Меня поставили восьмой в шеренге на самом верху. Мы стояли на узкой площадке помоста, сквозь проемы досок кружила голову крутизна. Стояли все рядом, и перед нами низко, почти у самых наших ног лежал как бы на гигантских козлах гладкий, с обрубленными ветвями ствол. Он лежал перед нами такой огромный, казалось, наделенный вечной неподвижностью, словно гора или утес. И мы, восемь человек, должны были поднять его по пологому накату вверх с тем, чтобы оттуда он по другой стороне наката спустился на следующую площадку, где другая восьмерка вновь подымет его на гребень.
А сверху уже кричат: «Берегись!» — и спускается новый ствол, и то же человеческое усилие подымает его на гребень.
Восемь пар рук в одинаковых черных рабочих рукавицах из чертовой кожи, надетых поверх других, солдатского сукна, легли под самый низ ствола. Он лежал так плотно, так властно-неподвижно! Что могли сделать восемь пар человеческих — из них две пары женских — рук?
Я ощутила через рукавицы неподдающуюся, упрямую неподвижность безголового чудовища, широченного в комле, суженного к вершинке.
— Взя-али! — привычно запел бригадир.
И вдруг — это было как чудо — под моими руками, именно под моими, зашевелилось мертвое, каменное чудовище: оно дрогнуло, чуть приподнялось, подталкиваемое снизу. Мне показалось, что я одна — одна! — сдвинула его. Но теперь уже нельзя было ни на одну минуту, ни на секунду отнять рук... «По-шел, по-шел!» — кричал бригадир. Отнимешь руки, и чудовище ринется обратно, отдавит ноги, повалит, раздавит! Теперь или ты, или оно! И опять мне показалось, что это я одна закатываю его дальше, на гребень. Нет, не упущу, нет, не отойду назад! И опять: «Берегись!» И опять: «Взяли! Пошел!»
Согнуться, толкнуть, снизу закатить на гребень! Сгоряча не чувствовать боли в пояснице. Главное — держаться в ритме восьми пар рук, связанных общим движением, однообразным и каждый раз как будто новым, неожиданным, когда громадный ствол поддавался именно моим, только моим усилиям!
Я ничего не слыхала, кроме команды бригадира и натужных выдохов стоящих рядом, в тот момент, когда ствол подымался на гребень. И только в перекур, объявленный громкоговорителями, до меня дошло, что ложбина полна звуков: гудки паровозов с подъездных путей, сигналы машин, слитный гул человеческих голосов. И ржание лошадей: там, внизу, трелевали конной тягой лес.
Вдруг я увидела крючконосого начальника. Около него водоворот — подходили, уходили люди. Он отвечал кому-то, кого-то спрашивал, делая отметки карандашом на гладко выструганной дощечке, заменявшей ему тут, на ветру, блокнот. Он так органично входил во всю картину, словно давно был здесь и командовал этими людьми, и привычно, поставив на пень ногу, черкал что-то на своей дощечке, лежащей на колене.
Я спросила скуластого, оказавшегося рядом: «Что, начальник давно здесь?» Как будто не знала, что он прибыл вместе со мной сутки назад. Но почему так уверенно держался? Короткий полушубок и ватные брюки носил, словно это не он в гетрах!
— Да нет, только-только, — пояснил скуластый. — Он инженер, прорабом у нас.
— Евгений Петрович! Товарищ Варенцов! Замерьте сами, ну замерьте! Туфту же гонят! Ясно, что кубометра нет, — кричали ему сверху. Инженер стал подыматься по склону.
«Я привыкну, — подумала я, — привыкну и буду здесь жить. И стану здесь своей и нужной, как этот Варенцов».
Все было так непохоже на прошлое. «Это хорошо», — решила я.
Ночью меня ломало и трясло как в лихорадке. И во сне я ворочала толстенные стволы, нет, вернее, один ствол, который все время возвращался и снова лежал передо мной: царь всех стволов, Его Величество Неподвижество!
Но утром меня поставили на другую работу. В небольшой котловинке было беспорядочно свалено множество срубленных осинок.
— Деревца ма-ахонькие, — успокоил меня бригадир, — отбракованные. Обрубить ветки, а стволы поднести к путям и сложить вон где! Только всего — и норма!
Я осталась один на один с навалом осинок, которые показались мне действительно маленькими. Обрубила ветки одной — топорик попался ловкий: топорище нетяжелое и лезвие наточено — и решила отнести ствол в указанное место. Бойко я ухватила обеими руками середину деревца, оно не поддалось. Поднатужилась в недоумении: самый тонкий ствол, но и он не давался в руки.
Я пригорюнилась: почему они тут такие тяжелые? Делала же такую работу когда-то у себя в деревне, не может быть, чтобы у меня недостало силы поднять хлипкую, даже слегка подсохшую осинку. Однако нет, недостало. Я заметалась по котловине, уже зная, что стужа щадит только того, кто в работе. Но мороз стоял легкий, ненастырный и не трогал меня. Чтобы что-нибудь делать, я поотрубала ветки у всех осинок, растаскивать их волоком я могла, поднять — нет! Что будет? Если я этого не могу, то что же? Значит, вчера это вовсе не я закатывала на гребень безголовое чудовище, не чета этим! В растерянности я стояла перед нескладным, растрепанным штабельком, кое-как сложенным. От стыда не пошла на перекур.
Кто-то спрыгнул в котловинку и присвистнул от удивления, увидев меня. И я бросилась к нему: смешной чернявый Степан как раз и был тем человеком, который мне позарез сейчас нужен!
— Стёпочка, смотри, какие маленькие, а я почему-то не могу поднять ни одну! — Мне нисколько не было стыдно к нему обратиться. Я даже показала ему: вот берусь — и ни с места!
— Таким манером и у меня будет ни с места! И чего ты ее за талию хватаешь? Вальс с ней танцевать собралась, что ли?
Он выплюнул цигарку и одной рукой оторвал от земли вершинку.
— Ты двумя действуй!
Я обеими руками ухватилась за узкий конец ствола: он слегка отделился.
— Теперь подставляй правое плечо! Подымай на себя выше, выше. Теперь заталкивай! — Комель поднялся в воздух, я чуть не упала. — Уравновешивай! — закричал Степан. У него на плече ствол уже уравновесился, и он только поддерживал его спереди правой рукой.
— Наперед бери больше: смотри, чтобы назад не загремел. Пошли!
И снова, как вчера, было чудо: осинка лежала у меня на правом плече, я, как Степан, поддерживала ее, упершись для равновесия левой рукой в бок. Мне показалось все это совсем легким, даже приятным. Собственно, не всё было приятно, а только тот момент, когда ствол ложился на плечо и уравновешивался. Но, конечно, самое приятное было сбрасывать его у путей и налегке, теперь уже бегом, бежать обратно.
— В жизни бы не додумалась! Спасибо, Стёпочка! — на ходу обрадованно кричала я. — Михаилу привет! Заходите к нам в общежитие!
Я чувствовала себя легкой, сильной и очень умелой.
Так было и во вторую ходку с ношей, и в третью, и в пятую... И уже неизвестно на какой — плечо заломило, попробовала на левое — не пошло. А осинок лежало еще видимо-невидимо, и убыль казалась незаметной.
«Вот незадача! Только что все шло прекрасно. Наверное, это потому, что я голодная». Идти в тепляк пить чай не хотелось, и я тут же съела хлеб с колбасой, который был у меня в кармане и только чуть-чуть приморозился.
Но и сытая, я не смогла донести до места хилое деревцо, сбросила его на дороге, передохнула и начала всё сначала: поднять на плечо, уравновесить... Двойная работа измучила меня вконец.
Короткий зимний день кончался. Я затравленно смотрела на заколдованные осинки. Стыд и злость переполняли меня, уже не было ничего важнее в жизни, как любым способом перегнать всю эту строптивую отару разбредшихся по котловинке осинок к путям. Но все кончалось: остались считанные минуты рабочего дня. Уже было слышно, как скрипит снег под ногами проходящих мимо: наверное, бригада, выполнившая задание, шла греться.
Но они не прошли мимо: спрыгнул с откоса Степан, солидно сошел по тропке Михаил и негромко подал голос:
— Сюда, ребята! Подсобим, что ли?
Чудесное слово «подсобим!», вкус которого я еще узнаю потом! Короткое, негромкое, оно заменяло десяток других, более пышных, но менее дорогих!
Ребята стали хватать деревца, словно не проработали целый день, играючи сбегали с ношей к путям, а я укладывала аккуратный штабелёк, только приговаривая:
— Ну и подсобили! Ах молодцы, как подсобили!
— Давай ступай за бригадиром, пусть тебе замерит, — сказал Михаил, стягивая рукавицы.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1
Окаменевшее небо, окаменевший лес. Морозная тишина, непроницаемая, как панцирь...
Я шла по дороге, оскальзываясь на ее обледеневших гребешках, которые больно ощущались даже сквозь подошвы валенок.
Я слышала, как звенит осыпанный ледяными иглами березовый колок на развилке, видела, какая странная, редкостная, стеклянная ночь медленно раскатывает передо мной ледяное, грубо-бугристое полотнище дороги. Как необычно низко нависает над ней выгнутое куполом, замутненное, словно стекло, на которое подышали, небо. Какой смутный, печальный свет сочится вокруг не то от снежной дороги, не то от спрятанного в облаках месяца. Предчувствие долгой, жестокой зимы пронизывало все, и поодаль, там, где лежала меж невысоких берегов Тихая Курья, угадывалось ледяное оцепенение, как уже сбывшийся приход великих морозов.
Я шла и ждала, когда впереди замерцает желтоватый свет фонаря у ворот. Ждала, словно это был свет моего дома. И это в самом деле был свет моего дома, какого ни на есть, но дома. Единственный свет, который теперь светил мне.
И вот он показался, маленький, слабый, схваченный и зажатый мохнатыми лапами елей.
Я с усилием нажала плечом на тяжелую калитку, медленно отошедшую на тугой пружине, и оказалась в рабочем городке.
Разметенные дорожки, бараки под аккуратно взбитыми подушками снега — зима делала все окружающее чище, строже, терпимее.
Приучить себя к трудностям новой жизни было нелегко, но тяжелее закрепиться в новой жизни и не думать ни о какой другой.
Я не пошла в общежитие, а без цели побрела по тропинке, огибающей приземистое здание столовой.
И увидела свет в оконце боковушки: Ольга Ивановна еще не спала. Я постучала в дощатую дверь.
Окно боковушки откидывалось в столовую. На прилавке стояли грудкой эмалированные миски, лежали жестяные ложки. Еще продавали здесь мужские носовые платки с голубой каемочкой. И почему-то белые фаянсовые кружки с надписью: «Кисловодск». Над этим странным ассортиментом красовалась Ольга Ивановна с высокой прической, с накрашенными помадой «цикламен» губами и расточала улыбки покупателям мисок, ложек и носовых платков. Кисловодские кружки никто не покупал, хотя они были вполне годные: как-то отпугивала надпись.
Так как торговля давно окончилась, окошко было закрыто. Ольга Ивановна в пестром фланелевом халате сидела у стола, покрытого чистой скатертью, и разговаривала с цыганкой, которая называла себя Эфросиньей — через «э». Пожилая эта цыганка работала уборщицей и подрабатывала гаданьем на картах.
И сейчас в руках Эфросиньи нервно прыгала колода карт, а сама гадалка, грузная, в черном шелковом платье, умильно глядела то на Ольгу Ивановну, то на чашку кофе со сгущенкой, которую Ольга Ивановна поставила перед ней, любуясь, как легкий парок поднимается над чашкой. Во всем этом было что-то домашнее и отрадное.
Эфросинья уже нагадала Ольге Ивановне все, что только можно желать: жениха, нечаянные радости, червонный интерес. Так что было непонятно, зачем гадалка вновь раскидывает карты и делает сосредоточенное лицо, вытягивая дудочкой губы и морща лоб.
Но Ольга Ивановна сказала, что Эфросинья хочет погадать мне.
Пока Ольга Ивановна наливала мне кофе, я с удовольствием смотрела, как пухлые руки Эфросиньи осторожно выкладывают карты, настолько истрепанные, что отличить короля от валета можно было только по некоему подобию самоварной конфорки, уцелевшему от короны.
Эфросинья выбросила из колоды бубновую шестерку и задумчиво предсказала дальнюю дорогу, трефовые хлопоты и бубнового короля. Марьяжный интерес выпадал мне в недалеком будущем, но казенный дом в лице пикового туза препятствовал червонному благополучию.
Поставив риторический вопрос: «Чем закончится?» — гадалка выбросила шесть карт венчиком и сказала без всяких сомнений, что я приму смерть от воды.
— Вот видишь! — некстати заметила Ольга Ивановна.
Вероятно, она хотела упрекнуть меня за то, что я раньше не прибегала к услугам гадалки.
Чтобы сделать ей удовольствие, я спросила, развеселившись:
— Это в каком же смысле? В бане или от наводнения?
— Карты про это не говорят, — сухо ответила цыганка.
Она аккуратно выпила кофе, приняла от Ольги Ивановны какой-то пакетик, сказала церемонно:
— До свиданьица, любезные дамы! Мне надо переменить туалет! — И ушла мыть пол в конторе.
Глаза у меня смыкались, и я бы с удовольствием растянулась на кровати Ольги Ивановны — она жила тут же. Но та поиграла красивыми глазами, сказала таинственно:
— Ты подожди. Не уходи. Сейчас будет тебе и трефовый интерес, и бубновый король.
— Еще чего? — Я чувствовала, как отогреваюсь в тепле странного крошечного мирка с его крошечными радостями.
— Варенцов обещал зайти.
Варенцов? У меня установились с ним отношения добрых знакомых, без теплоты, но с некоторым интересом друг к другу, Интересом сдерживаемым, потому что оба мы были ранимы, не спешили сдружиться, не склонные к откровенности.
— Нет, все равно пойду. — Я встала. Мы расцеловались. Прямо с порога морозный ветер подхватил меня, задул в спину, подгоняя. Я зашлепала по наледи; валенки совсем промокли, оттаяв в теплой каморке, и теперь обмерзали. «Надо было снять да высушить пока что», — мельком подумала я. Эта мысль была из теперешней моей жизни: высушить обувь, выпить горячего, а завтра чтобы поставили на учет крупных диаметров, а если досок, то широких, они тяжелее, но их меньше идет на вагон, а с «тридцаткой» упаришься. Вот и всё.