К книге
Шип в ногеСтраница 1
33%
Страница 1
1

И. Франко ШИП В НОГЕ

Старый, больной Микола Кучеранюк ожидал смерти.

Еще две недели назад он в последний раз вел четырехтабловый плот на Черемоше, отогнал его к Кутам и оттуда вернулся пешком домой. Всего ему хватало, однако был бледен, как труп. Весь вечер он молчал и сидел перед домом вон там высоко на шпиле горы, покуривая трубку на коротеньком чубуке и немо вглядываясь в раскинутую внизу деревню, в Черемош, шумной гадюкой вертевшийся внизу, и в могучую гору напротив, покрытую темным лесом. Но на следующее утро он проснулся, жалуясь на колотящуюся боль в боку, начал кашлять и трястись в лихорадке. Призвал своих троих сыновей, сказал им, что будет умирать, и велел им созвать старейших и уважаемых соседей, чтобы мог он в их присутствии сказать свою последнюю волю. Сыновья приняли эту новость довольно спокойно и вежливо, хотя очень любили отца. Только их женщины и дети подняли крик, но старик велел им молчать и быть спокойными.

— Тихо! — сказал он полусурово, полуласково. — Я умру, разве это удивительно? Нажился немало. Хотите, чтобы я жил вечно? Отправляйтесь и готовьте все, что нужно для похорон!

Одна невестка начала что-то говорить о враче. Старик рассердился не на шутку.

— Не плети глупостей! Шестьдесят лет прожил я без врача и при смерти обойдусь без него. И что может врач посоветовать на смерть? Или врачи и сами не умирают? Отправляйтесь каждый к своей работе и не печальтесь обе!

Никто не сопротивлялся. После обеда сошлись соседи, позвали и общественного писаря, который, по приказу старого Миколы, написал его завещание. Ему стало немного легче, он говорил с людьми и велел своему младшему сыну привезти на другой день батюшку, потому что хочет исповедаться и причаститься. Соседи похвалили это намерение и даже не пробовали так или иначе поколебать Миколыну уверенность, что ему скоро придется умирать.

На другой день ему стало хуже, горячка усилилась, тяжелый кашель почти душил его; он стал с виду черный, как земля, похудел ужасно, и когда приехал верхом батюшка, чтобы наделить его последним религиозным утешением, он действительно выглядел так, словно вот-вот скончается. Сыновья, покачивая головами, знай, шептали, что «дедьо», вероятно, не переживет эту ночь.

Но ночью ему стало легче. А на следующий день он выздоровел настолько, что после полудня мог встать и выйти немного на свежий воздух. Был прекрасный, ясный и тихий сентябрьский день. Солнце грело, но не пекло, воздух в горах был чист и ароматен, а звонкий шум Черемоша из долины доходил как сладкая мелодия, как бесконечное приветствие жизни. Старый гуцул уселся на старом обрубленном бревне и немо и спокойно всматривался в величественные виды. Высокие горные шпили, казалось, подмигивали ему; глубокие, тенистые долины обнажались темными тайнами. Черемош внизу со своими могучими излучинами, шумным шепотом и запененными волнами казался нерушимым, словно вылитым из зеленоватого стекла. По его берегам сновали тут и там словно красные, белые и черные муравьи — это были люди. С плоских дощатых крыш широко разбросанных хат клубился белый дымок. Но Микола смотрел на все это безучастно, словно не из этого мира. Не чувствовал уже тоски, не тянуло его вдаль; с тех пор как уверился, что скоро умрет, все вокруг сделалось ему чужим.

Но чем больше солнце клонилось над западным горизонтом, тем больше начало в его сердце шевелиться какое-то беспокойство. Напрягая все свои силы, опираясь на роскошный писаный топорец, он взошел на самый высокий шпиль горы, защищавший его дом от западных ветров, сел здесь на камне и полетел глазами в другом направлении, чем до сих пор. И здесь, пока хватало глаз, высокие горные шпили, леса, долины и обрывы. Но зрение Миколы следило с какой-то странной тревогой за бегом солнца. Он присматривался к каждому лёгкому облачку, выныривавшему откуда-то на закате и, воспламеняясь золотом и пурпуром, свободно плывущему за солнцем. Зорким оком мерил каждый клуб дыма, каждый туман пара, поднимавшийся из лесов и оврагов. А когда наконец солнце затонуло в кроваво-красных облаках, словно разгоряченный шар в воде, он вздохнул глубоко, задрожал, словно от морозного дуновения, с трудом поднялся с места и молча пошел домой.

С того дня прошло две недели. Микола все был «при смерти», считал себя чужеземцем, отлученным, а все-таки не умирал. Ему делалось то лучше, то снова хуже; иногда целыми днями лежал на постели и почти не мог двинуться, а потом вдруг прекращался кашель и даже переставало колоть в боку, он мог вставать, ходить и даже выходить на верх горы и всматриваться в закат. Только его беспокойство увеличивалось день за днем. Не ел почти ничего, только изредка выпивал стакан теплого молока. Его тело исхудало, его волосы за несколько дней побелели, как снег, а в глазах тлели какие-то исступленные огоньки. Спать не мог ни днем, ни ночью, а бывает ночью сон его сломит, но он тут же начнет стонать и всхлипывать и просыпается, весь облитый потом тревоги. Он не молился, не разговаривал ни с кем, не интересовался ничем и ходил среди своих детей и внуков, как чужой. Дети, раньше льнувшие к нему и радовавшие его своим щебетанием, теперь сторонились его и боязливо искали себе забавы на весь день подальше от дома, чтобы как можно реже встречаться с ним.

В воскресенье он велел созвать соседей к себе.

— Дорогие соседи, — сказал им, когда все сели перед его хатой на стульчиках, бревнах или так просто, на траве, а он сам полусидел-полулежал на джерге и подушке, — посоветуйте мне что-нибудь! Не могу умереть. Так мне что-то тяжело на сердце. Все мне кажется, что на мне лежит какая-то большая вина и не отпускает мою душу от тела. Бывает, смотрю, как солнышко садится за горой, и все мне кажется, что там кто-то золотыми ключами запирает ворота предо мной. Скажите, может, я кому из вас досадил и сам забыл, а он носит на меня гнев в сердце?

Люди молча переглянулись, а потом сказал один за всех:

— Нет, Микола! Никто из нас не носит гнева в сердце на тебя. Все мы грешны, а если не простим друг друга, то нам и Бог не простит.

— Однако, — грустно сказал Микола, — должен же кто-то, сознательно или бессознательно, пожаловаться на меня Господу Богу. Ведь мои волосы побелели, как снег, за две недели. Мучаюсь очень, а умереть не могу. Каждую ночь кто-то зовет меня за собой, однако что-то клещами держит меня на месте. Как стемнеет, все слышу, как трембита играет в горной долине, и рвусь за ее голосом — и не могу.

— Может, жаль тебе покидать мир, детей, горы, Черемош? — предположил старый Юра, Миколин ровесник и приятель.

— Нет, Юра, не жаль, — ответил Микола. — Я жил достаточно. Мои дети, слава Богу, обеспечены. Горы и Черемош не нуждаются во мне и не могут дать мне ничего.

— Что же тебя так беспокоит? Может, у тебя есть какой-нибудь старый грех на душе, а ты затаил его перед людьми, и он теперь просится на исповедь и не хочет пустить тебя, пока его не исправишь?

— Не знаю, Юра, но мне кажется, что так оно и есть, хотя… Видишь ли, я раз имел такое приключение — давно, очень давно!.. И оно теперь снова тревожит меня. Однако… да, я не говорил о нем никому из вас, но и не скрывал его перед людьми. Я трижды исповедовался о нем, однако не испытал облегчения.

— Исповедуйся о нем перед нами и перед святым праведным солнцем, — сказал Юра, — может, отступит от тебя та тревога.

— Да собственно там недолго рассказывать. Это было еще в моей юности — сорок лет тому назад. Знаешь, Юра, я был тогда худший драчун в деревне и лучше всех правил плотом на всем Черемоше. В воскресенье была большая потасовка в кабаке; много парней — кажется, что и ты, Юра, бедняга, — пошли домой с разбитыми головами, а одного, моего самого заклятого врага, Олексу Когутика, ударил я так, что через несколько недель его похоронили. А я сам получил лишь несколько совсем неважных шишек и царапин и в понедельник, будто ничего и не было, пошел на плот.

Я и мой дядька, глухой Петро, ​​сбили еще до рассвета четырехтабловый плот в Жабье и, как только пришла вода, двинулись вниз по Черемошу. Был хороший летний день; на всех долинках было скошено сено. Запах свежего сена и созревших малин, свисающих повсюду с крутых берегов над водой, так и обвевал меня. На сердце было любо, свободно и радостно, как никогда.

Петро стоял при переднем руле, я ухватился за задний. К полудню мы приплыли в Ясенов и причалили к кабаку. Течение было сильное, а мы должны были гнать плот недалеко, в Вижницу, так что не боялись, что до нашего прихода вода спадет.

На берегу, как обычно, была целая куча детей. Они купались, бросались камнями, играли на берегу и шумели. Как только наш плот причалил к берегу, тут же целая толпа их вскочила на этот плот, бегала по нему, качалась на клецах или скакали с них в воду и выплывали на берег. Нам это была не в новинку, и мы, не говоря им ничего, пошли в кабак, выпили по рюмке и тут же вернулись. Не обращая внимания на ребят, мы отчалили от берега и столкнули плот в воду. Скоро плот двинулся, мальчишки с громким визгом попрыгали кто в неглубокую воду, кто на речные камни и направились к берегу, а мы встали на плоту, каждый на своем месте, и взялись за рули, чтобы вывести плот на главное течение. Может, с минуту я работал рулем, когда, поднимая глаза, увидел, что на заднем краю плота сидит парень. Как мне в тот миг показалось, ему было 14 или 15 лет и он был одет бедно, в грязную рубашку из холстового полотна и в черную войлочную шляпу — конечно, пастушок. Он сидел тихо, немного скулил, на конце клеца и со странным интересом всматривался в хлюпанье зеленовато-серой мутной воды за плотом, так, что, казалось, не видел ничего другого вокруг себя. Я стоял у руля, может, в пяти шагах от него, а так как он сидел ко мне спиной, то я не мог видеть его лица.

— А ты что здесь делаешь, мой? — отозвался я к нему.

Он не ответил ничего, только протянул свою левую руку и указал на противоположный берег. При этом я заметил, что его протянутая и по локоть голая рука была необыкновенно белая, какой я еще не видел никогда у бедного парня-пастуха.

— Хочешь на ту сторону? — спросил я.

Он покачал головой, не оборачиваясь и не говоря ни слова.

— А где хочешь сойти? — спросил я еще раз. — Видишь ли, берег здесь крутой.

Не оборачиваясь и не говоря ни слова, мальчишка махнул своей снежно-белой рукой назад, вниз по реке, как будто ни на минуту не желал отрываться от шумливых и шипучих волн черемошной воды. Мне это было безразлично: наверняка мальчишка хорошо знает эту воду. Мы плыли как раз мимо очень неприятных каменных глыб, лениво разлегшихся по самой середине реки, будто стадо здоровых волов в купели; надо было очень осторожно продвигаться между ними, так что у меня было много забот у руля. Сквозь клокотание волн я опять крикнул парню:

— Если будем около того места, где тебе нужно на берег, то скажи нам заранее, чтобы мы причалили ближе к берегу. Слышишь, мой?

Парень снова кивнул головой и все сидел и скулил на одном месте.

Мы переплыли опасное место и стрелой летели вдоль более широкого и не очень глубокого плеса. Я все еще держался за конец руля, но не двигал им и нехотя смотрел в спину мальчику. Вдруг он вскочил со своего места и начал торопливо подкатывать штаны.

— Хочешь слезть? — спросил я его.

Но он опять не ответил мне ничего, но подошел на самый край плота, сел на обрубок клеца, спустил голые ноги к воде, вцепился обеими руками за кольцо, а потом, опираясь обоими локтями о кольцо и весь наклоненный над ним, обернулся так, что лег брюхом на тот клец и начал потихоньку сдвигаться с него в воду. Тут я увидел его лицо — оно было мне совсем незнакомо. Мне показалось в тот миг, что какая-то странная, холодная и злорадная улыбка заиграла на лице парня. Но это длилось только мгновение. Не успел я что-то подумать, крикнуть, двинуться с места, как он без звука, моментально исчез в мутной воде. Меня охватила смертельная тревога. Я вскочил на край плота. Я знал, что это очень опасно — скакать с конца плота в воду, а еще к тому же хоть и в не очень глубоком месте, но на страшной скорости, где и самый сильный гуцул не сможет устоять на ногах. Я думал, что опрометчивый паренек сейчас вынырнет, начнет плыть или хотя бы будет недолго болтаться на волнах, бороться с водой и я смогу спасти его. Но нет, от мальчишки не было ни малейшего следа. Волны весело прыгали на клецы, хлопали у краев плота, и он стрелой с шумом гнал вперед, а парень исчез. Немой и незыблемый, весь продрогший от холодной тревоги, стоял я на краю плота и упирал глаза в мутную воду — напрасно.

— Микола! — крикнул сердито от переднего руля старый Петро. — Какого черта ты там делаешь? Не видишь ли, что вода загоняет плот поперек реки? К рулю, мой, а то оба пойдем ко всем чертям!

Я вскочил на свое место, будто пробужденный от глубокого сна, ухватился за руль и начал работать вовсю, но мои глаза все еще блуждали по широкому плесу, по булькающей поверхности реки, не найдут ли хоть какого-нибудь знака того мальчика. Нет, ни следа!

Но осознание того, что вот несколько минут назад у меня на глазах, вот тут прямо возле меня так быстро оборвалась молодая человеческая жизнь, поразила меня в самое сердце так, как никогда ничто в жизни. Я трясся всем телом, как если бы сам замучил самого близкого, самого дорогого мне человека. С ужасом осматривал я берег, неужели никто не видел, как топился парень? Нет, на берегу не было ни души; на дороге, бежавшей с другой стороны выше самой реки, не было никого; село уже исчезло за поворотом реки, только с невидимой колокольни звенели колокола, будто знали, что кто-то в селе встретил смерть. Потом я стал боязливо посматривать на старого Петро, который стоял у своего руля на первой табле с широко расставленными ногами и тоже то и дело всматривался в клокот мутной воды. Может, он видел что-нибудь? Нет, Петро молчал; он был глуховат и, не видя парня собственными глазами, вероятно, не слышал и моих слов, обращенных к нему.

Мало-помалу, когда мы отплыли уже от того несчастного места, миновали Устерики и добрались до большей, более безопасной воды, я успокоился. Я просто заставлял себя не думать больше о мальчишке; я говорил сам себе, что я ни в чем не виноват: во имя Духа Святого, я же не мог знать, что глупый мальчишка ни с того, ни с сего да и вдруг прыгнет в воду и утонет, как кусок олова, я же всего лишь стоял у руля и всякое такое. Это и успокоило меня, хотя так лишь казалось мне тогда.

Предыдущая главаГлава 1 из 3Следующая глава