Тюрьмы, тюрьмы... Таганка, Лубянка, Бутырка, «Кресты», Владимирка, Александровский централ, Казанка, Нижегородская крепость, Петропавловка, томская и киевская, самарская и харьковская, нерчинская и мензелинская, да еще и еще... Каторжные, исправительные, пересыльные, военные, мужские, долговые, женские; тюремные за́мки и арестантские отделения полиции, дома предварительного заключения и приюты для несовершеннолетних, — как только не обозначались, не именовались тюрьмы на великой Руси! Даже сумасшедшими домами они значились.
Велась регламентация, она предусматривала и кто управляет, и как сими заведениями. И кого из арестантов бить батогами, кого — пороть плетьми, сечь розгами, келейно или всенародно. И сколько государственных денег жаловать заключенным за их подневольный труд, и какою пищею поддерживать изнуренные их телеса — все до малой малости было предусмотрено в империи Российской.
И предопределено было, предписано: тюрьма должна заставить человека, если он человек, поверить, что он полнейшее ничтожество, отброс, что его удел — бесправье да еще тяжкий, порой бессмысленный труд. Даже и трудом, создавшим человека, пытались его уничтожить. Впрочем, не всякого. Других старались искалечить отсутствием труда. И кто скажет, какое из наказаний было страшней.
Тюрьмы, тюрьмы... Все они были разные, и все — одинаковые.
У каждой — глухие ворота, где железные, где с оковкою дубовые, где из ощеренных кольев.
Стены — то выложенные из кирпича, то сложенные из бревен, то из отесанных камней, стены, пропитанные слезами, стонами, тоскою, безнадежностью.
Во всех — одинаковый запах: плесени, параши, солдатской затерханной шинели, ржавого железа, тухлой воды, крысиного — мыши дохнут здесь, только крысиного — помета, мокрой швабры, арестантской кислой баланды, немытых тел, шипящего газового рожка, грубого табака.
А звуки — разве не у всех одни и те же, сходные до малости: удары сапог по каменным плитам, неслышное почти шорханье шерстяных носков, ежели кому захотелось подслушать, подглядеть, и лязг запоров, и пересвист дверных петель, и перестукивание через стенку, и перекличка в ватерклозетные трубы, и стоны по ночам, и вопли избиваемых, и бряканье ложек о миски, и оклики часовых.
Одинаковый цвет — серый. Что стены, что потолки, что полы, что шапки, что лица арестантов, что баланда, трижды в день, что бумага от начальственных щедрот два раза в месяц — все оно серое, как и небо за верхним отверстием «намордника». И серая жизнь, когда не сообразишь, что лучше — то ли обитать с уголовным отребьем, то ли пребывать в «одиночке», где хоть можно побыть наедине с собой, поразмыслить, порассуждать.
И еще — вкус... Недопеченного, липкого хлеба, пустых, с раздрызганною перловою крупой, невнятных щей, и рыжеватого кипятка, и — с тухлинкою — сырой воды, и лежалых пряников, купленных в здешней лавчонке, и мороженой сладкой картошки.
Свет, вяло сочащийся через «намордник», а в ночные часы — мерклый, мертвенный свет от газового рожка, от свечки, от блеклой электрической лампешки, всегда ограниченный, неживой, безрадостный.
Схожий распорядок. Подъем командою ефрейтора, вахмистра, унтера. Вынос параши, вонючей и стыдной параши. Или выводка — слово-то какое скотское! — в сортир. Завтрак. Допрос (кому предусмотрен). Мордобитие. Прогулка после нищенского обеда. И потом, быть может, снова допрос. Когда обретаешься в «одиночке», вызова к следователю ждешь чуть ли не с нетерпением, — все-таки общение с живым человеком, пускай и врагом, все-таки яркий свет, и нормальный стул, а не откидная табуретка, и вода в стакане, все-таки могут угостить папироской — не откажешься после обрыдлой казенной махры... И ужин — кипяток с горбушкой, — и вечерняя перекличка, и опять стук лошадиных кованых сапог по коридорам, да позвякиванье ключей, да стоны во сне, да скрип отверзаемого «глазка»...
Тюрьмы... Они существуют издревле. Тюрьмы — почти ровесницы человечеству и, как знать, может, и умрут где-нибудь вместе с ним...
Пещера или «каменный мешок», деревянный острог или усовершенствованная американская «Синг-Синг», жуткий ли Алексеевский равелин или патриархальная, с оттенком либерализма, Владимирка, параша или общий, у всех на виду, клозет, свеча или газовый рожок, оловянная кружка или медная, баланда из капусты или брюквы, Николай ли Палкин или Александр-«освободитель», Николай ли Александрович... Суть не в том.
Важно: тюрьмы есть тюрьмы.
Важно: они одинаковы.
Важно: люди в них разные.
Хотя по-особому разные.
Если «на воле» людей отличают признаки расовые, национальные, социальные, имущественные, должностные, возрастные, половые, психологические, анатомические, физиологические, то в тюрьме деления всего два: «политики» и уголовники. Прочие факторы несущественны и во внимание не принимаются. Нет, еще отделяют женский пол от мужеского — во избежание соблазна. Остальное — тьфу.
К уголовникам власти снисходительнее: опасны лишь для отдельных, в сущности, лиц (изувечат, ограбят, изнасилуют). Не баламутят умы. Не жаждут книг, бумаги, чернил, не строчат жалоб, не объявляют голодовок, — напротив, жрать им только подавай! — не пропагандируют надзирателей. Сидят себе и сидят как миленькие.
Иное дело — «политики». С ними не оберешься мороки, за ними — глаз да глаз. И до чего только — в тюрьме-то! — не додумывались они!
Сочиняли стихи, поэмы, даже романы, конструировали философские системы и делали научные открытия, изучали иностранные языки и вырабатывали планы государственного переустройства, придумывали машины и ухитрялись рисовать.
История мест заключения российских знает изобретение уникальное и предназначенное для сугубого, здесь же, внутреннего употребления.
В одиночке Петропавловской крепости, дабы общаться с братом, тоже участником заговора, — сидел в соседней камере, — знаменитым романистом Александром Марлинским, вольнодумец Михаил Александрович Бестужев и здесь блеснул живостию ума и составил азбуку, дав ей название «стенная», — вскоре для большей ясности стали ее называть «тюремная».
Изобретение это гениально по своей простоте и неизмеримо велико по значению. Скольких людей нехитрая эта азбука (буквы расположены в горизонтальные и вертикальные ряды, каждая получает двузначное цифровое определение, только и всего) — скольких она спасла от самоубийства, от помешательства, от необузданной и бессмысленной вспышки гнева, от падения, от предательства, сколько с ее помощью предотвратили арестов, провалов, в скольких людей, и заключенных, и пребывающих «на воле», вселили веру и надежду!
Как на памятниках астрономам выбивают знаки зодиака, композиторам — нотные, воинам — мечи, так бы вот, допустим, на одетой кованым железом двери камеры в Алексеевском равелине, где изнывал от одиночества опальный, опозоренный, дерзновенный штабс-капитан лейб-гвардии Московского полка Михаил Александрович Бестужев, — на двери этой поместить бы доску из бронзы с таблицей, изображающей придуманную им азбуку.
Профессиональный революционер, писал Бубнов, «ежесекундно чувствовал себя солдатом революции и членом партии, находящимся в ее полном распоряжении. С революционной работы он уходил в тюрьмы, в ссылку и выходил «на волю» только для того, чтобы немедленно взяться за партийную работу. И ни в тюрьме, ни в ссылке он не бросал своей работы (применительно к обстоятельствам) или подготовки к ней».
1907-й. После Лондонского съезда был одним из руководителей подготовки всеобщей стачки текстильщиков в Иваново-Вознесенске, Шуе, Тейкове, Родниках. По дороге в Кострому арестован. После освобождения переведен в Москву, член городского комитета партии, ответорганизатор Рогожского района.
1908-й. Ответорганизатор в Сокольниках. Делегирован на Всероссийскую партийную конференцию в Париж, за несколько дней до выезда арестован.
1909-й. После годичной «отсидки» назначен агентом ЦК в Центральной промышленной области.
1910-й. Кооптирован в состав Большевистского центра в России. Через несколько дней арестован, пробыл в «предварилке» три с лишним месяца. Осужден к годичному заключению в крепости. Срок отбывал в Нижнем Новгороде, после чего был оставлен там в ссылке на два года.
1911-й. Выйдя на свободу, кооптирован в Организационную комиссию по созыву всероссийской партийной конференции, но сразу арестован.
1912-й. На Пражской конференции (заочно) намечен кандидатом в члены ленинского ЦК. По освобождении уехал из Нижнего в Петербург, сотрудничал в «Правде».
1913-й. Введен в состав редакции «Правды» (литературные псевдонимы — А. Глотов, С. Яглов), работал в думской фракции, в Петербургском комитете РСДРП. В июне арестован, выслан в Харьков.
1914-й. От воинской повинности освобожден «по нездоровью». Сразу после начала империалистической бойни выпустил интернационалистскую листовку — арестован. Через три месяца выслан этапом сначала в Полтаву, затем в Самару.
1915-й. В Самаре возглавил большевистскую организацию.
1916-й, октябрь. В связи с провалом предполагавшейся самарской конференции партийных организаций Нижнего Поволжья арестован...
Перестукиваться было не с кем, по обе стороны камеры пусты. Это Бубнов понял в первый же день, — никто не откликался на азбуковую дробь. Оставалось лежать и размышлять.
Что ни говори, а цивилизация — полезная штука.
После вонючей, прокислой тюрьмы в Иваново-Вознесенске, после тяжеловесной Таганки, после угрюмо-придавливающей крепости в Нижнем здешняя, самарская, вполне пристойна даже. Потолки сводчатые, однако не слишком низкие; панели понизу наведены масляной краской, выше — известкой. Пол не кирпичный, а цементный, гладкий, без выбоинки, и для красы протерт мазутом — пованивает, но зато блестит. Окошко двустворчатое, рамы открываются внутрь, решетка с той стороны, и нет постылого, заслоняющего, искажающего свет козырька-«намордника». И вместо нар — койка с одеялом, наподобие солдатской. Правда, стол вделан наглухо и на окошке внутренний ставень, но закрывается лишь для наказания провинившегося, а покуда он откинут, ставень, и можно любоваться голым деревом на воле. Ничего, жить можно, подумал Андрей Сергеевич, усмехнулся. Волчок, понятно, прорезан, но какая же камера без волчка, словно церковь без икон. И вот что отрадно: параши нет. Совсем культурно живем, подумал он.
Разносили обед. И это известно: в оловянной кружке, в медной миске — тяжеловатые предметы, господа, не запомнили урок с народником Ипполитом Мышкиным, закатил тогда литой тарелкой в рожу смотрителю Шлиссельбурга. И обед тоже известный, будто по всей России один и тот же кашевар готовит арестантскую серую бурду. Черпак баланды — суп. Затем полчерпака такой же баланды, только чуть погуще, — каша. И тепленькая бурда-жидкость — чай. Есть не хотелось, но Бубнов себя заставил, как заставляет себя хворый вталкивать в рот противное на вкус и в то же время необходимое лекарство. И лег поверх солдатского, колючего некогда, теперь же вытертого, как портянка, одеяла. Допрос был утром, больше, судя по всему, не вызовут. Можно полежать и поразмышлять, вспомнить. Подходящее место для воспоминаний — тюрьма.
Это неизбежно: когда человек остается в одиночестве, когда он (в камере ли, в собственной ли комнате, одолеваемый бессонницей, выброшенный ли кораблекрушением, затерянный ли в горах) остается наедине с собою, беспощадно перед собою открытый, такой, каким никогда не покажется даже самому близкому, — невольно человек перебирает и судит прожитую жизнь, и она встает, не обязательно в «хронологической последовательности», пускай фрагментами, пускай с «перескоками», а встает, припоминается заново.
Самым ярким, самым незабываемым за эти десять лет было, конечно, знакомство с Лениным. Произошло оно для Андрея при обстоятельствах чрезвычайно важных — не случайная встреча, не мимолетная беседа, не взгляд издалека на улице, — впервые он увидел Владимира Ильича не где-нибудь, а на партийном съезде!
Первая четверть 1906 года. После Декабрьского вооруженного восстания — спад революции с временными «приливами». Военное положение в ряде губерний, диктаторские права властей, карательные экспедиции. К апрелю 14 тысяч «мятежников» казнены или убиты, 75 тысяч — арестованы. Свирепствуют черносотенцы. Стремительно «правеют» либералы. Царь маневрирует: объявлены выборы в Государственную думу. Меньшевики отрекаются от вооруженной борьбы. Стачки продолжаются: за три месяца в них участвует 269 тысяч человек, две трети — в политических забастовках. Владимирская губерния — на втором, после Петербургской, месте по количеству стачек. Иваново-Вознесенская партийная организация растет, она численно входит в первую пятерку (900 человек, тогда как в Питере — 3 тысячи, в Москве — 2,5, в Баку и Харькове — по 1 тысяче). Усиливается жандармская слежка, усиливается полицейский надзор.
В начале марта Андрей Бубнов арестован после заседания пропагандистской коллегии. Тюрьма во Владимире. Выпущен «за недостаточностью улик». И новость: созван съезд. За границей. Избранный делегатом от Шуи, уже выехал туда Михаил Фрунзе. От Иваново-Вознесенской городской организации проголосовали за Николая Андреевича Жиделева, но при получении в Петербурге мандата меньшевики ухитрились лишить его полномочий. Городской комитет постановил: направить в Стокгольм Бубнова. Собрание проводить некогда, снабдят письмом, а протокол оформят после, задним числом.
Из столицы — поездом в Гельсингфорс, а там на пароход. Опаздывавших кроме Андрея оказалось еще двое мужчин и две женщины, познакомились при оформлении мандатов. Один из спутников все время помалкивал, другой — Михайлович (Тучанский) — был говорлив, но оказался ярым меньшевиком. В бесполезные здесь дискуссии, да и небезопасные, не ввязывались. Зато с двумя партийками Андрей, обычно в присутствии женщин скованный, почувствовал себя просто и легко, — быть может, потому, что по виду обе казались значительно его старше, или по другой причине: простой и легкий тон сразу определила та, что помоложе. Назвалась поначалу неожиданно: товарищ Яковлев. Именно так, в мужском роде. Засмеялась, объяснила: на съезд должен был ехать ее муж, Яков Свердлов, но пермские большевики переменили решение, обстановка в городе была слишком напряженная, там требовалось его присутствие, и тогда вот избрали ее, Клавдию Новгородцеву, а псевдоним дали «по мужу». Клавдия Тимофеевна — светленькая, с гребенкой в зачесе, пухлощекая, нос «уточкой» — держалась непринужденно, свободно. Другая же, товарищ Саблина, делегированная из Казани, выглядела усталой и очень пожилой (впоследствии Андрей узнал, что ей было тогда всего-то тридцать семь) и больше расспрашивала, чем рассказывала. Обнаружила удивительное знание обстановки и на Урале, и в Иваново-Вознесенске, задавала вопросы не общие, а вполне конкретные. Чувствовалось, что крупный партийный работник. Поняв это, Андрей спросил, встречалась ли она с Лениным, каков он собой. Саблина чуть заметно улыбнулась, ответила, что встречаться доводилось, а каков он — скоро увидят сами, в подробности не вдавалась... Нетрудно себе представить изумление Бубнова, когда на следующее утро он узнал, что товарищ Саблина — это Надежда Константиновна Крупская, о которой столько рассказывала ему Варенцова...
Прибыли в шведскую столицу поздно, и в дешевеньком отеле, куда их поместил встретивший в порту распорядитель, тотчас Андрей разыскал Фрунзе. Оказался здесь и Евлампий Дунаев, посланный Московской организацией. Перебивая друг друга, объяснили обстановку на съезде. Она оказалась очень и очень сложной. Меньшевики воспользовались тем, что в крупных промышленных центрах России социал-демократические организации понесли большие потери, и за счет экономически отсталых губерний и малых городов обеспечили себе на съезде численное превосходство. И хотя собрались ради объединения, буквально с первых же минут, с выборов бюро, с утверждения порядка дня, начались жесточайшие разногласия. Они обострились до предела при обсуждении аграрного вопроса. Съезд явно принимал меньшевистский характер. «Впрочем, — сказал Фрунзе, — убедишься завтра сам...»
Опоздавшие, в том числе Бубнов, первый раз явились на съезд к тринадцатому его заседанию, то есть в разгар работы: всего заседаний состоялось двадцать семь. Собирались дважды в день: с утра и после обеда. До председательского звонка, приглашающего в зал, обычно толпились в «предбаннике», весьма благовидном: пол устлан сукном, стены обиты штофом, посредине — длиннющий полированный стол (подавали сюда чай), изысканно- гнутые стулья. Вероятнее всего, именно в этой комнате Народного дома Андрей Бубнов и увидел первые Ленина.
Нет никаких документальных подтверждений того, что Ленин разговаривал с Бубновым отдельно, специально, тет-а-тет. Но не вызывает сомнений и то, что они познакомились лично. Доказательства тому просты.
Во-первых, большевистская фракция съезда насчитывала всего сорок шесть человек и со многими Владимир Ильич встречался прежде, появление новых товарищей не могло остаться незамеченным.
Во-вторых, вокруг Бубнова на двадцатом заседании разгорелся некий скандал: мандатная комиссия под председательством меньшевика Ерманского (в протоколах съезда — Руденко; почти все делегаты ради вящей конспирации «шли под псевдонимами», притом, как правило, не под постоянными, а специально для сего случая придуманными) пыталась, прикрываясь формальными доводами, дезавуировать полномочия Ретортина (Бубнова). Андрей Сергеевич выступал с разъяснениями; голосовали и переголосовывали... Ленин, конечно, этот инцидент не пропустил мимо себя.
В-третьих. По вопросу о принятии одной из резолюций на шестнадцатом заседании небольшая группа большевиков подала в президиум письменное заявление. Почти рядом с ленинской — подпись Ретортина.
В-четвертых. Вечерами, по свидетельству Клавдии Тимофеевны Новгородцевой-Свердловой, «большевистская часть съезда собиралась в каком-либо небольшом скромном ресторане. Приходил Владимир Ильич... велась живая, непринужденная беседа...». Как тут, в неофициальной обстановке, не узнать каждого из собеседников...
...Нет, это не звон председательского колокольчика, это звяканье ключей. Принесли кипяток, выдали замусоленный какой-то, словно в кармане таскали, кусочек сахару. Потом вывели в клозет. Наглухо задвинули наружный засов. Лампочка стала гореть вполнакала. «Одиночка». Самарская тюрьма. Тринадцатый по счету арест...
...Он сразу понял, что это — Ленин. И совсем не потому, что перед Владимиром Ильичем особо почтительно расступились или, наоборот, восторженно кинулись к нему, — нет, обстановка на съезде была не торжественная, не парадная, обращение с единомышленниками — ровное и равное, ничьи заслуги специально не выделялись и не подчеркивались. Но все, кто вспоминает о Ленине, — все без исключения, все до единого, — говорят о том, что при вполне обыденной, неброской — разве что невероятной мощи «сократовский» лоб — внешности, при скромнейшей манере держаться, при полнейшем отсутствии «вождизма», актерства, рисовки — при всем этом Владимир Ильич производил впечатление необыкновенное. «Светился весь каким-то особенным светом» — так о Ленине, кажется, не говорил никто другой. Это сказал Андрей Сергеевич Бубнов.
Участия в том разговоре не принимал, стоял поодаль, старался уловить каждое слово. И как завидовал он Мише Фрунзе и Володе — Климу Ворошилову: прямо перед ними, слегка покачиваясь с носков на пятки, изредка прикасаясь дружески к плечу того или другого, стоял — Ленин. Андрей ловил каждое слово и безмерно удивлялся: Владимир Ильич допытывался подробностей, а главное он знал — и о всех этапах стачки, и о гибели Отца и Оли Генкиной, и о деятельности Совета, и о том, как Фрунзе с боевой дружиной дрался на пресненских баррикадах, о об «университете на Талке»...
Как хотелось, наверное, Бубнову подойти, сказать, что и он, вот он самый, тоже участвовал во всех событиях и фактически «рабочим университетом» руководил... Андрей даже обиделся, что Фрунзе не подозвал, не представил: вот, дескать, наш «ректор университета», — но Михаил был весь поглощен разговором с Лениным, и его нетрудно было понять, а значит, и простить. И Андрей продолжал вслушиваться. Последние из сказанных Владимиром Ильнчем слов он запомнил, кажется, наизусть:
«Без научных знаний, и особенно без знания революционной теории, нельзя уверенно двигаться вперед. Если мы сумеем вооружить основную массу рабочих пониманием задач революции, мы победим наверняка, в кратчайшие исторические сроки и притом с наименьшими потерями».
Ленин сказал это достаточно громко, и многие повернулись к нему, вслушиваясь. Председательствовавший на заседании Федор Дан, высунувшись из двери зала, неистово тряс колокольчиком...
...Но зато на V съезде, в Лондоне, год спустя, в гулкой готической церкви Братства, когда всклокоченный, кипящий, блистательно владеющий ораторскими приемами Юлий Мартов обрушился на предлагаемый большевиками лозунг о подготовке вооруженного восстания, когда он обозвал сторонников Ленина заговорщиками, когда Бубнов, следом за Лядовым и Покровским, произнес даже не речь, а скорее реплику, весьма язвительную, в том смысле, что Мартов говорит «с высоты» ЦК и ЦО, органов, как известно, в ту пору меньшевистских, а «малые организации сами работают для подготовки и делают это, — он выделил иронически, — плохо», и в Иваново-Вознесенске народился «очень вредный тип боевой организации», и «пусть опытные товарищи нам укажут лучшие способы и средства», а то мы «мелкие» и неопытные, — когда Андрей Сергеевич на едином выдохе произнес все это и выслушал не менее ядовитые аплодисменты меньшевиков, к нему, после скорого закрытия заседания, подошел Владимир Ильич.
И молча пожал руку. Ладонь у него была сильная, горячая, трепетная.
Тюрьма затихла, только солдатские сапоги, да позвякиванье ключей, да едва слышный лязг открываемых волчков. Сон к нему не шел, хотя обыкновенно в любой обстановке он засыпал моментально, что вышучивали товарищи, говорили, что Химик может не то что на полуфразе, а на полуслове вдруг захрапеть, лишь бы принял горизонтальное положение.
Что редко случалось с ним, захотелось курить. До смерти захотелось. Постучал в дверь — надзиратель сегодня, кажется, беззлобный. Волчок отверзся, глянул и впрямь добродушный глаз. «Приспичило, что ли, барин?» — спросил тенорок. «Да нет, — отвечал «барин», — дал бы ты мне табачку на завертку». — «Это можно», — согласился надзиратель, но, памятуя строжайшую инструкцию, дверь не отворил, а просунул через волчок обмусоленную самокрутку. Подходящий, кажется, парень, через него надо попытаться — без поспешности — установить связь с товарищами. С Валерианом Куйбышевым прежде всего...
Лампочка светила тускло, воняло тюрьмой.
Из статьи Г. М. Кржижановского.
«13 арестов, почти 5 лет тюремного заключения, тревожная напряженность нелегального положения, гнетущая обстановка ссылки, издевательства царских судов и охранки, трогательные жертвы и страдальческие образы друзей, длинный список, почти мартиролог, первых ростков партийного организма, ставка самого ценного, что есть у человека, — самой жизни... только т. Бубнов мог бы дать нам сводку этих своих переживаний коммуниста-борца...»
Из писем Н. К. Крупской.
«Бубнов... хороший товарищ, очень простой, очень много работает, готовится к каждому выступлению, вообще работяга, заботливый... Чувствуется организатор».
Из жандармских документов.
«Бубнов... является особо серьезным и видным представителем... организации Российской СДРП...»
«...Агентурные данные о Бубнове сами по себе уже совершенно достаточно изобличают его в политической неблагонадежности и определяют как человека, опасного для государственного и общественного спокойствия».
«На допросах Бубнов виновным себя в принадлежности к какой-либо противоправительственной партии не признал и не дал каких-либо выясняющих по существу дела объяснений. Принимая во внимание все вышеизложенное и находя дальнейшее пребывание Бубнова вредным не только в столицах и столичных губерниях, в г. Самаре и Самарской губернии, где имеются два казенных завода, но и в других местах, где имеются значительные предприятия, изготовляющие предметы на оборону, полагал бы мещанина А. С. Бубнова выслать в административном порядке в Восточную Сибирь под гласный надзор полиции, продлив таковой до 5 лет».
Срок ссылки Бубнову, Куйбышеву, учителю Андроникову, не так давно бежавшему из Тобольской губернии, и Прасковье Стяжкиной, жене Валериана Куйбышева, в то время беременной, определен был в пять лет, притом отправляли не в Иркутск, обычное место для «политиков», где условия были еще сравнительно терпимые, а в Туруханский край, на север Енисейской губернии.
Из справочников.
Площадь Туруханского края — 1 миллион 600 тысяч квадратных верст, втрое больше Франции. Население (по переписи 1897 года) — 11 тысяч; во Франции — 38 миллионов. «По климатическим условиям никакая обработка почвы невозможна. Почва представляет собой промерзшую тундру или лесные болота». «В ужасном климате, разбросанные по редким поселкам на громадном расстоянии, почти не имея средств существования, кроме охоты и рыбной ловли, ссыльные находились здесь в исключительно тяжелых условиях, и многие из них погибли».
Здесь отбывали наказание декабристы Ф. Шаховской, Н. Бобрищев-Пушкин, С. Кравцов, И. Абрамов... Сюда отправили большевиков — депутатов IV Государственной думы А. Е. Бадаева, М. К. Муранова, Г. И. Петровского, Н. Р. Шагова и Федора Самойлова, иваново-вознесенца, товарища давнего, с которым Андрей дружил... Здесь были — не по своей воле — Свердлов и Сталин... Здесь покончил самоубийством Иосиф Дубровинский, рекомендовавший Бубнова в российский Большевистский центр. Здесь, о чем Андрей Сергеевич не знал, смертельно заболел Сурен Спандарян, бывший студент Московского университета, участник той памятной демонстрации...
Зимой — морозы, летом — жара и мошка; и нерожалая, скудная земля, и пыльные бури, и гнилые, нудные дожди, и бездорожье, и крохотные поселения, где каждый человек на виду. Вот куда их гнали.
В кандалах.
На предыдущих, очень немногих, страницах рассказано о десяти годах жизни Бубнова. Этот период достоин целой книги. Однако я ограничил рамки непосредственного повествования двумя отрезками биографии — двумя революциями. Все, что было «между» и «после», пришлось спрессовывать, сжимать. В такой уплотненный слой рукописи попадает и история женитьбы Бубнова.
Из ответа на запрос автора.
«Сотрудники Чистопольского краеведческого музея разыскали церковные книги. В одной из них значится, что бракосочетание Андрея Сергеева Бубнова и Марии Константиновой Мясниковой свершено 1908 года сентября 5 дня в тюремной церкви г. Чистополя (бывш. Казанской губернии) ».
Из личного разговора.
«Слава богу, наконец-то... А я уж думал, что...»
Да, конечно, «роман без любви — это не роман» — так выразился однажды кто-то из критиков. Но для меня важнее было показать своего героя в первую очередь как революционера, и мне казалось это существенным тем более, что об Андрее Сергеевиче написано мало. Конечно, можно было развить и «любовную линию», только в данном случае я не вижу в том надобности. Хотя, понятно, Бубнов не был ни аскетом, ни отрешенным от всего человеческого фанатиком.
Вскоре после Октябрьской революции были пущены такие словечки: «кожаная куртка» и «ускомчел» («усовершенствованный коммунистический человек»). Оба эти обозначения, весьма насмешливые, относились к «комиссарам», якобы не знавшим в жизни ничего решительно, кроме идеи. Все это ерунда, конечно. И любили «комиссары», и страдали, и ревновали, и... Впрочем, смешно доказывать аксиомы.
В начале августа 1906 года из Казанской губернии приехала в Шую член РСДРП с двухлетним стажем Маруся Мясникова. «Перетянула» ее сюда большевичка Вера Любимова, соученица по фельдшерским курсам. Мясникову быстро «засекла» охранка, Маруся перебралась в Иваново-Вознесенск, где жила ее землячка, Надежда Стопани, сестра видного революционера Александра Стопани. Деревянный ее домишко был и конспиративной, и явочной квартирой. В холодной, сырой комнатенке постоянно капала сверху вода, зимой стены промерзали. Одну половину отделили перегородкой, там — стол и железная койка. В другой половине чуть не каждую ночь кто-нибудь оставался, нередко приходилось коротать здесь время и Бубнову, в то время нелегалу, — жил, скрываясь от полиции, в Кохме, за восемь верст, но иногда задерживался тут допоздна, — и Стопани его не отпускала, поила чаем, вели долгие разговоры. Маруся Мясникова среди них, вероятно, чувствовала себя совсем девочкой. Да и на вид она казалась юной — высокая, в длинной, «курсистской» юбке под кожаный ремень, с короткой стрижкой (опять-таки мода курсисток; позже она отпустит косы); ее широко расставленные серовато-голубые глаза смотрели на всех внимательно, и, пожалуй, всех внимательней — на Химика, и это Андрей, как и всякий мужчина, разумеется, замечал.
Виделись они редко, почти все время Андрей проводил в Кохме, случалось и так, что Марусю дома не заставал: она и работала в фабричной лечебнице, и вела марксистский кружок, и подолгу просиживала в читальне. Вот здесь-то подчас и находил Марусю Бубнов, долго бродили по улочкам...
А сочетались законным браком в чистопольской тюремной церкви, в Казанской губернии. Загадочно: почему же так? Мне думается, объяснить это не столь трудно.
Чистополь? Андрей Сергеевич к тому времени находился в Москве. Мария же Константиновна, чистопольская уроженка, прихворнула и отпросилась к родителям «на поправку» в свой купеческий, знаменитый ярмаркой и торговой пристанью прикамский городок. Здесь ее и навестил Андрей, здесь и пошли к венцу.
Но почему в тюремной церкви? Об этом догадаться труднее, однако я попробую. Мне строить предположения все-таки проще, нежели другим: я коренной чистополец и знаю историю и топографию города. А сам факт венчания в тюремной церкви не столь уж маловажен, ибо кого-то может ввести в заблуждение: как же так, ведь Андрей Сергеевич тюремного заключения здесь не отбывал.
В Чистополе тогда имелось шесть православных церквей, и лишь в кладбищенской, там, где полагалось лишь отпевать покойников, не «обкручивали», в остальных же — милости просим (тюремная церковь находилась не в самом остроге, но рядом с ним). Главный городской собор стоял (и по сей день, уже в качестве музея, стоит) над спуском к рыжеватой Каме. Второй храм, не менее красивый, высился на центральной площади, напротив городской думы. Тут и полагалось законным браком сочетаться детям именитых, почтенных горожан. К их числу относился и отец Марии Константиновны. Однако нетрудно себе представить, как именно он был разгневан и тем, что дочка «ударилась в политику», и тем, что жениха выбрала «каторжанина». Тут уж не до пышной, всем напоказ, принародной свадьбы...
Наверное, причина и в том, что «молодые» тоже страх как не любили всякую мишуру и шумиху. «Законное бракосочетание», вся эта официальная церемония нужны им были, как и всем атеистам-революционерам, только для одной чисто практической необходимости: в случае ареста — получать свидания, а если сошлют — поехать вместе.
И наконец, Бубнов, в ту пору «нелегал», никак не мог желать лишней огласки, не хотел, чтоб на его след напали жандармы.
Ну и, может, решили по-молодому и созорничать: тюрьма, дескать, нас повенчала...
А любовь... Наверное, была она, ведь не силком просватали, выгоды от брака ни тот ни другой по своим характерам искать не могли, да и какую выгоду ждать от супруга-подпольщика, без крыши над головой, постоянно в опасности, вечно под угрозой ареста. И семейная жизнь профессиональных революционеров не могла быть спокойной, благоустроенной, тихой, неразлучной, они оба это понимали, конечно. Значит, любовь была, не что иное...
И если в книге этой «любовная линия» отсутствует, то лишь потому, что опять же, рассказывая о герое не придуманном, а реально существовавшем, я не считаю себя вправе здесь более, чем в остальном, придумывать, присочинять, заниматься домыслами и предположениями в самом интимном, в том, чего вообще не следует выносить напоказ.
Любовь, вероятно, была, но после судьба сложилась так, что Андрей Сергеевич и Мария Константиновна расстались. Наверняка им обоим было трудно и больно. Они сумели сохранить взаимные дружбу и уважение. Мария Константиновна и фамилию Бубнова носила, и встречалась с Андреем Сергеевичем и по делам, и по-дружески, и вот это, мне думается, важно...
Итак, в Туруханский край. В кандалах.
В пути освободила их Февральская революция.
Идет 1917 год.