде. Раз, второй, третий высовывалась так и снова исчезала в воде. Еще раз вынырнула и ухватилась за конец моего руля. Я услышал отчетливо, как дернула очень сильно, но в ближайшей волне сползла медленно со скользкой доски и исчезла в воде. Я стоял как окаменевший. Что-то саднило на самом дне моей души, но больше не было ничего, ни ужаса, ни грусти. Я бессмысленно вертел рулем и ни о чем не мог думать. Когда мы прибыли в Вижницу и я сошел с плота на сухую землю, почувствовал я в себе ту уверенность, что это было мое последнее плавание по Черемошу, что мальчик зовет меня к себе.
И теперь он показывается мне каждую ночь во сне, и все улыбается мне ужасной улыбкой, и не говорит ни слова, и машет снежно-белой рукой. И потому не могу умереть, потому что его душа еще не успокоилась и потому не допускает и мою душу к покою.
Микола умолк и тяжело вздохнул. И соседи молчали; никто не знал, что ему посоветовать. Вдруг прояснился какой-то свет на лице Юры.
— Слушай, Микола, — сказал он, — а что, если это был ненастоящий мальчик?
— А это как?
— А что если это было только какое-то наваждение, призрак?
— Что ты говоришь? В ясный день? Перед лицом праведного солнца?
— Да я не говорю, что это был злой дух, Господи заступи! Нет, Микола!
— Но почему бы воспоминание о нем так долго мучило меня?
— Ха, Микола, человек никогда не может знать, что хорошо для его души. Да и вообще, добро и зло… Не можем знать, когда что-то делаем, что на добро нам, что на зло. Мы только свою волю знаем: хочу сделать хорошо или хочу плохо. Это так, это нам совесть. Но что вокруг нас, Микола, об этом никогда не можем быть уверены. Что-то кажется нам бедой, а оно может быть для нас большим добром. Или же наоборот…
— Это правда, Юра! Но все-таки я не понимаю, что это за наваждение могло быть, если это не был настоящий мальчишка из тела и кости.
— Слушай, Микола, я расскажу тебе маленькую историю, которая случилась со мной самим, когда я еще был совсем мал. Может, мне тогда было восемь, может, десять лет. Однажды — а то был жаркий, паркий летний день — захотелось мне и еще нескольким соседским ребятам, жившим там вверху, искупаться в Черемоше. С нашей вершины к Черемошу неблизко, но нам, детям, это было безразлично. Ноги на плечи и бегом в долину! Сбежали мы с горы, сбежали со второй, вот уже и река недалеко. Еще только через поваленное дерево перепрыгнуть, потом небольшой лазок, потом еще дерево, потом ров, потом дорога, еще через одно поваленное дерево, соскочил с крутого бережка на гальку, и вот тебе и чистый, шумный Черемош. Мои товарищи бежали впереди, скакали, как козы, через поваленные деревья и смеялись надо мной, что я остался позади. Знаете, как это кричат дети:
— Гади, гади! Черт позади!
А я бегу за ними и кричу:
— Вереди, вереди, черт впереди!
И так мне как-то горько, завидно сделалось, что я собрал всю свою силу, разогнался и прыгнул. Но как-то попал не на хорошее место, потому что за повалившимся деревом кто-то бросил сухую ветку терновую, и я именно на нее наскочил босой ногой, и здоровенный терновый шип вбился мне в пятку, как заноза.
— Ой-ой-ой! — вскрикнул я от боли.
— Ха-ха-ха!.. — засмеялись мои товарищи и побежали дальше, крича: — А мы быстрее! А мы быстрее!
Я закусил зубы, меня словно печет что-то, чтобы сравняться с ними; дернулся бежать за ними вдогонку, но не смог сделать и двух шагов, потому что услышал от шипа такую боль в ноге, что мне сердце сжало, как клещами. Я должен был сейчас же присесть на тропинке и осмотреть изуродованную ногу. Шип забился глубоко в пятку; отломившись от сухой ветки, погрузился по самую кожу, так что ногтями не за что было ухватить, чтобы вытащить. Я должен был прежде всего намазать пяту слюной, размягчить ее и обмыть, а потом вытащить шпильку, которую для таких приключений я носил всегда при себе воткнутую за пазухой рубашки, должен был ею хорошо раздолбать то место в пятке, где засадился шип, должен был разбередить кожу, пока шип не начал двигаться и я, покачивая его, не достал его настолько вверх, что мог захватить его тупой конец ногтями и вытащить его из пятки. Ну, для меня это не была никакая не странность, а все-таки это заняло несколько минут. Между тем мои товарищи добежали до реки, сбросили с себя одежду и с радостным криком и визгом попрыгали в чистую, неглубокую воду. Я еще сидел на тропинке и долбил свою пятку и с завистью слышал их радостные голоса, слышал, как они в воде хлестались и били ногами или с гиканьем обрызгивали самих себя. Но едва я встал и пустился бежать к ним, услышал я издалека какие-то тревожные окрики. Кто-то на дороге, довольно далеко от купальщиков, кричал изо всех сил: