Я дошла до ворот и вдруг услышала шелест автомобильных шин. Большой черный «хорьх» медленно приближался. Я видела его длинное блестящее тело.
Сейчас он минует наш дом. Что здесь делать такой шикарной машине?
«Хорьх» остановился. Шофер выскочил, открыл дверцу высокому офицеру. Кто за ним, я уже не смотрела, только слышала, что их несколько человек. Я узнала этого офицера: как-то на улице мне указал на него Макс. Это был офицер из гестапо. Это была машина гестапо.
Я еще успела бы скатиться с откоса. Может быть. Но в бане был Макс с рацией.
Задыхаясь, я вбежала в баню.
Он стоял спиной ко мне, собирая свою технику. Он услышал, как я влетела, и как не могу выговорить ни слова, и задвигаю засов, и накидываю тяжелый крюк. Когда он повернулся ко мне, в каждой руке у него было по пистолету.
— Гестапо, — сказала я и достала свой «вальтер».
Он ответил:
— Гранату брошу я. Напоследок.
«Откуда у него это слово: «Напоследок»? — подумала я и сама удивилась, что думаю о таких пустяках. Сейчас, в такой момент.
Макс толкнул ногой ящик, на котором стояла свеча. Она погасла. Мы были закупорены здесь, в абсолютной темноте, без единого проблеска, словно в бутылке с чернилами.
Первые минуты были самыми ужасными: ожидание! Мы ждали шагов там, за бревенчатыми стенами, плохо проконопаченными. Мы не могли ничего увидеть, но могли все услышать. Им совсем незачем было задерживаться в Шуриной хибаре, во всяком случае всем вместе. Они должны были в первую очередь окружить нашу баню.
Но ничего не было слышно. И что-то переменилось вокруг нас. Я услышала дыхание Макса, оно было ровным. Но еще минуту назад я слышала, как тяжело и прерывисто дышал он здесь, рядом, в темноте. Какая-то слабая, еле уловимая надежда как будто пронеслась в воздухе.
Тьма словно раздалась. Из какой-то щели сочился слабый свет. А может быть, это светился сучок?
— Слушай,— тихо позвал Макс.— Ты не ошиблась?
— Что ты, Макс! Ты мне сам показывал этого офицера. И я узнала машину.
— Тогда всё, Шер-Ныш.
Он назвал меня так, потому что теперь уже было все равно. А он всегда любил это мое имя. Всегда. Всю жизнь. Да, мы прожили вместе целую жизнь. Прекрасную жизнь. И нам нечего было пенять на себя за то, что мы не ценили ее. Мы знали ей цену. Всегда, всегда, а сейчас — как никогда.
Ну, вот мы и услышали шум. Неясный говор многих голосов и один, почти крик, покрывающий все остальные. Странно, мне показалось, что это был голос Шуры. Потом все смолкло. Шелест шин по дороге, шум отъезжающей машины. И голос Шуры не затих, а, напротив, звучит все ближе. И теперь слышны отдельные слова — вернее, ругательства. Шура честит кого-то отборной бранью. Громоздятся эпитеты.
— Ой, как она ругается! Лучше, чем Бельчик, когда меня учил! — шепчет Макс.
Шура уже у нашей двери, молотит по ней кулаком.
— Вы что, спать полегли? Ленка, открой! Да что вы, дьяволы, разоспались? Гестапо приезжало.
— Зачем? — спрашиваю я сонным голосом.
— Открой, — говорит Макс. — И зажги свечку.
Разъяренная Шура влетает бомбой.
— Слыхали! Гильгер подорвал! Объявлен дезертиром! Думают, что даже перебежал. Видали паразита? Спрашивали, когда я его последний раз видела. Чего говорил. Про что он мог со мной говорить? Свинья такая, падло немецкое!
— Не волновайте себя, Шура, — сказал Макс. — Он, наверно, не перебежал. Он где-то спрятался.
Шура сидела на ящике, плакала и ругалась. Вдруг она спросила обычным своим голосом, почему Макс остался ночевать. Чтобы ее успокоить, он показал ей увольнительную на сутки.
— Я теперь всего боюсь. Мерещится разное. Верите, боязно даже по двору пройти затемно. Ах, дерьмо собачье!.. — Шура собиралась начать все сначала.
Я поскорее сказала, что провожу ее, и мы вышли. На дворе было все так же морозно и ясно. После перенесенной встряски у меня дрожали ноги, и я не чаяла, как избавиться от Шурки и броситься на солому у печки в нашей бане.
Когда я вернулась, Макс спал. Он даже не снял сапог, не потушил оплывающей свечи. Он лежал на спине, разметавшись, с перчатками под головой. Заскрипела дверь, прозвучали мои шаги, нет, он не проснулся. Он так раскидался, что мне негде было лечь. Я дунула на свечку и кое-как примостилась сбоку. Я могла бы заснуть и сидя: по сути дела, я уже спала на ходу, когда шла сюда через двор.
...Пусть он не любит и никогда не полюбит меня. Хотя это страшно глупо, с этой Анне Мари, которая осталась на том берегу. Когда еще он доплывет до нее? И доплывет ли? Но все равно, он моя первая любовь, И другой никогда не будет.
Было тепло в бане и очень тихо. А то, что трещал сверчок, так от этого было еще тише. Другим девушкам, которые полюбили в первый раз, — им поет соловей. А мне только сверчок в черной бане. И мой любимый дрыхнет рядом на соломе, не сняв даже сапоги. И видит во сне никак не меня, а вернее всего, какого-то мерзкого Леопольда из Шпандау. Но все равно, все равно...
Я медленно и с наслаждением погружалась в мягкий сугроб сна. Я уже была где-то в самой глубине, где только тени людей и предметов перебегали в синей дремотной дымке.
Меня выбило из этой глубины упругим и сильным толчком. Я оказалась на поверхности, с трудом справляясь с дыханием, так силён был толчок. Я ухватилась за Макса, чтобы снова не отрываться от земли. Он обнял меня. И на этот раз нас подбросило обоих. Пол под нами ходил ходуном. Земля содрогалась от толчков неслыханной силы.
— Нас сейчас тут завалит, — сказал Макс,
Мы схватили «белку» и выскочили наружу. Было светло как днем. На северо-востоке полыхало зарево. Бомбовые удары следовали один за другим, пока не слились в одно могучее сотрясение, от которого взревел воздух. Гул ширился, раздирая уши, и на его низко рокочущем фоне раздавались отдельные хлопки, как будто трещали поленья в гигантской печи. Иногда прорывалась сирена пожарной машины, но ее голос тонул в адском шуме.
— Они уже улетели, — сказал Макс, — это детонация.
Зарево разрослось вполнеба.
— Ты видишь, Макс, где? Ты видишь? — кричала я вне себя, как будто могли быть какие-нибудь сомнения в том, что именно подрывается и горит.
Макс молчал. И вдруг я услышала какой-то звук. Было странно, что я услышала его в этой грозе, в этом грохоте. Но он раздался совсем близко. Словно тихий всхлип. Я обернулась и при свете зарева увидела, что Макс плачет. Он плакал, не таясь, размазывая слезы по лицу своими знаменитыми перчатками. И только сейчас я заметила, что сама плачу и, наверно, уже давно: моя телогрейка была вся мокрая на груди.
Глава четвертая
Полузасыпанную землянку в лесу нашел Макс. Пробираться туда и оттуда было чистым самоубийством, И Макс меня туда не пускал. Я не возражала: не сегодня-завтра мы покидали город.
Под ногами горела земля. Я не выходила из Шуриной хибары. Баня развалилась, словно картонный домик, но хибара стояла как скала, как бетонированный дзот, хотя наши бомбили каждую ночь и разрушения были ужасные.
Толпы людей, подгоняемые, словно стадо, уходили, чтобы никогда не вернуться. Не было дома, где бы не рылись гестаповцы.
Макс держался, но мои документы не могли спасти меня от угона в Германию.
Однажды Макс пришел в неурочное время.
— Ты выпросил увольнительную на день? — удивилась я.
— Ohne, — сказал он.
Без увольнительной? Это было страшно. С Максом творилось что-то странное. В первый раз мне показалось, что он что-то скрывает от меня. Это было нелепо, невозможно, но я потеряла контакт с ним, словно ушло нечто связывающее нас. И теперь каждый был сам по себе,
— Я установил сроки, — сказал Макс.
— Доннер веттер, почему же ты не радуешься?
— Потому, что мы не можем передать их.
— Почему не можем? — мне стало холодно от его голоса, лишенного выражения. Я никогда не видела Макса таким. Даже в самые страшные минуты.
— Рация? — Я испугалась, что она обнаружена, что он провалился.
— Сегодня ночью ее разбомбили. На месте землянки — воронка.
Ну, это все-таки было легче.
— Я не понимаю, почему ты так убиваешься? Мы возвращаемся и сами принесем эти данные.
Макс покачал головой и сказал, что сейчас, после того, как разгромлена «деревня», в планы командования вносятся принципиальные изменения. Он не может уйти без новых данных.
Я могла бы сказать, что запрещаю ему оставаться, но не сделала этого: может быть, он все-таки был прав.
И я поняла, что легло между нами, что разделило нас. Он хотел, чтобы я ушла одна. В этом крылась какая-то ошибка. Не было никакой гарантии, что он добьется своего, а ставил на карту он слишком многое. Обстановка менялась с каждым днем. Команда выздоравливающих могла ежеминутно лопнуть как мыльный пузырь.
Я не могла приказать ему уходить и не могла остаться с ним.
— Тебе будет очень трудно добираться одной, Шер-Ныш, — сказал он виноватым голосом.
— Не стоит думать об этом.
— Не могу не думать, все время буду думать только об этом.
Я тоже могла думать только об одном: он здесь один. И без связи.
— Ну что ж, мы с тобой хорошо поработали, Макс, — сказала я.
Он посмотрел на меня вопросительно своими зеленоватыми глазами, посмотрел так, словно я не договорила чего-то.
Я молчала. И он договорил.
— Мы очень хорошо с тобой жили, Шер-Ныш... Ты пройдешь тем же путем, что мы шли сюда. С компасом, с нашей старой картой, — добавил он.
— Да.
— Если наши передислоцировались, на старом месте останутся люди, чтобы принять нас. — Мы никогда не упоминали здесь Деда или кого-нибудь из наших.
— Да.
Мы расстались с Максом как-то отчужденно. Может быть, потому, что все пришло слишком внезапно. Необходимость разлуки застигла нас врасплох. А может быть, и не было в ней необходимости?
Но все изменилось в тот час, когда мы стояли на поляне. Мы стояли, словно вросли в эту заснеженную, закиданную хвоей землю. И, казалось, только силой можно было вырвать нас отсюда.
Макс смотрел на меня странными, потемневшими глазами. Просто не верилось, что только что в кабине «капустного» Ганса он валял дурака, объяснял, что отправляет меня в деревню к тетке, потому что ко мне стали приставать «собачьи свиньи из строительного батальона».
Мелькали знакомые места, и знакомый ефрейтор на контрольно-пропускном пункте крикнул Гансу, чтобы он на обратном пути захватил его, потому что он как раз сменится. А на выезде у покосившегося забора стоял фельджандарм и кричал на молодку, развесившую белье. Она, отругиваясь, срывала его с веревки, вовсе не догадываясь, что своими голубыми сорочками и красными штанишками может сигнализировать советской авиации.
И все эти мелочи запомнились, потому что были последними. «Напоследок» — откуда у него это слово? Я так и не спросила.
— Пора, — сказала я. Все-таки я первая сказала: «Пора».
— Зоглязен, — откликнулся Макс. — Поскорее выбирайся на большак. И хорошо высматривай кусты: эти висячие мины...
— А ты не задерживайся здесь.
— Einverstanden. Ты выйдешь на большак, и там тебя подвезет любая машина. Даже телега.
— Всё будет тип-топ, Макс.
— Ты хорошо затвердила данные?
— Selbstverständlich.
— Благодарю тебя за всё, Шер-Ныш.
— И я тебя, Макс. Я тебя очень-очень благодарю.
Мы обнялись.
— До близкого свидания.
— Lebe wohl, Шер-Ныш!
Когда я оглянулась, он еще стоял с пилоткой в руке и смотрел на меня. Он помахал мне. Я ускорила шаги. И когда уже ничего не видела, услышала далекий мелодичный свист: так немецкие юноши вызывают на улицу своих любимых.
Я шла, не уклоняясь от маршрута. Из Лунинского леса выбралась засветло. Рябая старуха, гнавшая по большаку тощую кобылку, запряженную в телегу с тощим мешком картошки на ней, подвезла меня. Рядом с кобылкой бежал жеребенок с такими же черными пятнами, как у матери. Всю дорогу они переговаривались коротким веселым ржанием. Старуха сказала, что ездила в госпиталь к сыну, который служит там санитаром, что по всему видать — немец «пошатнулся».
Я переночевала у старухи на печке, в избе на краю деревни. Ночью кто-то постучал в окно. Хозяйка засветила каганец и открыла дверь чернявому полицаю. Хорошо была видна на его рукаве повязка «Орднунгсдинст». Я подумала, что меня выследили, но какое-то безразличие овладело мной.
Полицай попросил самогону. Старуха, ворча, долго копалась в подполье и вынесла ему бутыль. Полицай вежливо поблагодарил и ушел. А я опять заснула.
Потом я долго шла по лесной дороге, безлюдной и ненакатанной. Про висячие мины я как-то не думала.
Уже начинался совсем свой, Кореневский лес.
Понемногу я «отходила», что-то замороженное во мне стало таять. Я словно просыпалась. И первое, что я, проснувшись, увидела, были лица Бельчика, Тимы, Дзитиева. Там, в городе, я не разрешала себе видеть их так ясно, и постепенно они отошли, стали туманными и расплывчатыми, как воспоминания далекого прошлого. Теперь я радовалась, что вижу их так отчетливо. Это был добрый знак. Я возвращалась к жизни. К обычной жизни.
Я боялась одного места в нашем лесу. Это было незамерзающее болото, скверная трясина, про которую Тима говорил, что там живет водяной. Когда мы с Максом шли в город, наши провожали нас через эту трясину. И было место, где Бельчик перенес меня на руках. Костя, который знал эти места, еще сказал ему ядовито, что в этом нет никакой необходимости. Но я ужасно боялась этой трясины, даже тогда, когда кругом меня было столько мужчин.
Теперь я говорила себе, что хоть трясина страшна, но тогда, в бане, было гораздо страшнее. И когда мы сунули «белку» в капусту — тоже. Эти мысли немного поддерживали меня.
Я вспомнила, как меня учили: сломала длинную ветку, чтобы балансировать ею, когда буду прыгать с кочки на кочку. В конце концов я стала уверять себя, что болото, наверное, замерзло. Почему бы ему не замерзнуть? Это просто какая-то легенда о незамерзающей топи.