Пары последовательно изобразили «встречу», «мытье рук», «бег к мастерской»; над головами взвились красные газовые косынки... Это выглядело чудесно, аплодисментам не было конца.
Дима сказал, что он — первый в нашей прессе — обратился к теме нового танца и сегодня чувствует себя именинником.
Мы вышли в фойе, где на стенах были развешаны «Эскизы новых ритмов». Что-то знакомое почудилось мне в красочных пятнах, в расположении которых странным образом угадывались какие-то позы и движения. Мне сказали, что автор эскизов дает объяснения в уголке «Пьянство — позор человечества!».
«Уголок» оказался довольно большим залом, в центре которого под стеклом были выставлены внутренности алкоголика. Облокотившись о витрину, в небрежной позе, заложив руку за борт бархатной тужурки, стоял Матвей Свободный, окрученный благоговейно слушавшими его почитателями.
— Сейчас вы пройдите в фойэ, — говорил он, четко произнося «э» и немного в нос, — и вы увидите мою идею претворённой в цвет и линии...
Так как я уже видела «идею», то сразу подошла к Свободному. Он очень мне обрадовался.
— Ты давно в Москве? — спросила я.
— Год. Разве ты не видела на весенней выставке ОМХа мое полотно «Ночная смена»? Это мой ответ на «Ночной дозор» Рембрандта.
Почему «Ночной дозор» требовал ответа, осталось для меня непонятным, но я промолчала.
— А ты женился?
Матвей, вздохнув, ответил:
— Женился. Вот моя жена.
Он показал мне большой холст с двумя пятнами: лиловым и розовым. Сочетание было гармоничным и легким: я поняла, что Матвей женился удачно, и от души его поздравила.
— А кто она?
— Искусствовед.
Тут подскочил Овидий и увел меня от Матвея.
— Если хочешь участвовать в карнавальном шествии под лозунгом: «Даешь новые ритмы!» — то там уже собираются...
Мы быстренько прицепили себе картонные носы, бесплатно выдаваемые в раздевалке вместе с одеждой, и вышли на улицу.
Эта ночь была очень веселой. Про «ритмы» как-то забыли, и я танцевала с Овидием на Садово-Триумфальной площади «польку-бабочку с вывертом и подскоком»...
Докладчик в роговых очках был тут же и смотрел на нас с завистью: он не умел танцевать.
Шестого ноября ко мне зашел секретарь прокуратуры. Это был пожилой мужчина, всем на удивление носивший баки. Вдобавок его еще звали Дормидонт Осипович. Говорили, что он служил в царском суде в должности судебного пристава. Но я полагаю, это придумали в связи с баками и допотопным именем, а может быть, еще и потому, что Дормидонт писал необыкновенно аккуратным почерком с такими завитушками, как при Павле Первом.
Секретарь вручил мне запечатанный конверт со штампом прокуратуры. Что бы это значило? Я расписалась в Дормидонтовой тетради и увидела, что письмо от Шумилова.
Дурацкая мысль, что Иона Петрович приглашает меня в театр подобным бюрократическим способом, владела мной, пока я распечатывала казенный пакет.
Всеволод едва не свернул себе шею: любопытство не украшало его. Но и то сказать: не так часто приносили нам запечатанные конверты со штампом прокуратуры! Обычная переписка шла в открытом виде через канцелярию.
Я вскрыла конверт, и на стол выпал кусочек картона. Но не простого, а похожего на бумагу денежных знаков…
Это был пропуск на военный парад Седьмого ноября.
Да, на нем значились мои имя и фамилия и напоминалось, что надо иметь при себе удостоверение... Я обалдело держала в руках пропуск и даже не получила удовлетворения от завистливого выдоха Всеволода: «Ну и ну!» На военный парад приглашались немногие, так что сам факт получения пропуска уже как бы делал меня на голову выше. И хотя это тоже было важно, но самое главное: я увижу военный парад на Красной площади! Впервые в жизни я буду стоять на трибуне, может быть, даже совсем близко от Мавзолея. И увижу — впервые в жизни! — все правительство...
Мне не терпелось узнать, как же это осуществить; я готова была стоять на площади уже с вечера, несмотря на снег...
Чтобы добраться вовремя до места, учитывая проверку документов на подступах к Красной площади и то, что уличное движение по центру прекращалось, я вышла из дому затемно.
Но оказалась не единственной энтузиасткой. По пустынным еще улицам двигались пешеходы. Они именно двигались: по их одежде, неторопливости и горделивой осанке можно было догадаться, куда они направляются. И я трепетно подключилась к этому шествию, которое все больше сплачивалось по мере приближения к первым постам контроля.
Контроль начинался далеко от Красной площади. Поперек Сретенки громоздились грузовики, оцепление нарядных в своих красных петлицах и фуражках красноармейцев стояло так картинно и неподвижно, словно парад выплеснулся уже сюда.
Начиная с этого первого оцепления, мы покидали темные, еще ночные улицы: здесь и дальше все было залито ярким светом прожекторов, установленных на крышах.
По Никольской улице шли уже густо по тротуарам и мостовой. От красных полотнищ, вывешенных на стенах домов и протянутых поперек улицы, падал отблеск на лица, придавая им выражение приподнятости и торжества.
Народ шел разный, но таких, как я, было мало, а все больше солидные, рабочие люди, одетые по-праздничному. Шли военные в высоких званиях и ответработники, которые узнавались по модным синим поддёвкам с серыми смушками... Шли те, кто обычно проезжал в машинах. Но здесь все были равны, и все пешие. А машины оставались далеко за оцеплением.
Пропуск мой оказался на трибуну у самых Спасских ворот. Отсюда я видела Мавзолей, благородными своими линиями и окраской отчетливо выделявшийся на серой, тщательно очищенной от снега площади. Справа высилась Спасская башня со знаменитыми курантами, бой которых совсем недавно начали транслировать по радио, и голубые ели у стены... Открытые ворота с часовыми в длинных шинелях, туго опоясанных новенькими ремнями, обещающе показывали часть крупнобулыжной кремлевской мостовой и синеватую дымку в перспективе.
Хотя до парада было еще два часа, трибуны уже заполнялись москвичами. Гости других городов и республик стали организованно подходить позже. Одновременно непривычно пестрой толпой, громко переговариваясь, пошли иностранные делегации, среди которых различались немцы в синих фуражечках-«тельманках», французы в беретах, щупленькие белозубые китайцы.
Когда они проходили мимо трибун, мы поднимали сжатые кулаки и кричали: «Рот фронт!», «Руки прочь от Китая!», «Свободу народам Востока!», а тем, кому неизвестно было, что кричать, мы просто аплодировали.
Попозже подошли и заняли места на особой трибуне послы и военные атташе, аккредитованные в Москве. Я в первый раз, не считая театра, конечно, увидела на плечах мужчин погоны и даже аксельбанты. Этих никто не приветствовал, командир, приставленный к иностранным гостям, придерживая шашку, указывал затянутой в перчатку рукой места подходившим.
Между тем по площади пробежали связные, устанавливая знаки для расположения воинских частей. Послышались звуки настройки военного оркестра. Напротив трибун, на крыше Торговых рядов, застрекотал киноаппарат.
Потом словно ветерок пробежал по трибунам: на площадь вступили части Московского гарнизона.
Отработанными перестроениями они заполнили всё пространство между трибунами и Торговыми рядами, оставив как бы узкую просеку, по которой пробегали туда-сюда распорядители с красными повязками и охрана.
Все взгляды были обращены на Мавзолей. Незаметная дверь позади открылась, на площадку медленно стали выходить члены правительства. Сталин шел третьим.
…Он, наверное же, знал, какая буря подымется сейчас навстречу ему на площади. Всё он знал наперёд. Но ничто не выдавало ни в его походке, ни в лице ожидания этой бури. Очень буднично было всё в нём.
Попросту, задевая друг друга плечами, перебрасываясь какими-то словами и улыбками, все разместились на трибуне Мавзолея, и тотчас стали бить куранты... С первым их ударом за кремлевскими воротами послышалось цоканье копыт. В напряженной тишине одинокий звук казался таким сказочным, что теперь только какое- то чудо должно было появиться там, из синей дымки, в рамке кремлевских ворот.
И чудо произошло! Из ворот Кремля на белом коне вылетел Ворошилов!
...Пройдут годы, я увижу многие военные парады. Будут идти тяжелые танки по Красной площади: целые дома под толстой бронёй. Гигантские сигары ракет проплывут перед пестрыми трибунами, и крошечные рядом с орудиями артиллеристы поведут их, как погонщики слонов. Под тяжелой сенью знамён пройдут офицеры всех родов войск, щеголяя высоким классом выучки.
Но не уступит им место в памяти тот впервые увиденный мной военный парад и видение легендарного всадника на белом коне, вылетающего из ворот Кремля, в то время как со стороны Исторического музея навстречу ему на гнедом жеребце спешит такой же невысокий — но уж какой ловкий и статный! — Будённый, на смуглом лице темные, браво закрученные усы!
Всадники сближаются, усиленный рупорами, звучит рапорт командующего парадом... Начинается объезд войск, поздравление принимающего парад, перекатное «ура!», умноженное эхом...
И вся необыкновенная картина с четкими квадратами воинских частей, выстроенных для парада, с древними стенами Кремля и Торговыми рядами, с памятником Минину и Пожарскому слева и Василием Блаженным справа — всё кажется ненатуральным, как во сне или на экране.
Ворошилов поднимается на поставленную в центре трибуну и произносит традиционную речь. Потом он присоединяется к стоящим на трибуне Мавзолея, и что-то шутливое, незначительное бросает ему Микоян, и все улыбаются, а Ворошилов прокашливается, и вдруг всё замирает: двинулись войска! В легкости церемониального марша только знаток усмотрит капли пота. В движениях, столь слитных, столь четких, таятся великие усилия.
И опять словно ветерок проходит по трибунам: пошла техника!
В то время как быстроходные танки прогромыхивают по спуску к Москве-реке, над площадью в стремительном полете на бреющем возникают красные с черным бомбардировщики... Они летят журавлиным треугольником, их блестящие тела прочерчивают в небе жирный пунктир, Сопровождающие их истребители вонзаются в низкое небо с орлиным клёкотом.
Всё! На площадь развернутым строем, занимая ее всю, вдвигается сводный военный оркестр парада. Марш Чернецкого... Торжество труб, убедительность барабанной дроби, ликование кларнета, апофеоз литавр.
Какая-то разрядка. Мгновение тишины. Облегченности. Отрадной усталости. Но уже за пределами площади, на дальних подходах к ней, слышны звуки другого оркестра, другой знакомой мелодии.
Под эти звуки, в хоре выкриков «Да здравствует...», в сумятице приветственно выкинутых рук с флажками, с портретами, с транспарантами занимают площадь колонны московских районов.
Пестрая лента течет непрерывно долгие часы. Долгие часы все там, на Мавзолее, стоят и машут руками и шапками, каждый раз встречая новую и новую волну со своим прибоем, своим шумом, своими брызгами...
И я стою, не обращая внимания на то, что снег тает на моём воротнике и холодная струйка течет у меня по спине.
Впечатления так переполняли меня, что я никак не могла втянуться в будничную колею. Куда я могла адресоваться со своими восторгами? Конечно, к Володе. Я знала, что он приехал перед самыми праздниками, а во время военного парада был в наряде на Красной площади.
Кроме того, я горела желанием узнать, убили ли тигра и при каких обстоятельствах.
Оказалось, что история с тигром была для Володи пройденным этапом. Небрежно, словно охотился за тигром каждый день, он сказал, что тигра вовсе не убили, а «отловили». Как же это?
— Очень просто, словили же его в тайге! И мы так же: загнали в западню, опутали сетью. В общем, он уже в зоопарке. А я как раз хотел тебя видеть. Не знаю, сможешь ли ты помочь в этом деле, но, понимаешь, я с ним обратиться ни к кому, кроме тебя, не могу.
Удивительно! Чем я могу помочь Володьке?
— Ты сейчас все поймешь. Помнишь Гришку Прокофьева? Ты его раньше знала, когда он был помощником у меня в ДЕТО.
Действительно, я припоминала какого-то Григория, мужчину лет тридцати, то есть значительно старше Володи. И он был чрезвычайно исполнительным, немножко смешным, потому что нос у него сильно задирался кверху, а над этим задорным носом уныло свисал жидкий светлый вихор. Это несоответствие и было смешновато.
— Ну а потом, уже в Москве, он перешел на самостоятельную работу, — говорил Володя. — Человек он верный. Служил на границе. Заслуженный, в общем. Одно время направляли его учиться. Но из этого ничего не вышло. Захлебнулся он в науках, еле вынесло волной. В полумертвом состоянии... И вот, понимаешь, вдруг в отделе кадров — через столько лет! — дознаю́тся, что Григорий скрыл свое социальное происхождение...
— Сын кулака?
— Хуже. Полицейского.
— Какого полицейского?
— Не жандармского полковника, конечно, а простецкого около́точного, с той самой шахты, где принимали Григория в партию. И где его отец этот самый и по сей час служит ночным сторожем в конторе.
— Как же Григория принимали в партию?
— Значит, не придали значения. Всем, безусловно, было известно, кто его отец. Ведь принимали на той же самой шахте... Но закавыка в том, что в анкете Григорий написал, что происходит из семьи служащего. И так оно шло и шло. Пока кому-то не взбрело в голову написать в отдел кадров: дескать, скрыл и продолжает скрывать...
— И как же?
— У нас на собрании, когда Гришку спросили, зачем он скрыл... ну, он честно ответил: «Иначе меня не приняли бы, а я хотел быть в партии...» А почему хотел? Не для личной же выгоды — какая уж там выгода! — то на границе под басмаческую пулю голову подставлял, то хлеб брал у кулаков... Мы и решили: строгий выговор с занесением. И вверху утвердили. А со службы, конечно, попёрли...
— Ты думаешь, его можно будет к нам устроить? — удивилась я.