Дзитиев был страшно рад успеху операции и опять сказал, что Николай — молодчина, что он очень свободно держится и «правдоподобен» немыслимо.
— Чего же ему быть «неправдоподобным», когда он и есть фриц? — сказала я, но в душе была очень довольна.
А что? Почему мне не быть довольной? Меня еще Захар Иванович убеждал проявлять к Петрову чуткость!
Возможно, что Бельчик сказал начальнику о нашем разговоре. И у Дзитиева был радостный вид, когда он объявил, что мне «выпадает командировка»: в наших соединениях прошел слух об удачных ходках разведчиков по моим документам, и командир бригады Апанасенко жаждет «перенять опыт». И хорошо бы, потому что у него грудами лежат немецкие документы, до черта оккупационных паспортов и чего-чего только нет. А как использовать их, он не знает. Люди Апанасенко ходят по немецким тылам с такими страшными липами, что уж лучше вовсе без ничего.
— Что же, я съезжу, — сказала я, — на своем выезде, — я имела в виду трофейную тачанку на дутых рессорах, подаренную мне Дедом. Верхом я не особенно хорошо ездила и потому избегала.
— Кого тебе дать с собой? — любезно спросил Дзитиев.
— Петрова, — сказала я, недолго думая.
— Петрова? — удивился Бечирбек.
— А что? Он хоть поможет мне с документами.
— А связь?
— У него до пятницы нет связи.
— Знаешь, ты права.
— Лошадьми он управлять научился.
— Да и верхом стал неплохо ездить, — задумчиво заметил Дзитиев. — Слушай, а как ты сейчас, видишь вечером?
Я сказала, что слепота моя давно прошла. Еще бы! Нина-повариха закормила меня сырой печёнкой.
Все-таки что-то смущало моего начальника. Его короткие черные до синевы брови зашевелились, как два жука.
Когда мы с ним обо всем, казалось, договорились, он вызвал меня на завалинку. На этой завалинке, на задах, со стороны огорода, происходили у нас все секретные переговоры. Сюда же отправлялись, если надо было с кого-то снять стружку наедине.
— Понимаешь, какое дело, — начал Дзитиев, — ты не суди строго Апанасенко.
— Почему я его должна судить? За что? — удивилась я.
— Понимаешь, он завёл себе Лапочку.
— Лапочку?
— Я вижу, что ты меня не поняла, — сказал Дзитиев.
— А чего тут понимать? Ну, завёл Лапочку…
— Вообще она Липа.
— Липа?
— Нет, девушка есть на самом деле. Ее зовут Липа. Олимпиада.
Дзитиев надолго замолчал.
— Видишь ли, она вообще вполне положительная девушка.
— Думать надо, — сказала я иронически.
— Тебе это непонятно, — рассердился Дзитиев, — но это не какая-нибудь «пе-пе-же», это настоящая любовь, которая заслуживает уважения.
Теперь уже я рассердилась. Что это они все воображают!
— Во-первых, вы, товарищ Дзитиев, напрасно думаете, что мне непонятно... непонятна подобная ситуация. А во-вторых, какое мне дело до Апанасенко с его Лапочкой? Я же не в гости еду.
— Черныш! — взмолился Бечирбек. — Я просто хотел дать тебе полную ориентировку.
Я засмеялась, мир был восстановлен.
Он опять подумал и сказал очень серьезно:
— Тут есть еще одно обстоятельство: может быть, это положение...
— С Лапочкой? — подсказала я.
— Да, именно. Может быть, оно плохо повлияет на моральное состояние нашего товарища...
— Петрова? — Я начала смеяться как сумасшедшая, вспомнив его «дьевочек».
— Я думаю, что с этой стороны опасности нет никакой, — наконец выговорила я, — это вполне морально устойчивый товарищ.
Мне показалось, что Бечирбек в конце концов задумался над тем, не повлияет ли плохо ситуация с Лапочкой уже на мое моральное состояние.
Когда я сказала Петрову, что он поедет со мной в бригаду Апанасенко, он подбросил пилотку в воздух и крикнул: «Эс лебе Апанасенко!» После этого он спросил, кто это такой.
Я тоже дала ему «ориентировку»: Апанасенко — полковник Красной Армии, тяжело раненный, попал в плен. Лишился руки. Бежал. Прибился к партизанам. И сразу очень успешно стал командовать бригадой.
О Лапочке я ничего не сказала.
Мы решили в тот же день отправиться. После всех наших хлопот: у него — со связью, у меня — с документацией, с моими девчонками, с допросами пленных — нам выпадал чудесный случай передохнуть.
Дед сказал, чтобы мы взяли двух сильных коней, потому что дорога трудная, и Зоя запрягла в мою тачанку коней Деда. У Апанасенко мне не приходилось бывать, но дорогу я знала, потому что ездила с Дедом в те места, когда Апанасенко еще там не стоял, а была большая деревня на берегу реки и Дед приезжал побеседовать с колхозниками и рассказать о положении на фронтах.
Теперь деревню сожгли. Уцелевшее население разбежалось. На пепелище утвердился Апанасенко и наводил страх на окрестные гарнизоны. Сам он тоже нёс большие потери, пережил многое.
Зоя крикнула звонким мальчишеским голосом, что всё готово. Я надела свою замшевую куртку, прицепила к поясу гранату, опасливо потрогав кольцо предохранителя. Проверила пистолет, загнала патрон в ствол. Тима придирчиво оглядел меня.
— Нацепила все цацки? — У меня на шее висел еще подаренный Кузьмичом бинокль.
Пока я собиралась, Петров сидел на тачанке с хлыстиком в руке и перешучивался с Зоей. Телогрейка была расстегнута на его широкой груди, обтянутой серым свитером. Пилотку он сунул в сено.
Ясное дело: он сунул в сено пилотку, чтобы она не упала с тачанки, а гранаты и автомат беспечно бросил сверху. В нём не было ни грана немецкой аккуратности. «Да еще вопрос: умеет ли он бросать гранаты?» — ворчливо думала я. Впрочем, я вспомнила, что его еще в Москве хвалили именно за метание гранаты. А я их так и не побросала.
Николай сидел на тачанке, болтал ногами и трепался с Зойкой. Его рыжеватые завитки светились на солнце, как медные рожки. Болтая, он посматривал на меня. Ему не терпелось съехать со двора.
У Зойки были несчастные глаза: подумать только, как она влипла в нашего фрица!
Я прыгнула на тачанку:
— Ауфвидершаун, Зойка!
— Прошай, прошай, дьевочка! — крикнул Николай.
Она прижалась к распахнутым воротам, красивая, в живописном партизанском костюме: красной безрукавке, отороченной заячьим мехом поверх коверкотовой гимнастёрки.
— Поняй, поняй! — озорно закричала я.
— Што это знашит? — спросил Петров.
Я выхватила у него прутик и чуть-чуть занесла его над крупом Гнедка. Я даже к нему не притронулась, но Гнедко обиделся и рванул. Нас мотало по лесной дороге с наезженными еще по грязи глубокими колеями. Мы попа́дали на тачанке и хохотали, задыхаясь от густого запаха сена и пыли. Кони бежали самосильно, а мы всё не могли прийти в себя от ощущения полной свободы и беспричинной радости.
Вдруг все кончилось. Кони стали. Поперек дороги лежала срубленная сосна. По ту сторону ее была свежая колея: тут проехали совсем недавно. Сосну повалили только что... Засада! Мы схватились за автоматы.
— На нас столько оружия, Шер-Ныш, — сказал успокоительно Петров, — целый арсенал.
Он был прав: два автомата с запасными обоймами. Пистолеты, гранаты. Если здесь немцы, то их не может быть много, какая-нибудь маленькая поисковая группа — расколошматим в два счета!
Но кругом стояла тишина.
— Может, оно само?.. — спросила я, косясь на совершенно крепкое дерево, аккуратно перегородившее дорогу,
— Унмеглих, — сказал Николай, но все же полез, раздвигая кусты, посмотреть, что там, у комля.
— Пойди сюда, Шер-Ныш! — позвал он. — Оставь, оставь автомат. Смотри сюда!
Дупло зияло, как рана, отливая бурым, словно запёкшейся кровью. В месте слома отлетела кора, будто обнажилось бессильное раненое тело.
— Бурей? — спросила я.
— Н-нет. Оно было внутри, как это? Фервундет.
— Раненое, — почему-то сердито перевела я. Он знал слово «арсенал» и забывал простые бытовые слова.
Николай, взяв под уздцы Гнедка, сводил коней с дороги в обход. Тачанка накренилась, и он, подставив плечо под дышло, удержал ее. Он был здоровенный, Николай, несмотря на свои переломанные ребра.
Когда мы с ним обедали на берегу речушки, красиво затянутой ряской, и выпили водки из фляжки, мне пришло в голову вразумить Николая насчет Зойки. Почему мне, в самом деле, этого не сделать? Черт возьми, могу я поговорить с ним, как мужчина с мужчиной? Для меня же он просто товарищ! А Зойка? Почему такая девушка должна пропадать из-за тупости этого парня? А может быть, непорядок происходит только из-за того, что Николай все-таки недостаточно знает русский язык? И Зойкины авансы пропускает мимо ушей по своей языковой неграмотности? Тогда тем более я должна ему открыть глаза!
— Николай, как понять, что ты такой мастак насчет «дьевочек», — я нарочно его передразнила, — и не обращаешь никакого внимания на такую хорошавку, как наша Зойка?
Я могла предположить все что угодно. Что он отшутится, рассердится, скажет: «Какое тебе дело?» Но никак не могла себе представить то, что произошло: Николай покраснел. Он покраснел так, что даже его волосы показались менее рыжими. От этого я сама стала медленно заливаться краской. Мы сидели над речкой и над этой пустой фляжкой — гори она огнем! — оба красные, как будто натворили бог знает что.
Все-таки он как-то собрался и холодно ответил:
— Я не знаю, что такое «мастак», но если «мастер», то это квач! Я не мастер этого дела. Что такое «хорошава» — я тоже не знаю. Если хорошая, то да, Зоя очень хорошая. Не для меня. Для другого человека. Счастливого человека. Для меня — нет.
Он говорил так решительно, как будто готовился к этому разговору, но терял слова, значит, волновался. Чего бы ему волноваться? Я надеялась услышать что-нибудь еще, но он замолчал, глядя в сторону.
— Ты не сердись, Коленька, я, может быть, зря, — я действительно чувствовала себя виноватой, словно коснулась больного места.
Он прямо посмотрел на меня своими зеленоватыми глазами, в которых сейчас не было ни малейшего плутовства, и сказал:
— Когда мы подружимся больше с тобой... Я имею такую надежду, я имею честь, что мы подружимся, и тогда я тебе буду рассказывать всё. И ты поймешь.
Я разочарованно поднялась. Стоял еще день. Тачанка бойко прыгала по ухабам дороги, покрытой пестрой трепещущей сетью светотеней, с осколками солнечного луча в застоявшихся здесь, в чаще, лужах. Но постепенно исчез этот блеск и гас свет, сильнее потянуло гнилью, и сразу почувствовалось, что кругом на много вёрст тянутся настоящие гиблые болота. Сквозь обычные лесные звуки: треск сухих сучьев, гомон птиц, равномерный шум ветра по верхам — просочилось что-то новое, может, и не звук даже, а зябкое ощущение чьего-то присутствия там в глубине, далеко. А может, и недалеко. Четкая автоматная очередь даже успокоила меня: по крайней мере, было известно, что надо делать дальше.
Когда мы поползли, я больше всего боялась подорваться на своей же гранате, черт его знает, как оно там закреплено, это кольцо. Сунуть ее в карман я не решилась, уж придется, как-нибудь кину!
Еще одна очередь... Мы ползли по всем правилам, останавливались, чуть приподнимались на локтях, вглядываясь в зеленое марево. И все же увидели их неожиданно для себя. Впереди шел толстый, в расстегнутом мундире. Он немного опередил других двоих. Он дал длинную очередь веером, «с пуза», упирая приклад автомата в живот. Бесприцельная стрельба, может быть, для самоуспокоения. Я не видела его лица, а только короткое, толстое тело в расстегнутом мундире.
Николай показал мне, что берет автоматчика на себя. Те двое были дальше, но вполне досягаемы.
Мы с Николаем начали одновременно, но я расстреляла обойму быстрее. Я видела, как рухнул автоматчик. Николай сразу перенес огонь на того, кто бежал прямо на нас, даже не пригибаясь, и стрелял на бегу. Он остался один, но он не был трусом. Только он не имел времени поднять автомат убитого, а у него была только винтовка. Он не видел нас, а бежал на звук, чтобы расквитаться. В слепой ярости, как дикий кабан. Даже не подумав, что может стрелять из укрытия.
Но когда он упал лицом вниз и его совсем не стало видно в траве, я подумала, что он мог притвориться.
Николай вскочил и рванулся вперед. Я не успела его задержать.
— Все на-по-вал, — сказал Николай устало.
— Обыщи, собери документы. — Я подняла винтовку убитого, ствол был еще теплым.
Нам пришлось зажечь фонарик, чтобы рассмотреть солдатские книжки. Я видела их сотни, и эти три ничем не отличались: тот же, даже не хищный, а скорее меланхолический, орел на обложке, со свастикой в когтях, та же четкая готика записей о прохождении службы. И все-таки эти трое были словно отмечены особой печатью. И почему-то мне не захотелось читать имена убитых.
Мы побросали оружие в тачанку и двинулись.
Я чувствовала за своей спиной напряжённого, как будто отяжелевшего Николая.
— Почему ты молчишь? — спросила я. Мне как раз хотелось говорить, слышать свой и его голос. — Ты задремал?
Он ответил тотчас:
— Нет, я думаю.
— О чем ты думаешь? Вышло удачно, правда? Пойми, ведь их могло быть больше!
— Нет, я не об этом.
Голос его прозвучал так странно, словно Николай был далеко от меня и от того, что мы вместе только что пережили.
— Слушай: я дрался против них всю жизнь, с мальчишества. Ты понимаешь? Они убили всех дорогих мне людей. И только сейчас я убиваю их.
Приближалась опушка, лес стал светлеть. Я передала вожжи Николаю. И он гнал вовсю, чтобы не пришлось заночевать в лесу. Вскоре мы пересекли большак. Здесь надо было держать ухо востро. Считалось, что это партизанский край, но немцы контролировали большак. Сейчас движения на нем не было. По обе стороны от нас тянулась широкая дорога, дорога, от которой мы уже отвыкли, и она показалась нам верхом цивилизации; вдоль нее тянулись телеграфные столбы, и провода связывали нас с миром. Минутное ощущение сразу же исчезло, как только мы свернули снова на узкую лесную, со следами коней, тачанок и коров партизанскую дорогу. Мы сверились по карте, все было правильно: мы вскоре должны были выбраться на место.