Когда [на следующий день] мы въехали на Северную сторону Севастополя, то небольшую площадь у переправы в город нашли пустынной; постоялые дворы — ханы, всегда забитые приезжими, их лошадьми и повозками, стояли с раскрытыми воротами, как бы проветриваясь. Внутри — никого. Военных, таких многочисленных накануне, тоже не было видно. У самой пристани стояло до сотни человек и невдалеке — наши лошади, на которых мы с матерью приехали накануне. Возница поджидал нас со стороны города, а мы появились с другой, чем он был несказанно удивлен.
Тут же выяснилось, что переправы в город нет, катера, обслуживавшие переправу, все частные шлюпки и ялики мобилизованы управлением порта, по-видимому, для нужд эвакуации. Стоявшие на пристани люди жаждали попасть в город, но не могли.
Мы топтались на месте, не зная, что предпринять. Выручили местные жители — в слободке Северной стороны бабушку хорошо знали. Почти все слобожане были старыми матросами военного флота, помнившими Сергея Ильича Кази[4]. Увидев нас и понимая наше положение, два старых рыбака предложили отъехать в сторону от пристани, а затем с вещами пробраться к берегу, где они обещали посадить нас в полуразбитую шлюпку, забракованную портом, и переправить в город. Подвести шлюпку к пристани они боялись, так как в нее тут же бросились бы люди, ожидающие переправы, и она затонула бы от перегрузки. Мы последовали их совету и на мыске Северной бухты произвели посадку и погрузку. У пристани заметили нашу хитрость, несколько человек бросилось бежать к нам по берегу, но мы успели отчалить. Шлюпка действительно могла использоваться только для «сугубо каботажного» плавания в 2–3 метрах от берега. При том, что она приняла только нас с багажом, она так стала течь, что мы не успевали вычерпывать воду; вещи поставили на банках, чтобы не подмокли, а ноги у нас были в воде. Частенько мы зачерпывали воду и бортом, так как по бухте носились военные катера и разводили высокую крутую волну.
Нормальная переправа длилась бы 15–20 минут, но здесь она растянулась чуть ли не на час. Бабушка, все время стойко державшаяся, посреди бухты вдруг зарыдала. Но это был короткий срыв, и, когда мы подошли к Графской пристани, она опять была в норме. Нужно сказать, что всем путешествием, начиная с отъезда из Бурлюка и далее, командовала мама, и бабушка, обычно адмиральша-командирша, теперь во всем слушалась свою старшую дочь. Минутную бабушкину слабость можно было понять. Ведь еще недавно стоило ей с Сергеем Ильичом появиться у причалов, как все моряки становились во фронт, для переправы через бухту к их услугам бывал и катер командующего Черноморским флотом (я сам был свидетелем такой любезности адмирала Эбергарда), им первым при встрече козырял Колчак (это я тоже видел в 1916 г.).
На мостках переправы у Графской пристани тоже толкалось много народа, это были «северяне», жаждавшие попасть домой. Увидев нашу шлюпку, они уже издали стали примериваться, как бы успеть занять место на ней на обратный рейс. Наши лодочники и здесь не рискнули подходить к пристани и ткнулись носом между камнями почти на самом Приморском бульваре. Лодочники быстро высадили нас и отчалили, чтобы не подвергнуться абордажу северян. Тут со мной произошел казус, который мог очень скверно отразиться на нашем благополучии в дальнейшем. Еще в Бурлюке, при отъезде, моему попечению был поручен баул, в котором, кроме разной мелочи, был упакован небольшой несессер с золотыми вещами; я его не выпускал из рук, но в шлюпке я поставил его под кормовой банкой и… забыл о его существовании. Мы были уже на берегу и шлюпка отходила, когда я с криком бросился вдогонку за ними по нескольким камням, выступавшим из воды. Лодочники догадались, в чем дело, и я, слава Богу, поймал брошенный ими драгоценный баул. Если бы я его тогда потерял, то, наверное, голодные годы мы не пережили бы.
Выйдя на Нахимовскую площадь, мы направились по Екатерининской улице к нашим знакомым и дальним родственникам Цакни{360}. Вся Нахимовская площадь была заполнена воинскими частями; к Графской пристани подходили баркасы, в которые эти части грузились. Порядок был образцовый; соблюдая строй, военные, нагруженные всяким скарбом, по команде выходили на пристань и не торопясь располагались в баркасах. Как только одни отваливали, немедленно подходили следующие.
На Екатерининской было сравнительно свободно, и мы довольно быстро дошли до Цакни. В тот же вечер мама сняла две комнаты в квартире вдовы Нелидовой, расположенной во втором этаже, над Цакни, но через несколько дней эта квартира была реквизирована для какого-то учреждения, и мы снова оказались у Цакни в 1-м этаже. Наконец, недели через две, уже при Советах, мы, наконец, нашли комнату в доме № 85 по той же Екатерининской улице и переехали туда уже надолго.
Но подошла пора описать, как моим глазам представились и окончательная эвакуация армии генерала Врангеля, и приход красных войск, и установление в Крыму советской власти.
Ноябрь 1920 года в Севастополе. Почти все учебные заведения заняты под лазареты и казармы. Занятий нет. Подрастающее поколение, и в том числе я, после исполнения некоторых обязательных домашних дел или поручений отправлялось гулять по городу, и конечным пунктом этих прогулок всегда бывали Графская пристань и Приморский бульвар. Мы смотрели на военные корабли разных рангов и разных флагов, вплоть до сиамского миноносца, заговаривали с матросами и, честно говоря, для своего возраста проводили время очень интересно.
Взрослые же в то время были озабочены совсем другими переживаниями. Все чувствовали, что Врангель доживает в Крыму последние дни. Боялись и ухода белых, и прихода красных: одни — потому что белые могли перед уходом «хлопнуть дверью», другие — что красные по приходе начнут «хлопать дворян».
Перекопско-Чонгарская операция красных (под таким названием она вошла в историю) началась 7 ноября 1920 года. Тут же в городе стали распространяться слухи, что Перекоп уже взят, что зеленые спустились с гор и «сели верхом» на Симферопольское шоссе. Появлялись и контрслухи, что красные отбиты и белые наступают чуть ли не на Мелитополь. Но все это говорило лишь об одном — на фронте идут крупные и, по-видимому, решающие бои.
Наконец, в одно утро на Севастопольском рейде стал английский дредноут «Iron Duke», а он, этот «Айрон Дюк» (Железный Герцог), всегда появлялся в наших южных портах, когда дела белых были плохи и когда должна была начинаться эвакуация войск. Свои орудийные башни «Железный герцог» направил в сторону Инкермана.
Я пошел на пристани Южной бухты — РОПИТа, Царской, и там увидел начало настоящей эвакуации.
У стенок стояли транспорты, и на них не торопясь грузились тыловые учреждения белых. Подчеркиваю, не торопясь. К пристани подъезжали извозчики, телеги, и с них на пароходы переходили военные всех званий, с семьями, чемоданами, ящиками. Погрузка шла как на обыкновенный рейсовый пароход, я даже бы сказал, медленнее. Этим крымская эвакуация Врангеля отличалась от новороссийской — Деникина.
Днем стало известно, что Перекоп действительно занят красными, что одновременно идут бои на Турецком валу, Арабатской Стрелке и что красные части перешли Сиваш вброд. На следующий день в городе началась паника среди гражданских лиц. Все, боявшиеся прихода красных, бросились к пристаням и, памятуя Одессу и Новороссийск, принялись штурмом брать стоявшие там пароходы. Продолжалось это достаточно долго, пока пароходы не отдали концы и не отошли от пристаней в середину бухты.
В это время в порту появились юнкера какого-то военного училища и постепенно оттеснили толпу с территории порта. На улицах, примыкавших к съездам в порт, были поставлены цепи в два-три ряда, которые стали пропускать только лиц, имевших специальные пропуска для посадки на суда. Я наблюдал такую цепь при подъезде к управлению РОПИТ: два ряда юнкеров Донского училища, первый ряд с винтовками по фронту сдерживал напор толпы, второй ряд изредка приходил на помощь первому, между рядами ходил бравый есаул и только покрикивал: «Господа юнкера, господа юнкера!» Тут вообще никого не пропускали, и в толпе стоял крик, ругань, плач. Казалось, что люди спасаются от какой-то уже нависшей над ними опасности, как будто враг вот здесь за углом, а ведь его еще не было и в 150–200 километрах.
К вечеру этого дня на Екатерининской улице стали появляться телеги с беженцами из внутренних районов Крыма, они тоже направлялись к пристаням в надежде попасть на пароход. Ночью количество беженцев увеличилось, и утром вся Екатерининская от Вокзального спуска до Графской была забита. Коляски, телеги, татарские мажары, бедарки — огромный поток колесного транспорта всех видов, часто останавливаясь, медленно двигался по всей ширине улицы, включая тротуары. У пристаней они выгружались, и возчики — мобилизованные крестьяне — старались, как можно скорее, выбраться из города, не забывая прихватить пару, а то и тройку бесхозных лошадей и брошенные кем-либо вещи.
Этот поток начинался где-то далеко за городом и вливался в него по Лабораторному шоссе; мимо вокзала он вползал в гору, уплотнялся и таким образом достигал «спасительного берега моря».
Ехали в основном тыловики и беженцы — «буржуи», многие с семьями. Мне помнится телега, в которой на вещах сидела молодая женщина, рядом с ней был мальчик лет пяти-шести, на руках запеленутый грудной ребенок. Но на плече у нее была винтовка, у телеги стоял муж — поручик, вооруженный до зубов. Вообще все мужчины, будь то военные или штатские, были вооружены минимум винтовкой. Говорили, что по шоссе в горах беженцев обстреливали зеленые, и они, не останавливаясь, тоже отвечали выстрелами.
Иногда в потоке оказывалось несколько подвод, в которых вповалку на сене лежали военные, или проезжали несколько тачанок, запряженных четверкой замечательных лошадей, с пулеметами, укрепленными на заднем сидении; это были, по-видимому, остатки какой-нибудь разбитой или разбежавшейся военной части.
И вот в то время, когда все жители города, кто с тревогой, кто с надеждой, наблюдали за этим последним актом драмы, была прослойка населения, которой ни до чего не было дела — только свои личные дела и свой карман.
На Екатерининской улице в то время стояли две церкви, видевшие еще первую оборону города, — Петропавловский собор и Михайловская церковь (около здания музея). Так вот, в Михайловской церкви, в самый разгар событий, происходила… свадьба! Если бы это была свадьба какого-нибудь белого, который, уезжая, хотел взять с собой невесту уже женой (не нужно забывать моральный кодекс того времени), то это было бы понятно. Но нет, свадьбу справлял какой-то пригородный хуторянин — другого времени он не нашел. Ему пришлось пережить несколько неприятных минут, так как всей свадебной компании нужно было перейти улицу, чтобы попасть в переулок, где их ждали тачанки и коляски. Но улица была забита, что называется, втугую, и им пришлось прыгать с колеса на телегу, с телеги на колесо. Женщинам помогали, зато жених и шафера получали такие подзатыльники, что, если бы улица была пошире, они, пожалуй, живыми не выбрались бы.
На этой же Екатерининской улице, на углу Синопской лестницы, был какой-то воинский склад, у запечатанной двери которого стоял на часах юнкер. И вот целая компания, как будто с офицерскими погонами разных рангов, решила «ликвидировать» склад. Среди бела дня они окружили юнкера и, видимо, предложили ему участвовать в этом деле. Тот отказался и старался оттолкнуть их, но грабители оттащили его в сторону и стали ломать дверь. Юнкер выстрелил в воздух — и, как сейчас, я помню его искривленную физиономию, чуть не в слезах, когда он кричал: «Вы! Офицеры Русской Армии! Сволочи вы, а не офицеры!» Выстрел задержал грабителей, из потока беженцев выскочили два молодых офицера с винтовками и стали рядом с юнкером, щелкая затворами. Не знаю, чем бы все это кончилось, но тут откуда-то из-за угла прибежало еще человек пять-шесть юнкеров. Любителей грабежа взяли в приклады, и те разбежались. Два офицера, пришедшие на помощь, пожали юнкерам руки и пошли догонять своих.
Поток беженцев иссяк на второй день к вечеру, только изредка проезжала какая-нибудь тачанка. По всей длине улицы лежал слой навоза, рваной бумаги, каких-то лохмотьев, кое-где были сломаны деревья и стояли брошенные телеги. Среди всей этой мерзости бродили голодные лошади и выискивали клочок сена, грызли кору деревьев. Екатерининская — одна из лучших улиц чистенького веселого Севастополя — стала похожа на какой-то караван-сарай самого низкого разряда.
С утра следующего дня стали проходить на погрузку воинские части, это была кавалерия или «ездящая пехота» на телегах и тачанках. Части проходили спокойно, не останавливались, не растягивались; их встречали, видимо, специально выделенные офицеры и провожали прямо к пристаням.
Пока проходил поток беженцев, я не отходил далеко от дома, но в этот день я с целой компанией ребят уже прогуливался около Графской пристани. В середине дня на Нахимовскую площадь вдруг въехал большой отряд донских казаков и, хотя они были, как и все белые, в английском обмундировании, но у этих почти у всех были нашиты красные и синие лампасы. Кое-где мелькали цветные фуражки — это оказались остатки гвардейских Казачьего и Атаманского полков Донского корпуса. Они выстроились у памятника Нахимову большим каре и спешились. В середину вышел казачий генерал и обратился к ним с небольшой речью. Судя по тому, что до нас донеслось (мы стояли у гостиницы Киста), смысл этой речи был следующий: «Мы покидаем Родину, быть может, навсегда, кто хочет, может оставаться». После этого послышались команды, и казаки стали расседлывать лошадей, снимать вьюки и строиться в стороне пешей колонной. Человек пятнадцать, наоборот, сели верхом, взяли по несколько лошадей в повод и медленно поехали прочь — это были остающиеся.
Мы подошли ближе, казаки прощались с конями, и один старый вахмистр, обнимая своего мерина, со слезами просил нас взять его и передать в хорошие руки. Но что мы могли сделать, когда у всех нас не было никакого хозяйства, где могла бы понадобилась лошадь. Вскоре казаки двинулись к Графской, там в это время уже подошли военные катера с большими баркасами на буксире. Они приняли казаков и повезли на рейд, где стояла уйма транспортов и военных кораблей.
К вечеру того же дня в город вошел большой отряд «цветных», как их называли, войск. Это были сливки Белой армии — части корпуса генерала Кутепова: в своем подавляющем большинстве солдаты этого корпуса были добровольцами, и среди рядовых чинов этих полков можно было увидеть офицеров самого высокого ранга. Командный состав в них назначался самим командующим по реальным способностям кандидатов.
Корпус состоял из нескольких дивизий, носивших имя их первых организаторов и командиров и различавшихся цветом погон. Потому их и стали называть «цветными». Кроме того, здесь была и игра слов: во французской армии почти официально цветными назывались африканские и индокитайские части, которые считались ударными и по-особому бесстрашными.
Корниловцы носили малиново-черный погон и череп с костями на левом рукаве; марковцы имели черный погон; алексеевцы — черно-белый, дроздовцы — малиновый. Добровольно поступившие в корпус, кроме того, на левом рукаве носили трехцветный шеврон. Это действительно были отборные части и дрались они и отчаянно, и со знанием дела. Хотя они считались пехотными войсками, я не видел ни одного спешенного солдата, все ехали либо в тачанках, либо верхом.
Улицы снова заполнились лошадьми, главная сутолока на этот раз была не у пристаней, туда не торопились, а около ресторанов и кафе, которые в то время в центре Севастополя находились чуть ли не в каждом доме. Народ обстрелянный, добровольцы знали, что неприятель еще далеко, и самым спокойным образом заполняли эти заведения. Ночью они погрузились на пароходы, и утром опять севастопольские улицы стали пустынными; бродили только несчастные голодные лошади. На пристанях тоже никого не было, только на Графской стояли два-три катера, собиравшие редких отставших.
Около полудня мимо нашего дома прошел со свитой Врангель. Он был в черкеске, папахе и мягких кавказских сапогах, с ним шел один пожилой генерал, несколько офицеров и с десяток текинцев личной охраны. Так он прошел по пустынным улицам (по всему городскому кольцу — Нахимовский проспект — Большая Морская — Екатерининская), по-видимому прощаясь с городом, Крымом и всей Россией, в полной тишине и молчании.
Наконец, Врангель свернул к пристани, сел в катер и отправился на крейсер «Генерал Корнилов». Посадка на суда окончилась…
Большевикам не противостояло больше ни одной боеспособной части.
С момента «амбаркации» белых власть в городе приняла группа местных общественных деятелей во главе с присяжным поверенным Кнорусом. Эта группа с помощью небольшого отряда рабочей милиции, которой белые оставили несколько десятков винтовок, должна была поддерживать в городе порядок до прихода советских войск. Глава группы — Кнорус — был какой-то странной личностью, появлявшейся на сцене при каждой смене власти, а этих смен, как мы видели, с 1917 года было немало. Как только междуцарствие кончалось, так и Кнорус впадал в небытие.
Поддержание порядка было чисто фиктивным: к вечеру первого же дня «безвластия» загорелся большой военный склад на Портовой улице, пожар никто не тушил, но казенное добро и разнообразные продукты очень усердно растаскивались, начиная с английского обмундирования и консервов и кончая спиртом. Не забывали даже арбузы!
Из тюрем были выпущены все заключенные; политические — по вполне понятной причине — смена власти, а уголовные, как ни странно, по той же причине. Предполагалось, что, так как уголовные преступления есть «пережиток» капиталистического строя и вызываются исключительно капитализмом, то с приходом советской власти вся уголовная братия примется за честный труд и поведет праведный образ жизни. Так мы и жили, ожидая лучшего.
Ночью на Соборной улице, в квартале между женской гимназией и штабом крепости, загорелся дом Ророга. Оказалось, что Ророг, старый военный, не выдержал позора, полил квартиру керосином, убил жену, детей, поджег дом и застрелился сам.
В городе было тихо, трамваи не ходили, автомашин не было, извозчики исчезли, магазины и рестораны заперты, функционировал только базар, и то ограниченно, так как крестьян из пригородных деревень не было. Бухта была пуста, белые увели все посудины, которые могли держаться на воде, оставались только мелкие шлюпки и ялики, которые изредка курсировали между Северной стороной и городом. На улицах нет-нет показывался рабочий милиционер с красной повязкой на рукаве и винтовкой за плечом, и опять тишина и покой. Заводы стояли, однако работали предприятия коммунального хозяйства — водопровод, электростанция.
Я не помню, сколько времени продолжалось такое «райское состояние», день или два, во всяком случае, недолго. Наконец, оно было нарушено страшным грохотом и изредка выстрелами; от вокзала в город въезжал громадный бронеавтомобиль, по размерам он равнялся нынешним 80-местным машинам, а в то время он казался просто чудовищем. Из нескольких бойниц смотрели тонкие стволы пулеметов, и они то и дело давали изредка очередь в воздух, по-видимому, для острастки. Но самое страшное было не в этом. Броня этого фургона была выкрашена в цвет хаки и в нескольких местах украшена красными пятиконечными звездами, а вдоль по корпусу большими буквами было написано название бронемашины — «Антихрист».
Следует отметить, что в то время большинство севастопольцев, во всяком случае обыватели, не знали, что пятиконечная звезда стала эмблемой советской власти, а по религиозным представлениям считали ее знаком Антихриста. Появление этой машины со «знаками» да еще с подтверждающей надписью подействовало ошеломляюще, в особенности на пожилых людей и стариков. «Антихрист» проехал по главным улицам города и мимо вокзала удалился по Инкерманскому шоссе.
Незадолго до его проезда над городом летал самолет и разбрасывал листовки, обещавшие амнистию всем белым, которые не последуют за границу. К слову сказать, в нашем доме оказался один инженерный полковник, опоздавший к эвакуации, но собиравшийся идти в Казачью бухту, где еще стояли белые. Прочитав же эти листовки, он никуда не пошел. Что с ним случилось в дальнейшем, расскажу в свое время.
Задержусь еще на «Антихристе». Через несколько дней после занятия Севастополя машину отправили в горы, где в это время появились так называемые бело-зеленые. В первые же дни патрулирования по Ялтинскому шоссе броневик попал в засаду, экипаж его был перебит, а машина, наведшая оторопь на богобоязненных севастопольцев, — сброшена с обрыва. Через несколько часов после «Антихристовой» разведки в город вошел отряд человек в двести крайне разнокалиберно одетых людей, объявивших себя красно-зелеными из отрядов Мокроусова. Прошли они по Екатерининской, и опять тишина.
Иногда в книгах и кино вступление красных в Севастополь изображают почти как карнавал: по улицам гарцуют нарядные кавалеристы, вдоль домов стоят шпалеры ликующих горожан, которые забрасывают освободителей букетами цветов. Мокроусовцы на такую картину не тянули, равно и те, кто вступил в город на следующий день.
А на следующий день в город вступила уже большая регулярная воинская часть — первый из полков 51-й дивизии Блюхера, будущего маршала, репрессированного в 1930-х годах. Солдаты почти все были мало-мальски одеты, некоторые были в шапках-буденновках, а во главе колонны ехали два командира верхом с красными бантами на груди. По молчаливым улицам полк прошел на Нахимовскую площадь, где было устроено нечто вроде парада, говорились речи, небольшая толпа кричала не очень внушительное «Ура!». Парад принимал крупный мужчина на костылях — выяснилось, что это председатель Севастопольского ревкома Гавен{361}, тот самый непотопляемый латыш, проводивший варфоломеевские ночи в Крыму зимой 1917/18 года.
Вспоминая Гавена и ту зиму, некоторая публика уже начинала поеживаться, не зная, что на плечах красной лавы русских мужичков в Крым прибыла черная туча могучих большевистских политработников ленинской выучки, рядом с которыми Гавен будет выглядеть жалким приготовишкой, а его варфоломеевские ночи покажутся детскими играми.