К книге
Вооруженные силы на Юге РоссииРаздел 2. Н. Алексеев{233} Из воспоминаний{254}
92%
Раздел 2. Н. Алексеев{233} Из воспоминаний{254}
115

Я хорошо помню тот ненастный ноябрьский вечер, когда в Симферополь вступили первые добровольческие отряды. Моросил дождь, и сырой туман пронизывал душу. В городе было тревожно, ибо фактически не было власти. «Буржуи» попрятались по домам, зато на улицы выползли какие-то новые персонажи. Хорошо знакомы они мне теперь после того, как я столько раз наблюдал их появление всякий раз, когда пахло грабежом и кровью. Я видел их позднее и в Ростове, и в Екатеринодаре, и опять в Крыму перед различными испытанными и пережитыми мною эвакуациями. И когда я взирал на них, я невольно вспоминал того «серого», с которым я, как казалось мне, навеки простился тогда в Орше. «Некто серый» загулял в те дни по улицам нашего тихого городка, собираясь в кучи, луща семечки, стоя на углах и ругаясь гнусной матерной бранью. И вот вдруг в ночной мгле опустелых улиц послышался топот коней и лязг оружия, выросли откуда-то силуэты всадников и прокатилась и прогремела славная казачья песня. То прошли первые кубанские отряды.

На другой день по улицам города прошла и первая пехотная часть. Нельзя было смотреть на нее без чувства глубокого душевного волнения. Шло всего человек семьдесят — все худые, бледные, измученные люди. Несмотря на суровую и мокрую осеннюю погоду, многие не имели шинелей. На ногах у некоторых вместо сапог были какие-то тряпки. Состав части был до чрезвычайности разнообразен — и седой полковник, и рядом мальчик-кадет. Шли они без музыки и без песни. Казалось, витали над ними тени замученных отцов и матерей, пепел сожженных жилищ и стоны несравненных обид.

И в тот же день на одной из улиц, впервые после долгого промежутка, вывешен был трехцветный русский национальный флаг.

В городской массе описанные происшествия вызвали немалое смущение. На базаре и по улицам стали собираться кучки народа, как это было в 1917 году, и митинговать. Я не раз старался прислушаться к этим разговорам, чтобы определить отношение демоса к добровольцам. Отношение было несомненно отрицательное. «Чего они пришли сюда? Кто их звал? Не хотим власти генерала Деникина» — вот что говорил базар. А трехцветный флаг и золотые погоны просто возбуждали ненависть, как символ старого «проклятого» времени.

Для меня не подлежит никакому сомнению, что по крайней мере в Крыму (я не имею данных об Украине) русский демос относился куда спокойнее и сдержаннее к германцам, чем к добровольцам. Есть в этом что-то смердяковское, таинственно предугаданное в свое время Достоевским. «В двенадцатом году, — как говорил Смердяков, — было на Россию великое нашествие императора Наполеона французского первого… и хорошо кабы нас тогда покорили эти самые французы: умная нация покорила бы весьма глупую-с и присоединила бы к себе. Совсем даже были бы другие порядки-с»… Больно писать об этом, но у меня есть уверенность, что смердяковское умонастроение было у нас широко распространено. «Я всю Россию ненавижу, Марья Кондратьевна… Я не только не желаю быть военным гусариком, но желаю, напротив, уничтожения всех солдат-с»… Может быть, в глубоком, метафизическом смысле здесь нужно искать корни отрицательного отношения к добровольческому движению. Но конечно, явление это имело также и свои ближайшие уже чисто опытные причины.

* * *

Между тем чем ближе к весне, тем более и более военный успех на фронте склонялся не в нашу сторону. В результате нажима со стороны красных мы принуждены были оставить северную Таврию. Мы отступили на Перекопские позиции и на линию Сивашей. В публике ходили слухи, что позиции эти основательно укрепляются, впрочем, многие скептики говорили, что укрепление позиций несколько запоздало и что фортификационные работы оставляют желать лучшего. Несмотря на эти скептические мнения, в общем преобладала вера, что Перекоп неприступен и что красным ни в коем случае не удастся проникнуть в Крым.

Я не вполне понимаю, на чем основывалась эта вера, которая позднее, в 1920 году, послужила основанием для Крымской эпопеи Врангеля. Прежде всего, совершенно неприступных позиций вообще, кажется, не бывает. Далее, если говорить об относительной неприступности, то она обусловливается первоклассными фортификационными сооружениями по всем правилам современной техники. Другими словами, 70-верстную линию Сивашей от Перекопа и почти до Арабатской стрелки нужно было превратить в своеобразную крепость, тогда, может быть, она была бы неприступной. Но о таком превращении, конечно, серьезно нельзя было думать и по техническим, и по финансовым соображениям ни в 1919 году, ни в эпоху Врангеля. А при довольно примитивном укреплении этих позиций, как показывал опыт, они легко преодолимы, особенно вследствие того, что и у Перекопского перешейка, и по всем Сивашам уровень воды в море постоянно меняется, открываются мели и броды, легко переходимые и открывающие возможность прорывов и обходов в тыл. Так, по-видимому, в 1918 году немцы обошли у Перекопа большевиков и взяли Крым. С таким же успехом при некотором превосходстве сил и большевики могли обойти нас.

Таким образом, многие и тогда допускали мысль, что Крым легко может быть занят большевиками. Но у всех нас тогда была одна совершенно твердая и непререкаемая надежда на наших союзников. Я, как и многие другие, был наивно уверен, что союзники не позволят взять Крым. Я предполагал, что в Крыму будет сделан большой десант, который поможет не только защитить Таврию, но и продвинуться вперед на Харьков.

Действительно, надежды эти как будто начинали оправдываться. С начала 1919 года в Севастополь стал прибывать французский флот. Помню, в одну из поездок в Севастополь я с нескрываемым восторгом увидел на Севастопольском вокзале французскую военную охрану в касках. «Ну, скоро будет конец», — подумал я. В то время мы все знали об Одесской операции французов, внушавшей столько надежд и порождавшей столько разговоров и слухов. Вопрос о помощи союзников для меня лично, да и для многих из нас был вопросом настолько несомненным, что всякий скептицизм в этом направлении мы склонны были толковать как прямую измену Белому движению и как тайное сочувствие большевикам.

Когда начался напор на Перекоп, в Севастополь стали прибывать и греческие войска. Рассказывали, что они горят желанием драться с большевиками. Ждали прихода целых дивизий и корпусов греков к нам на помощь. Они не приходили, однако же это не разрушало общих надежд.

Первый удар был нанесен неожиданным и непонятным известием об оставлении Одессы большим французским десантом, отступившим перед несколькими тысячами большевистских и украинских банд. Все склонны были сначала считать известие это простой провокацией, до того оно было невероятно. Однако же оно оказалось соответствующим самой реальнейшей действительности. Да, это был первый удар, который нанес первую рану нашей сентиментальной верности Антанте. Сколько было потом этих ударов, не перечтешь…

Тревога за судьбу Крыма в начале марта месяца стала у нас настолько острой, что вопрос о возможной эвакуации обсуждался уже публично и, в частности, был поставлен на обсуждение совета Таврического университета. Помню, при обсуждении этого вопроса некоторыми членами совета был высказан взгляд, что университет есть учреждение аполитическое и что, следовательно, ему нет нужды тянуться за армией и за Крымским правительством в том случае, если они будут принуждены эвакуироваться. Я довольно резко высказался против этого взгляда, настаивая, что падение Крыма есть только временная неудача и что Таврическому университету не подобает оставаться в Советской России. Мой взгляд не только был поддержан многими членами совета, но и, казалось, большинство склонилось в то время на его сторону. Вопрос о возможности эвакуации был решен в положительную сторону, и ректору поручено было выработать целый ряд мероприятий на предмет возможного выселения университета из Крыма.

* * *

Сам я решил не ввергаться в первоначальную эвакуационную панику и выждать. Я полагал, что при желании всегда успею выехать или просто уйти пешком с армией. И в то же время в душе у меня все чаще и чаще появлялась мысль: не время ли в такой решительный момент взять наконец винтовку и от слов о вооруженной борьбе с большевиками перейти к делу? Я чувствовал, что на всех нас, способных носить оружие, лежал тогда этот долг, и я понимал несколько ироническое отношение решившихся остаться в Крыму к тем, которые сейчас с преувеличенной поспешностью складывали свои чемоданы, а несколько дней тому назад призывали к оружию и бряцали словами. Всякая эвакуация есть бегство, и во всяком бегстве есть нечто позорное и жалкое. Я и по сию пору рад, что в тот тяжелый момент мне удалось найти наиболее приличный путь к бегству.

Многое из последующего произошло, правда, по чистой случайности. В понедельник без особых определенных планов вышел в город и присматривался к тревожной перемене в его лице. Снова, как и тогда, когда уходили немцы, «буржуи» куда-то исчезли. Многие переоделись и перекрасились, стараясь приспособиться к защитным тонам вышедшей на улицу толпы. Подводы и автомобили, нагруженные ящиками и всяким скарбом, тянулись к вокзалу. В бывших правительственных учреждениях взламывали шкафы и жгли бумагу. Звенели где-то разбивающиеся стекла. Массовые ощущения страха носились в воздухе и как зараза передавались всем. Вся эта картина была для меня тогда еще нова и интересна, но она невыносима стала потом, при многочисленных последующих эвакуациях, обнаруживающих в общем совершенно те же черты.

На одной из улиц вижу — идет Костя Каблуков{255}.

— Что вы предпринимаете? — спрашивает он. — Неужели остаетесь?

— Конечно, не остаюсь, но, ей-богу, не знаю, куда и как поеду.

— Пойдемте с нашим полком, — предложил он.

Предложение было довольно внезапно, но оно показалось мне уже не таким невозможным. Почему бы на самом деле и не идти походным порядком? Я без особых колебаний согласился.

Тотчас же Костя повел меня в казармы представляться полковому командиру и просить у него разрешения следовать с полком. Должен сказать, что колебания меня взяли тогда, когда я очутился в саду бывшего собрания Крымского конного полка, которое ныне служило и полковыми казармами. В саду, на крыльце и в сенях толпились группы военных, оставив меня одного. Прошло несколько минут, и я уже начал думать, что поступил несколько опрометчиво.

Первая неловкость однако же внезапно разрешилась довольно неожиданным образом. Появился Костя с высоким солидным полковником, лицо которого показалось мне чрезвычайно знакомым. С удивлением вижу, что это мой постоянный слушатель в аудитории Таврического университета. Всю зиму сидел он на первой лавке, не пропустил, кажется, ни одной лекции и всегда старательно записывал. Одет был тогда в какой-то статский, казалось, не совсем привычный для него костюм. Сначала я его принимал за отставного батюшку, но потом мне сказали, что это бывший командир одного из стоявших ранее в Крыму полков, поступивший вместе со своим сыном на юридический факультет Таврического университета. В Крымском полку он тогда заведовал хозяйственной частью.

— Профессор, воевать захотели, позвольте, гг. офицеры, представить.

Меня познакомили и повели к полковому командиру. При первом впечатлении мне казалось, что этот несколько холодный, с монгольским лицом полковник Генерального штаба принял меня немного сухо. Потом, когда я ближе узнал его, я понял, что эта сухость у него только наружная, след особой военной выправки, которая не мешала ему быть чрезвычайно сердечным и глубоко привлекательным человеком.

— Разумеется, вы можете следовать с полком, — сказал он, — но предупреждаю, удобств никаких не ожидайте. Что касается до вещей, то возьмите минимум. Прошу также вас, если вы решили идти с нами, сегодня же переселиться в казармы…

В тот же вечер я переоделся в полуохотничий, полувоенный костюм, взял за плечи небольшой немецкий рюкзак и пришел в казармы Крымского конного полка.

* * *

Крымский конный, бывший Ее Величества Императрицы полк, как и многие другие войсковые части, находился в то время в стадии довольно первоначального формирования. Его главной боевой силой был первый эскадрон, набранный из местных немцев-колонистов, этой наиболее надежной части крымского населения. Насчитывая около ста человек всадников, отчасти старых кадровых солдат, обеспеченный достаточным количеством коней, эскадрон по тому времени являлся весьма значительной боевой единицей. Второй и третий эскадроны только в незначительной части были снабжены конями и состояли преимущественно из офицеров, небольшого количества вольноопределяющихся и еще меньшего количества всадников. Всего-навсего два эскадрона эти насчитывали человек сто при 25 конях. В момент моего прихода в казармы в полку совершилось одно событие, создавшее чрезвычайно тяжелую внутреннюю атмосферу. Первый эскадрон вдруг замитинговал по поводу предстоящего выступления из Симферополя. Митингование это находилось в прямой связи с общими настроениями набранных в Крыму из немецких колонистов войск, с настроениями, о которых небезынтересно сказать несколько слов.

За некоторое время перед Крымской катастрофой Крымское краевое правительство издало специальный указ об образовании особой немецкой Егерской бригады, набранной из немцев-колонистов Крыма. Эта бригада предназначена была для охраны внутреннего порядка Таврии и являлась первой попыткой краевого правительства опереться на свою собственную организованную военную силу. Я не знаю точно истории формирования этой бригады, но, несомненно, она формировалась не без прямого участия настоящих германских офицеров, выполнявших, вероятно, какое-то свое собственное задание. Душой дела был некий лейтенант Гомайер, бывший в немецких войсках во время германской оккупации, затем исчезнувший и вновь появившийся неизвестно откуда. Говорили, что он действует по прямым инструкциям из Берлина.

Нужно сказать, что процесс формирования бригады прошел превосходно, гораздо лучше, чем формирование отдельных добровольческих частей. Немцы-колонисты, с большой осторожностью относившиеся к добровольческим призывам, щедро снабдили бригаду своими сыновьями. С неожиданной быстротой бригада получила хорошее обмундирование, по-видимому, из каких-то старых севастопольских запасов. Она оделась в пехотные мундиры черного цвета и в бескозырки старых императорских войск с белым околышем. Я ехал однажды из Севастополя в Симферополь с одним полковником-добровольцем, служившим в отделе снабжения, и слышал от него следующую жалобу: «Вот, — сказал он, указывая на марширующий немецкий взвод, — чего мы так здесь и не добились, эти получили в одну минуту»… Я спросил полковника, откуда это у немцев обмундирование? Он объяснил, что из севастопольских складов.

— Почему же оно не попало в Добровольческую армию?

— Да ведь нам на каждом шагу палки в колеса ставят, — сказал он. — Из-за последнего сапожного гвоздя кланяешься, кланяешься, так и не получишь.

— Кто же ставит препятствия?

— Кто? Правительство, во-первых. Земство и город, во-вторых, свои собственные флотские, в-третьих.

Ко времени Крымской катастрофы немецкая Егерская бригада насчитывала несколько сот хорошо обученных людей. Местопребывание свое она имела в Симферополе. Из Симферополя тогда по причине сильных боев были выведены на фронт почти все добровольческие войска. Кроме Крымского конного полка, оставались небольшие пехотные офицерские части и, кажется, два орудия. Таким образом, в Симферополе фактическая военная сила была в руках немецкой бригады. Бригада же, когда был отдан приказ об эвакуации, в лице своего командования заявила, что она Крыма покидать не намерена и с Добровольческой армией отступать не станет.

Положение создалось в городе довольно смутное. Оно стало еще смутнее, когда первый эскадрон Крымского конного полка после кратковременного митингования, на которое приезжал лейтенант Гомайер, заявил, что он также присоединяется к бригаде и с полком не отступает. Полковой командир и многие офицеры ходили убеждать всадников, но без всякого успеха. Положение было особенно тяжело в том смысле, что несколько офицеров первого эскадрона, преимущественно из русских немцев, присоединились к солдатам. Из разговоров с солдатами получалось впечатление, что немцы-колонисты вовлечены в какую-то сложную махинацию на почве соглашения с большевиками. По-видимому, им было дано заверение, что, если немецкие солдаты не пойдут с добровольцами, большевики будут щадить немецкие колонии.

В конце концов, никто не знал, в чем же заключается план руководителей немецкой бригады. Могло случиться и так, что в последний момент ей будет приказано разоружить оставшиеся в Симферополе добровольческие части и выдать их большевикам. Численное превосходство было на ее стороне, и следовательно, такой план был вполне осуществим. Официально руководители бригады предприняли следующие шаги. Они обратились к местному городскому самоуправлению, которое по заведенному в эпоху Гражданской войны порядку принимало на себя власть в эпоху междуцарствия, с предложением нести охрану в городе до прихода красных войск. Добровольческому же командованию было заявлено, что бригада не только не будет препятствовать отступлению добровольческих частей из Симферополя, но даже постарается обеспечить безопасность отступления в черте города.

Все это, вместе взятое, не могло не отражаться на духе той небольшой кучки людей, которая носила тогда наименование Крымского полка.

* * *

Мы жили в роскошном особняке бывшего полкового собрания Крымского полка. Когда-то здесь текла веселая полковая жизнь, а теперь на грязном полу вповалку лежали люди, пахло плохими щами и человеческим потом. Обстановка, в которую я попал, невероятно поразила меня главным образом простотой и товарищеским характером отношений. Все были на «ты», все шутили, смялись и, если угодно, не по-нашему, не по-профессорски, воспринимали жизнь. Мне казалось, что я вернулся в какие-то старые, давно изжитые эпохи моей жизни, в эпоху студенчества или даже в гимназические годы. Переход этот для меня свершился без особых затруднений, главным образом благодаря чрезвычайной радушности, с которой я был принят. И старые и молодые, каждый по-своему, старались ввести меня в эту новую жизнь и сделать переход к ней возможно легким.

В течение дня было скучно от постоянного безделья. Все старались как-нибудь убить время — кто спал, кто играл в карты, кто утекал в город, что было, впрочем, запрещено. Главное, никто не знал, когда мы будем выступать и куда. Между тем в городе было тревожно, а с фронта шли самые разноречивые слухи. Никто толком не знал, где даже находится неприятель. Ясно было, что, прорвав Перекопские позиции и перейдя Сиваши, он распространялся по Крыму. Армия отступала от него на Керчь. Шли разговоры, что и мы будем отступать на Керчь, а потом на Тамань для соединения с Деникиным. Другие говорили, что нас будут грузить на суда в Феодосии, третьи, наконец, высказывали предположение об отступлении на Севастополь для соединения с «нашими союзниками». Вся эта неопределенность создавала тревогу и даже ропот. В сущности, у всех на душе была одна тайная мысль: вот мы здесь чего-то сидим и медлим, а может быть, неприятельские разъезды уже вон там, в поле. И попадем мы все здесь как курица во щи…

Вечером ходили вокруг дозорами, выставляли патрули и пулеметы. Было как-то жутко и неуютно. Спать не хотелось, и почти всю ночь за большими столами в бывшей буфетной не переводился чай и шли бесконечные разговоры. К тому же спать приходилось на полу, на чем бог послал, положив под голову кулак или походную сумку, что мне вначале было не очень привычно.

Так прошло дня два-три, довольно, надо сказать, томительных и нервных. Наконец, как-то к вечеру полковой командир собрал старших офицеров и объявил, что мы выступаем этой ночью на Керчь. Тотчас же все оживилось и начались поспешные сборы. Выводили на двор тачанки и телеги, грузили их вещами и снаряжением, фуражом и провиантом, патронами и винтовками. Как и всегда при спешке, господствовала сутолока и бестолочь. Не хватало то сбруи, то вожжей, терялись и пропадали вещи, куда-то исчезали нужные люди. Не обходилось дело без ссор и перебранки. Словом, нельзя сказать, чтобы все шло хорошо и в порядке.

Часам к одиннадцати ночи все, по-видимому, было готово. Большинство людей расположилось на новом средстве передвижения, изобретенном Гражданской войной, — на тачанках. Всадников в нашем конном полку было не очень-то много, и они поместились в авангарде и арьергарде обоза тачанок. Я попал в отряд патронных двуколок, начальником которых оказался Костя Каблуков. Двуколок всего было три: на первой ехали Костя и я, на второй два реалиста местного реального училища, записавшиеся в полк добровольцами, на третьей два молодых человека, также записавшиеся в полк из симферопольской государственной стражи. Нас предупредили, что с ними надо быть поосторожнее ввиду неясности их политической ориентации и их прошлого. Впрочем, они не обнаружили никаких особо отрицательных свойств и вскоре сбежали от нас неизвестно куда.

Часа в два ночи было объявлено выступление. Впереди вышла часть всадников. За ними с грохотом и шумом одна за одной стали выезжать наши тачанки. Обоз растянулся по крайней мере на версту. Наши патронные двуколки должны были следовать за тачанками 2-го эскадрона, но пришлось ждать добрый час времени, пока очередь дошла до нас и мы двинулись в темное пространство городских улиц. Много раз мы останавливались, трогались, опять останавливались. Задние лошади напирали на передних, горячились и ржали. Наконец, колонна выравнялась и медленно потянулась по улицам Симферополя. Была теплая весенняя ночь, город спал, и кое-где только светились огни. Я вспомнил ту осеннюю ночь, когда в Симферополь пришли первые добровольцы. Что-то думал теперь провожавший нас обыватель?..

Когда мы стали выезжать на главные улицы, мы столкнулись с какими-то другими обозами, двигавшимися в том же направлении, что и мы. Наши тачанки частью влились в них, частью отстали. В темноте началась страшная сутолока. Было ясно, что нападение, сделанное самой незначительной группой людей, могло бы при этих условиях вызвать невообразимую панику. К счастью, все обошлось благополучно. Уже рассвело, когда мы достигли окраин города и выехали на Феодосийское шоссе. Здесь наш полк постепенно подобрал своих, подравнялся и двинулся в путь по направлению к восходящему солнцу.

В слободке, на самом краю города, мы проехали мимо рассыпанной в цепь военной части, расположившейся вдоль шоссе с пулеметами. То была немецкая егерская бригада, охранявшая наше отступление из Симферополя. Немцы сдержали свое слово.

Крымский исход не был столь грандиозным отступлением и даже бегством, как отступление из Ростова в декабре 1919 года, свидетелем которого мне также пришлось быть. Двигались не очень значительные войсковые части, растянувшиеся благодаря своим бесконечным обозам. Население оставалось на местах и не бежало вместе с армией. За армией следовало небольшое количество «буржуев», в массе своей выехавших ранее в приморские порты и города. Обоз наших тачанок после нескольких часов движения по Феодосийской дороге значительно оторвался от других отступавших частей и образовал самостоятельную колонну. Далеко впереди нас двигался какой-то другой обоз, далеко сзади шли незначительные артиллерийские части. Наши конные разъезды шли на север от нас по границе невысоких холмов, отделявших степную часть Крыма от горной. На юге, то приближаясь, то отдаляясь, виднелись покрытые лесами Крымские горы.

Первая деревня, в которой мы остановились на отдых, слыла за большевистскую. У жителей ее уже были какие-то столкновения с добровольцами по поводу мобилизации, однако мы не встретили в ней какого-либо явно враждебного приема. Напротив, жители старались обнаружить по отношению к нам максимум нейтралитета, как бы желая показать, что их все это военное передвижение нимало не касается и вообще они в нем столь же мало заинтересованы, как и в стае ворон, которая летит над деревней. Такое отношение со стороны русского населения Крыма пришлось мне не раз наблюдать и позднее в течение наших странствий. Большой дипломат русский мужик. При нашем появлении делал он обычно такую мину, что ровно он во всем происходящем ничего не понимает и не знает. С преувеличенной медлительностью выставит, бывало, хозяин крынку молока и десяток яиц, вздохнет, сделает весьма огорченный вид и промолвит: «Ахти Господи, какая беда… Вот воюют люди, мучаются… А за што же это вы, господа, воюете?»

Вопрос, надо признаться, весьма ядовитый. Трудно на него ответить среднему офицеру, когда и в Екатеринодаре-то на него отвечали не без труда. Начиналась тогда обычная картина. Если вопрошающий попадал на бывалого человека, тот пускал в ход какую-нибудь прибаутку: «Воевали, брат, за землю и волю, а теперь за дом да печь, а то негде лечь».

Подобный оборот речи весьма по сердцу русскому крестьянину. Он думает, что собеседника не проведешь, он себе на уме, не хуже, чем сам вопрошающий. Обмен дипломатическими нотами состоялся, можно перейти теперь к обсуждению других, более безразличных предметов. И разговор переводился на урожай, на дороговизну или на погоду. Но если вопрошающий попадал на человека молодого и горячего, тот начинал читать ему лекцию о меньшевиках, большевиках, белых, красных и т. д. Хозяин слушает, бывало, его не без учтивости, но с внутренним плохо скрываемым убеждением: «Ты мне, брат, зубы не заговаривай, я и сам понимаю». И отдельные его неожиданные реплики обнаруживали не только полную осведомленность в обстановке, но и определенную программность убеждений. «Так ежели, господа, — скажет вдруг такой хозяин, — ваша победа будет, золотые погончики, стало быть, придется надевать»… И подаст еще десяток яиц.

Так приблизительно нас встречала и первая русская деревня. Кое-где достали молока, кое-где яиц. С неохотой поставили самовар. Особых расспросов не было. Делался скорее такой вид, что совсем неприлично спрашивать, куда и от кого бегут. «Наша хата с краю, ничего не знаю».

Проехав еще некоторое расстояние по Феодосийской дороге, мы во второй половине дня неожиданно свернули в сторону по направлению на юг, к Крымским горам. Здесь у самых предгорий мы остановились в большой немецкой колонии. Прием, который нам был оказан, до сих пор запечатлелся в моей памяти. Нас встречали и провожали как самых дорогих гостей, кормили на убой, решительно отказались от денег и даже предлагали ссудить вещами и одеждой. Оказалось, что многие односельчане и родственники служили у нас всадниками в первом эскадроне, который примкнул к немецкой бригаде и остался в Симферополе.

Вообще говоря, в дальнейшем пути лучше всех нас принимали немцы-колонисты. Недурной прием встречали мы в татарских деревнях. Немногочисленные болгарские деревни также не обнаруживали к нам неприязни, хотя жители их всегда были склонны ободрать или что-нибудь выклянчить. Неприязненнее всех был прием у русского крестьянского населения в Крыму.

Мы покинули колонию к вечеру и проселочными дорогами стали приближаться к Карасу-Базару, небольшому татарскому городку, расположенному на востоке от Симферополя. Поздно ночью мы достигли города, где встретили наших высланных вперед квартирьеров. Оказалось, что в городе не было свободных помещений, так как все дома были уже заняты прибывшими ранее нас войсковыми частями. После долгих поисков наши патронные двуколки почти что силою заняли часть какого-то постоялого двора, переполненного казаками, повозками и лошадьми. Спать было негде, и я, исполнив свои новые обязанности, напоив коня и заложив ему корма, лег где-то около него на земле. Когда я проснулся, было уже раннее утро.

В Карасу-Базаре мы простояли три дня и вышли из него последними по направлению к Старому Крыму. Дорога наша вошла в горы и стала очень живописной. Налево возвышались голые, серые скалы, с правой южной стороны горы были покрыты роскошными лесами.

Целые поля красных тюльпанов и дикого персика расстилались вокруг нас. Мы украсили ими наших лошадей, которым приходилось или выдерживать крутые спуски, или брать не менее крутые подъемы. На подъемах обычно все слезали с двуколок и шли пешком, шутя и болтая. Всех привлекала шедшая посередине колонны громадная повозка — трундулет, как его называли. Она служила как бы походным клубом. Трундулет этот, реквизированный в Симферополе, был экипажем фантастической конструкции, нечто вроде большого дилижанса, построенного в допотопные времена. На подобных экипажах в старое время возили евреев, где-нибудь из Бобруйска в Слуцк или Гомель. Трундулет проделал с нами весь поход до Керчи и обратно до Сивашей. Он доставил немало удовольствия англичанам, которые увековечили его на фотографическом снимке, когда мы приехали на нем однажды на берег Черного моря, против Феодосии, для установки телеграфной связи с английским дредноутом.

Вечером этого дня около одной довольно уединенной деревни нам было приказано остановиться. Были уже сумерки, и внизу, в глубоком овраге, залегла черная мгла. Деревня казалась уже заснувшей. Не было заметно ни жителей, ни света в окнах белевших хат. Деревню приказано было окружить, обозу же объехать ее вокруг и дожидаться возвращения людей, выставив патрули. Я пошел патрулем в поле и бесконечно долго ходил по пахучей, свежей весенней траве около торна и полевой дорожки. Было пустынно и жутко. Вдали лаяли собаки и наши лошади беспрестанно ржали в обозе. Где-то треснули два выстрела. Я не знал, что все это значит, держался за винтовку и соображал, что нужно делать, если начнется бой. Но никакого боя не началось. Прошло еще с полчаса, и я услышал голоса возвращавшихся к обозу людей. Меня стали звать, и я вернулся к двуколке. Оказалось, что мы получили приказание сделать в этой деревне обыск и арестовать несколько лиц, отправив их в Феодосию. Но лица эти предусмотрительно скрылись, и обыск кончился ничем. Стрелял же находившийся в дозоре корнет В. с перепугу, как говорили. Это был его первый дебют, который повторялся потом постоянно. Мы все уже знали, что если В. ночью в дозоре, то будет стрельба по дереву, по корове, по своему караульному или, наконец, просто «по белому свету».

В эту ночь прибыли мы в город Старый Крым. Первый раз после нескольких отвратительно проведенных ночей я нашел здесь чудесный ночлег с периной, чистым бельем и с предварительным недурным ужином. Хозяин наш был местным лавочником, до преувеличенности услужливым человеком. Он плакал, когда мы уходили.

* * *

Мы шли все время не только не соприкасаясь с неприятелем, но даже не имея сколько-нибудь точных сведений о ходе его наступления. Во всяком случае, мы до сих пор проходили через местности наиболее удаленные от главных линий движения военных сил. Оттого у нас не было чувства близости к неприятелю и соединенного с ним состояния напряженности и осторожности.

Общее настроение несколько изменилось, когда ранним утром нам приказали отступать из Старого Крыма не на Феодосию, как многие ожидали, а в степную часть полуострова, на линию железной дороги, соединяющей Джанкой с Керчью. По этой линии отступали главные наши силы от Перекопа и от Сивашей. По этой же линии велось и главное преследование со стороны неприятеля.

До выхода из Старого Крыма возможность столкновения с красными была еще далека. Но теперь мы постепенно втягивались в район военных действий. Перед нами с уступом последних холмов расстилалась бесконечная равнина, кое-где оживленная очертаниями одиноких курганов. На северной границе ее, над Азовским морем, висел серый и холодный туман. Резкий северо-восточный ветер подул нам в лицо, поднимая тучи пыли по дороге. Чем ниже с холмов, чем дальше от причудливых очертаний Крымских гор, тем суровее и холоднее становился ветер. Мы покидали последние ступени Южного берега и вступали в первые пределы холодной Скифии.

В первой деревне мы встретили нескольких офицеров гвардейских частей, производивших фуражировку у себя в тылу. Они рассказывали, что бои идут еще на значительном от нас расстоянии, на первых станциях железной дороги после Джанкоя. По их словам, неприятель напирал также и на Арабатскую стрелку, небезызвестную своими рыбными промыслами, узкую косу на Азовском море, по которой можно было пешком пройти из Геническа прямо нам в тыл. Здесь впервые услышали также мы об укрепленных позициях около станции Ак-Манай, на которых предполагалась задержка красных для более успешных эвакуаций на Тамань. Никто из нас тогда не предполагал, что позиции эти сыграют большую роль в последующей обороне Крыма.

Мы двигались на станцию Владиславовку, конечный пункт Феодосийской железнодорожной ветки. «Вот посадят в Ак-Манае в окопы, — говорили у нас, — и чего канителятся, поскорее бы в Тамань». Тамань эта для всех представлялась тогда какой-то обольстительной страной, завершающей все наши странствования. «Придем на Тамань, там видно будет, что делать». Никто тогда не предполагал, что мы до Тамани и не доедем. Вторжение большевиков в Крым создало убеждение, что здесь на Таврическом полуострове наше дело уже проиграно, что единственное спасение — поскорее оставить Крым. Оттого каждый слух о задержке в пределах полуострова несколько понижал общее настроение. Слухи же о скорейшей эвакуации в Тамань встречались с нескрываемым одобрением.

При таком настроении мы не без удовольствия получили на одной из последних ночевок около Владиславович известие, что нас не задерживают на Ак-Манайских позициях, а двигают ближе к Керчи на станцию Семь Колодезей. Это казалось тогда весьма добрым признаком. Мы двигались тогда довольно быстро, верст по сорока в сутки, и рассчитывали в ближайшие дни быть уже в Керчи. «Хорошо задаем драпу», — острили у нас. Дорога шла унизанной курганами пустынной крымской степью. Сколько здесь было этих курганов — и одиноких, и стоящих целыми группами, и растянутых в бесконечно длинную цепь. Сколько народов и людей прошло до нас по этим полям, оставив за собою эти вечные следы.

В Семи Колодезях, богатой немецкой колонии, я поместился в большом, покинутом каменном доме, хозяин которого недавно был убит какими-то разбойниками, а семья бежала. В доме все дышало порядком и сытым довольством. Казалось, что хозяева просто выехали к соседям в гости. Вот подъедут они на чистеньком шарабане, заиграет в гостиной рояль, и весело закричат дети. Оставшиеся в доме работники из немцев бережно хранили хозяйское добро и сначала относились к нам с некоторым страхом. Когда же увидели, что мы не грабим и даже оплачиваем продукты, на столе появились у нас такие окорока и такие куры, которых мы не видели со времен старой помещичьей жизни.

Так жили мы в Семи Колодезях несколько дней. Наш обоз второго разряда за эти дни передвинулся в Керчь. По дороге около одних каменоломен, как рассказывала воротившаяся охрана, он был обстрелян какими-то молодцами, нападение которых было с легкостью отбито конвоем. Конвойные, воротившиеся из Керчи, рассказывали, что там царит большая паника. Все лезут на Тамань, не соблюдая порядка и очереди. Около Керчи в каменоломнях засело большое количество бандитов и большевиков, ждущих момента ударить в тыл отступающих добровольцев и захватить Керченский порт. Наш обоз, помещенный временно под Керчью, каждую ночь, по их словам, находился под угрозой нападения каменоломщиков, которые настолько дерзки, что захватывают отдельных лиц в плен даже среди белого дня.

Известия эти несколько нарушили наше приятное житье в колонии. Начались разговоры о том, что нас слишком задерживают. Известно, что бывает при таких задержках: нахлынут отступающие от Перекопа под прямым преследованием красных, попадем мы в общую сумятицу и вовсе не выберемся. У некоторых из моих новых сотоварищей заметили мы стремление под видом болезни или командировки двинуться поскорее в Керчь. Их звали «ловчилами», издевались над ними, но они все-таки постепенно исчезали.

Костя затеял со мною однажды серьезный разговор.

— Стоит ли тебе, — мы, как и большинство, перешли на «ты», — путаться еще здесь. Поезжай в Тамань, дадим тебе командировку, оттуда поедешь, куда хочешь.

— Нет, уже не буду создавать паники.

— Вот покажут тебе большевики панику…

Я все же решил выдержать характер.

Последующие события развернулись, однако, довольно быстро. Однажды вечером я вернулся с прогулки из степи. Вижу, на дворе у нас небывалое оживление.

— Наступление, сейчас выступаем обратно на позиции. Вас просят к полковому командиру.

В доме у полкового командира я застал весь наш командный состав.

— Ну, профессор, идем в бой, — говорят мне, — если не хотите с нами, отправим вас в командировку в Тамань.

Момент был для меня довольно решительный. Вижу, все на меня смотрят не без любопытства: серьезно человек решил воевать или просто шутит.

— Пойду с полком, — заявил я.

За ночь мы погрузили наших лошадей и наши тачанки в вагоны, а утром прибыли обратно в Владиславовку. Выгрузившись здесь, мы двинулись на запад прямо к Азовскому морю. Арабатская стрелка осталась у нас прямо в тылу. Не доезжая версты до морского берега, на самых солончаках расположена была маленькая татарская деревушка, Ерчи. В ней нам было приказано остановиться.

Перед деревней тянулись засеянные хлебом поля, переходящие в небольшую возвышенность, на которой стояло несколько курганов. Налево раскинулась бесконечная равнина с синевшими на горизонте Крымскими горами. По ней верстах в пяти от нас виднелась железная дорога, деревья и строение какой-то станции. Там стояли какие-то добровольческие части, с которыми мы держали связь. Позади деревни равнина переходила в болотистые и солончаковые поля, вязкие и покрытые местами водой. За полями позади нас и направо виднелась полоса Азовского моря. При солнечной погоде трудно было разобрать, где кончался низкий берег и где начиналась вода. Частые в этой местности миражи создавали на границе небес и вод очертание каких-то далеких островов и полупрозрачных земель. И Арабатская стрелка казалась миражом, прозрачным и лишенным твердых очертаний.

В новой обстановке заметно изменился и дух наших людей. О Тамани уже нечего было разговаривать. Впереди нас и с правого бока была жуткая пустота, которая в любой момент могла обнаружить врага. И днем и ночью приходилось нести дозорную и сторожевую службу. Спали не раздеваясь на полу татарских сакль, но спали плохо, благодаря несметному количеству разных насекомых.

Был конец Страстной недели. В Великую пятницу где-то впереди и левее нас по линии железной дороги весь день бухала артиллерия. Наши конные разъезды выезжали на несколько верст вперед, не натолкнувшись на неприятеля. По слухам, он вел бой за обладание одной из ближайших железнодорожных станций впереди нас.

В ночь с субботы на Светлое воскресенье мы решили устроить разговенье в одной из наших сакль. В субботу вечером готовили пасху и красили луковыми перьями яйца. Куличи нам прислали из Владиславович, из штаба. К 12 часам у нас в сакле был сервирован на коврах чудесный ужин даже с двумя окороками ветчины. Были приглашены полковой командир и все старшие офицеры. Мы просидели всю ночь до рассвета в милой, приятельской беседе.

— Вот увидите, — сказал шутя командир, — товарищи устроят нам какую-нибудь гадость на Светлое Христово воскресенье.

Солнце уже взошло, когда я после короткого сна вышел на улицу. У наблюдательного пункта, устроенного на крыше одной сакли, стоял наш командир. Ему докладывали, что замечена была перебежка каких-то людей верстах в двух несколько левее нас, на границе стоящих перед нашим лицом холмов.

— Корнет Ш., — обратился командир к одному из офицеров, — пощупайте-ка, кто там сидит, возьмите с собой кого-нибудь на помощь.

Вызвались идти я и один вольноопределяющийся. Меня привлекало маленькое озеро, мимо которого нужно было держать путь. Было время перелета, и там ютилось множество диких гусей и уток. Мы думали настрелять несколько штук к обеду. Быстрыми шагами пошли мы по утреннему холодку и вскоре достигли озера. Остановились на несколько моментов, высматривая пролетающую дичь и оговариваясь, в каком порядке следует идти на обратном пути, чтобы не спугнуть ее. Стрелять приходилось по сидячей птице пулей.

Я и тогда не мог отдать себе отчета, как произошло все последующее — до того быстро и внезапно выведены были мы из наших мирных рассуждений. Я услышал несколько сухих трещащих звуков и в то же время особый протяжный поющий свист над ухом. Одно мгновение спустя что-то ударилось на землю около ног, взрыв пыль и разбив камни.

— Ложись, ложись! — закричал корнет Ш.

Я инстинктивно лег в траву, и тотчас же оглушил меня грохот стреляющей рядом над самым ухом винтовки, чьей я не разобрал.

Тогда и потом много раз в первые моменты неожиданной опасности первой эмоцией было внезапное сознание необходимости что-то делать. И в то же время я решительно не знал, что же следует делать. Я оглядывался на своих и увидел, что Ш. стоит на одном колене и целится. Я стал смотреть, куда он целится, и заметил в траве, на гребне ближайшего к нам кургана, каких-то перебегающих людей. Оттуда-то трещали выстрелы, и оттуда прилетали одна за другой свистящие около нас пули.

Дрожащими руками я стал отстреливаться. Израсходовав одну обойму, я начал вставлять в винтовку новую и помню, что она никак не лезла в затвор.

— Беги, беги, — закричали мне, — обходят.

И в то же время я увидел нечто такое, от чего холодная дрожь прошла по моему телу. Я увидел налево от себя, по ту сторону озера, группу всадников, скачущих по полю. Трое из них были совсем близко, и можно было различить их костюмы. Впереди скакал человек в матросской форме, как-то неуклюже размахивавший согнутыми руками. Они скакали нам в обход вокруг озера, желая, по-видимому, отрезать нам путь от деревни. Тогда мне показалось, что гибель наша совершенно неизбежна. Я побежал изо всех сил по направлению к нашим и чувствовал, что, в сущности, бегство это напрасно; в горле у меня стало горько, в груди засосало, и я ощущал чувство близкое к тошноте. Силы меня стали покидать.

«Бу-у-бух» — зазвенело у меня в ушах и как бы стукнуло по голове, и затем что-то зашипело и завизжало в воздухе. «Тра-ра-рах» — резко раздалось на ближайших холмах. Неожиданный и внезапный звук этот остановил меня и даже, кажется, привел в себя. Я перевел дыхание и лег на траву. «Бу-убух» — стукнуло и завизжало опять. Я увидел белый дымок, как раз над всадниками. Тот, который ехал вторым, вдруг как-то махнулся в сторону и упал на землю. Его конь один поскакал по степи, другие стали подбирать поводья.

Нам рассказывали потом, что за ночь в тылу нашей деревни расположились два орудия. Они-то и открыли огонь по лаве неприятельской конницы, которая шла в обход нашего левого фланга. Это-то нас и выручило.

Я не только пришел в себя, я чувствовал, что овладел собою, зарядил винтовку и, отстреливаясь, пошел в деревню. Издали было видно, как спешно снаряжался наш обоз. Несколько повозок скакали уже во весь дух за околицу, поднимая облако пыли. В канаве и за заборами залегли наши. Я подошел при общих одобрениях как раз к людям первого эскадрона и лег вместе с другими в канаву.

Уже в первое мгновение можно было слышать, как в разных местах лежащей перед нами степи, на курганах или дальше за ними, одинаково потрескивали отдельные выстрелы. Красные занимали лежащие перед нами возвышенности, но их еще не было видно. Всадники отступили назад и чуть-чуть чернели в далекой степи. Но вот там и здесь в отдалении стали появляться отдельные люди. Несколько мгновений, и как будто из земли показалась на возвышенности их длинная и ровная цепь.

— Здорово идут, — сказал кто-то рядом со мною. — Молодцы, товарищи.

Цепь шла действительно ровно, сплошной лентой, как выравнившиеся дикие гуси летят осенью над русскими сжатыми полями. Стало зловеще тихо вокруг. Только там, на курганах, у кого-то, видно, не выдерживали нервы, и он неуместно тянул затвор, и неуместно трещал отдельный выстрел. Кто-то не выдержал и у нас в деревне и также ахнул.

— Не стрелять, — злобно закричал командир первого эскадрона. — Подпускай их на двести шагов.

Но на двести шагов их не подпустили. Было и все семьсот, когда с правого фланга вдруг сорвался наш пулемет. «Та-та-та» — неожиданно заговорил он, и, вторя ему, стали пачками стрелять наши винтовки и трещать пулеметы.

Цепь остановилась и легла. Потом стали подниматься и опять ложиться отдельные люди. Прошло несколько мгновений, и нестройная линия их начала быстро удаляться назад. Так встретили мы Пасху 1919 года.

* * *

После полудня нам было приказано очистить деревню Ерчи. Мы двинулись назад, перешли через Ак-Манайские укрепленные позиции в направлении Черного моря. Здесь, не доезжая верст шести от берега, нас расквартировали в большой русской деревне Кашай, находящейся в ближайшем тылу Ак-Манайских позиций. У этих позиций задержалось, как известно, дальнейшее движение красных в Крыму. Я до сих пор не вполне отдаю себе отчета, почему красные прекратили тогда свой напор. На войне действуют и проявляются какие-то свои темные и часто непонятные силы, которые управляют движениями людских масс, ведя их вперед или останавливая. Так было прежде всего и здесь: красная волна докатилась на этот раз до середины Крымского полуострова, потеряла здесь силу своего напора и замедлила свое движение. Сами Ак-Манай-ские позиции представляли собою тонкую линию окопов и проволочных заграждений, расположенных на 20-верстном пространстве между Черным и Азовским морем. Добровольческих сил было немного, и, конечно, сами по себе они едва ли могли остановить эту волну. Особой твердой воли оставаться в Крыму ни у кого не было. Существовала, правда, одна реальная сила, которая действовала в нашу пользу, но я не думаю, чтобы и она давала нам решительный перевес: это была поддержка английского флота. На левом нашем фланге у берегов Черного моря против Феодосии появились один английский дредноут и несколько миноносок. Мы скоро узнали, что англичане будут оказывать нам поддержку. И действительно, нам было приказано установить с англичанами телефонную связь, и уже при первой нашей разведке в сторону занятой большевиками Феодосии англичане обстреляли противника из своих мощных орудий. Тогда началась у нас эпоха увлечения английской ориентацией, пришедшая на смену неудачному роману с французами. Мои старые надежды сбывались, и я верил, что наступил наконец тот момент, когда наши союзники решительно помогут тем, которые сохранили верность старым договорам и трактатам.

На Крымском фронте сравнительно надолго установилось состояние устойчивого равновесия. Красные сделали несколько попыток к наступлению, на которые мы отвечали поисками и вылазками в сторону противника. Потом на линии фронта надолго все затихло и только изредка по ночам на разных участках поднимался артиллерийский и пулеметный огонь, светили с моря английские прожекторы и бухала тяжелая морская артиллерия. Мы несли охранную и караульную службу. «На войне или скучно, или страшно», — говорил наш командир. Для нас тогда наступил период скуки.

Я постепенно обжился в полку, стал добровольцем Николаем Алексеевым, временно исполняющим обязанности писаря первого эскадрона. Я старался не уклоняться от службы, писал приказы по эскадрону, ездил за фуражом, ходил в дозоры. Добровольческое дело было для меня тогда большим идейным делом, в которое я свято верил. Здесь в Кашае я получил большое количество впечатлений и наблюдений, касающихся обычной повседневной жизни нашего добровольческого движения, его подлинных настроений и чувств. Добровольческая армия, конечно, была прежде всего боевой организацией нашего служилого сословия и известной части нашей интеллигенции. «Дворянское ополчение Прокопия Ляпунова» — как я мысленно нас всех называл. Главным недостатком нашим было то, что у нас было очень мало солдат. Разве только казацкие части обладали ими в достаточной степени. Наш Крымский полк по основному своему составу был полком татарским, и основное офицерское ядро, его организовавшее, имело в виду привлечь в него преимущественно крымско-татарское население, однако татар у нас было очень мало, несмотря на то что крымские татары в массе отнюдь не сочувствовали большевикам. Было ясно, что все антибольшевистские части русского населения окованы какой-то особой инерцией, которая решительно препятствует им втягиваться в Гражданскую войну. Действенными в борьбе с большевиками, в сущности, были только служилые люди. Но в сущности говоря, многие факты убеждают, что и с той стороны наиболее действенной была также интеллигенция и та полуинтеллигенция, из которой революция наша сделала значительную силу. Опасными нашими соперниками были разные коммунистические, матросские, еврейские и т. п. полки, что же касается до несчастных мобилизованных украинских мужиков, составлявших массы Красной армии, то это были нестройные толпы баранов, которые массами сдавались нам в плен для того, чтобы опять сдаться большевикам при малейшем их успехе. Были из них такие типы, которые по нескольку раз ухитрялись перебегать от красных к белым и от белых к красным. Выходило, в общем, так, что война велась одной частью русской, преимущественно служилой интеллигенции с другой частью, не служилой при Империи, но ставшей служилой при советском строе.

Если говорить о политических взглядах окружавших тогда меня людей, безразлично офицеров или немногочисленных наших верных солдат, то, конечно, у нас более или менее явно господствовали монархические настроения и симпатии. Я смело могу сказать, что не встречался на фронте с человеком, который был бы убежденным и последовательным демократом-республиканцем, и оттого известные разговоры некоторых добровольческих частей мне представляются вымыслами досужих политиков. Что касается до существа этих монархических настроений, то, сколько я наблюдал, их было два типа: или же монархизм чисто легитимный, династический, или более широкий, идейный монархизм, сторонники которого были убеждены, что независимо от династического вопроса единственно пригодной для России формой политического устройства могла быть монархия. Первого придерживались люди, лично связанные с бывшей монархией, ее немногие верные слуги. Нужно сказать, что их действительно было не очень много и не этими легитимными чувствами питался монархизм широких масс добровольческого движения. Большинство наших монархистов принадлежало к тем детям нашей интеллигенции и нашего служилого сословия, которые еще пять лет тому назад не только не были слугами нашей монархии, нашего царствовавшего дома, но были в прямой к нему оппозиции. Тогда они митинговали в университетах и пополняли ряды революционных и социалистических партий. Они в первый раз помирились с русской легитимной монархией в 1914 году, когда с великим национальным энтузиазмом пошли на Германскую войну. А потом монархистами сделало их безволие Временного правительства, гибель национальной дисциплины, позор Брестского мира и зрелище разнузданной анархии русского демоса. Вот эти-то монархические и добровольческие армии не приняли какой-либо политически организованной формы ни сверху ни снизу. Ибо сверху велась далеко не соответствовавшая им политика Особого совещания, а внизу, в самой толще армии, не существовало сколько-нибудь влиятельной политической организации, которая бы могла перевоплощать настроения эти в обдуманный и сознательный политический план. Оттого добровольческий монархизм не был связующим цементом армии, а скорее создавал почву для вечного будирования по отношению к Екатеринодару.

Если говорить о действительных мотивах, соединявших армию в одно целое, то они были скорее отрицательного свойства. И первым мотивом было твердое сознание нравственной и национальной недопустимости служить большевикам. Очень многие из добровольцев не видели большевиков в глаза, примкнув к армии с Западного фронта, из области германской оккупации, из Румынии и т. п., и тем не менее они всей душой ненавидели большевизм, считая большевиков предателями и врагами России. Другие же, и их было также немало, испытали все ужасы большевистского террора, сидели в тюрьмах, подвергались издевательствам, имели расстрелянных родственников и даже сами были под расстрелом. В частности, в нашем эскадроне один из офицеров был пробит навылет пятью пулями и только благодаря случаю выполз полуживым из вырытой могилы, а два других спаслись, притворившись сумасшедшими и посидев несколько месяцев в доме для умалишенных. Кстати сказать, рассказы их о случившемся принадлежали к наиболее страшным рассказам, которые я когда-либо в жизни слышал.

Такого рода отрицательные мотивы не могли создавать вдохновения и энтузиазма. И действительно, особого энтузиазма я в нашей среде не наблюдал, особенно в начале наших военных скитаний. Наоборот, у значительной части, особенно наиболее интеллигентных и мыслящих офицеров, можно было наблюдать по отношению к предприятию генерала Деникина немалое количество скепсиса. Мне приходилось даже встречать людей, и притом весьма храбрых, которые были убеждены в полной безнадежности нашего успеха. Спрашивается, зачем же тогда они шли за добровольцев? Сколько я наблюдал, по простому воинскому сознанию долга. Мало ли бывает безнадежных предприятий на войне, а приходится на них идти, потому что так нужно. В данном случае, правда, никто не посылал и не приказывал, а сами по большей части шли, но опять-таки потому, что долг велит не идти с красными. А какой исход? В конце концов, не важно, самое большее — убьют. Весьма многие придерживались взгляда, что большевизм — процесс стихийный и долговременный. Поэтому считали, что самой лучшей нашей тактикой является выжидание. Каждый лишний месяц, протянутый нами, есть уже неуспех большевиков. Не веря, таким образом, в нашу скорую и решительную победу, верили в неминуемый развал противника. «За нас время» — так говорили они. Другие, и очень многочисленные, смотрели на дело Деникина не столь безнадежно, полагая, что при известных условиях можно это дело и выиграть. Когда приходилось говорить об этих условиях, указывали на необходимость более определенной политики, на целесообразность сближения с немцами и разрыва с союзниками, на смену командного состава. В особенности почему-то ненавидели генерала Романовского. Я совсем не знал покойного, никогда с ним не встречался, но не был удивлен его убийству в Константинополе. По мнению армии, он был тем злым гением, влияние которого объясняло все неудачи добровольческого движения.

* * *

В один дождливый день внезапно и неожиданно, как всегда бывает на войне, окончилось наше Кашайское сидение. В этом заключалась одна из особенностей нашей военной жизни в отсутствие твердости и надежности положения. Казалось, что мы уже ужились в нашей избе, завели постоянный жизненный порядок, выработали обычаи и привычки, но вдруг нам говорят: пожалуйте выступать. Никто не знает, куда и зачем. Начинается утомительная суета дорожных приготовлений и известная перед всяким отъездом спешка. Сначала кажется, что к сроку и нельзя собраться, но потом обнаруживается, что в назначенный ранний утренний час все как-то подтянулись, позавязались, подковались, — и вот вытянулся длинный ряд всадников, а за ним обоз тачанок, месящих грязь по деревенской улице. В кавказской бурке, на крупной серой кобыле выезжает наш командир и с группой всадников следует вдоль обоза. Вот он поравнялся с головой колонны, и медленно она задвигалась. Беспорядочно потянулись длинные линии тачанок, обсаженных покрытыми чем попало и мокнущими под дождем людьми.

Мы двинулись неожиданно для всех на восток по направлению к Керчи. В Керчи было в то время очень неспокойно, засевшие в каменоломнях большевики проявляли очень интенсивную деятельность. Известно было, что незадолго до нашего выступления каменоломщики сделали нападение на самый город. Нападению подвергались тюрьма, казначейство и казармы. Однако действиями керченского гарнизона нападающие были выбиты из города и опять скрылись в каменоломнях. Почти накануне нашего выступления было снова совершено нападение на Керченский вокзал, где было убито несколько человек. Мы предполагали, что нас поведут в Керчь, и предположения наши оправдались.

Мы двигались целый день и ночевали на каком-то покинутом хозяевами одиноком степном хуторе. Из него мы дошли до станции Семь Колодезей, погрузились там на поезд и к ночи были доставлены на Керченский вокзал. В ту же ночь нам была поручена охрана вокзала и прилегающих железнодорожных путей.

Ночью я два раза ходил в караульную смену и почти что не спал. Утром нас сняли с охраны, и мы почти весь день валялись на вокзальном дворе в полном незнании нашей дальнейшей судьбы. От безделья, от жары, от отсутствия воды и пищи люди ворчали и сердились. Командир уехал в город и не возвращался. Наконец, часам к пяти дня нам было приказано выступить в лежащую несколько севернее города деревню Булганак.

Костя исполнял тогда обязанности полкового адъютанта. Он ездил в город и приехал оттуда в настроении мрачном и серьезном.

— Ну что? — спросил я его, отведя в сторону. Он делился со мной обыкновенно разными секретными сведениями.

— Да, дорогой мой, положение у нас довольно грязное. Враг дерзкий и обнаглелый. Их довольно много, и все крайние головорезы. И к тому же они почти вне предела досягаемости. Поди-ка выгони их из нор. Пробовали заходить к ним в деревню около каменоломен, но неудачно. Обстреливают со всех сторон, и все больше головные раны. Бьют из-под земли наверняка в голову…

Мы посмотрели вдаль, на видневшееся на горизонте село Аджимушкай, под которым и около которого расположены были известные керченские каменоломни. Оно широко раскинулось верстах в трех от города, гранича с тянувшимися с северной стороны курганами и холмами. Не верилось, что в такой близости от одной из главных баз Крымской армии, в самом сердце ее тыла, мог приютиться такой опасный и серьезный враг, с которым мы бессильны были справиться. Все это было удивительно и напоминало какие-то рассказы и приключения, о которых мы читали в юности.

— Да, брат, все Микола-угодник, — сказал Костя, — грязная, брат, история.

Мы быстро собрались и двинулись в путь по длинным слободкам к городским предместьям. Странные эти слободки окружают русские города. Стоят в них крошечные домики, на курьих ножках, с покосившимися заборами и дырявыми крышами. Здесь живет та весьма неопределенная часть российского населения, которая именовалась в свое время мещанами. Меня всегда поражала неопределенность профессий этих российских граждан и их чрезвычайно деклассированный характер. Бог знает, чем они занимаются — маклачат, торгуют телятиной и старыми тряпками, снимают сады и огороды, шьют сапоги и торгуют на лотках. Трудно сказать, буржуазия ли это или пролетариат. По нищете своей они, скорее всего, подходят к последнему, а по обладанию недвижимостью приближаются скорее к первому. Таковы, по-видимому, были и жители керченских предместий, ютившиеся в бесконечно грязных домишках, мимо которых медленно двигался наш отряд. По взглядам, которыми нас встречали и провожали они, нельзя было сказать, что мы им по душе. Некоторые отдельные жесты и усмешки людей, выглядывавших из окон и из ворот, прямо говорили, что нам не желают ни добра, ни успеха.

Выехав за околицу города и пересекши железнодорожную ветку, соединявшую город с огромными видневшимися вдали Брянскими заводами, мы вскоре достигли нашей стоянки. Деревня Булганак состояла из нескольких рядов домов, расположенных на овражистой и очень пересеченной местности. На севере по направлению к Азовскому морю деревня упиралась в гряду холмов и скал, перерезанных лощинами и впадинами. Довольно большая возвышенность отделяла ее от аджимушкайских каменоломен, лежащих верстах в трех на восток по направлению к Керченскому проливу. С юга и с запада шли широкие, поросшие молодым хлебом поля.

Часть домов в деревне была уже занята пришедшей сюда казачьей сотней отряда генерала Б. Поэтому нам не удалось сконцентрироваться в одной части деревни. Пришлось разбиться по отдельным дворам, отделенным друг от друга улицами, оврагами и садами. На главной улице остались штаб полка, команда связи и пулемет. Второй и третий эскадроны поместились в северной ее части, а мы в восточной, граничащей с поднимающимися по направлению к Аджимушкаю холмами. Такой способ нашего расположения сыграл фатальную роль и был причиной постигнувших нас жестоких несчастий.

Костя звал меня ночевать в штаб полка, поместившийся в очень хорошей хате, но по какому-то предчувствию я решил остаться в эскадроне. Мы поместились в одной из самых крайних хат, что называется, в тесноте, да не в обиде. Был уже вечер, мы пили чай, когда к нам пришли два наших татарина из эскадрона и говорят, что отыскали невдалеке, на краю деревни, пещеры и каменоломни. Мы взяли фонарь и пошли их осматривать.

Шагах в трехстах от нашей хаты лежал довольно глубокий овраг. На дне его в обнажившейся отвесной скале были выбиты пять довольно широких пещер. Ширина их была настолько значительна, что свободно могла проехать телега с тройкой лошадей. Мы в нерешительности остановились перед зияющей темнотой у входа. Быть может, оттуда кто-нибудь следил за нами и ждал момента, чтобы пустить коварную пулю. Взяли на руки винтовки и зажгли фонарь.

— Глядите, — сказал кто-то, — здесь совсем свежие следы.

Действительно, в одну из подземных галерей явственно шел след от проехавшего туда экипажа. Сырая глина, приставшая к колесам, отвалилась на сухом полу подземного хода, не успев еще высохнуть. Поставив охрану у всех выходов из подземелья, мы решили проникнуть в тот, в котором были обнаружены следы. С мерцающим фонарем мы постепенно углублялись в темноту, держась как можно ближе стен подземной галереи.

Пройдя шагов пятьдесят по прямому направлению, мы очутились в большой выбитой под землей круглой зале. На полу ее были следы соломы и сена. В одном из углов стояла бочка, полная воды. Вода, по-видимому, была чистая и годная для питья.

В одной из стен подземной комнаты имелся более узкий ход, ведущий в другую более узкую и низкую галерею. Пройдя по нему несколько шагов, мы опять попали в какую-то поперечную галерею такой же ширины, как и первая. Здесь вскоре нами открыта была наполненная сеном телега. Под сеном на дне ее мы нашли значительное количество винтовочных обойм и патронов. Стало быть, здесь были, а может быть, и сейчас сидят вооруженные люди.

Было уже достаточно поздно, чтобы производить дальнейшие изыскания, тем более что без длинной бечевы опасно было углубляться в перепутанные подземные ходы. Мы вывезли найденную тачанку из подземелья и представили в штаб полка, а у входа в пещеры поставили дозор. Тотчас же для объяснения вызван был деревенский староста. Это был плутоватый на вид и упорный старик, единственным ответом которого было, что он ничего не знает и знать не может.

— Нынче мало ли какого народа ходит, — говорил он. — Вот вы приехали, а зачем, нам неизвестно, коли будет кто спрашивать, мы не можем знать, а в каменоломни мы не ходим, боимся, кто привез тачанку, нам неизвестно, и такой тачанки во всей деревне не было. Это, поди, германская тачанка. Немцы на таких ездили, а у нас таких не было.

— Ты, брат, старик, не ври, не отпирайся, — говорил ему наш командир эскадрона. — Как это возможно, чтобы в деревне не было известно, кто возил воду и тачанку, это тебе не город, ты небось отлично знаешь, какой твой сосед обед варил. А каменоломщики аджимушкайские к нам приходят?

— Каки таки каменоломщики, — прикидывался старик дураком, — никаких каменоломщиков мы не знаем, мало ли какого народу к нам ходит. Вот намедни пришли ночью пятеро ко мне в хату с винтовками, говорят, отворяй, а то убьем. Отпер дверь, вошли, давай, говорят, есть. Ну, покормил. А что за народ, неизвестно: деникинцы али каменоломщики.

Так от него ничего и не добились, и он был отпущен с миром. Проблема отношения к населению была решена так, как это соответствовало началам гуманности и человеческого достоинства.

Я менее всего хочу глумиться над этими принципами, но хочу только сказать, что в суровой обстановке Гражданской войны они не всегда бывают безопасны. Этого никак, к сожалению, не могли понять все те, кто требовал от генерала Деникина введения конституционных гарантий и поносил Добровольческую армию за ее жестокое отношение к населению. Конечно, ненужная жестокость не может быть оправдана даже и на войне, но раз втягиваешься в войну, нельзя избегать и жестокости. Наши подозрительные находки не побудили нас применить к населению ряд репрессий, но если бы мы их применили, то, может быть, избежали бы и ненужных жертв. Мы выставили усиленную ночную охрану, особенно в сторону открытых каменоломен и Аджимушкая, и тем, в сущности, ограничились.

Первая ночь прошла спокойно. На следующий день наша молодежь энергично обследовала каменоломню. Галерей оказалось очень много, и их всех нельзя было пройти до конца. Так и не установлено было, куда ведут и где кончаются подземные ходы. Среди дня в деревню приезжали какие-то люди с морской рыбой, мужчина и женщина. Женщина показалась нам уж очень интеллигентной для торговки, поговорили о том, что ее следовало бы арестовать, но так и не арестовали. Вечером того дня я стал в дозор в первую смену, невдалеке от входов в каменоломню. Я лежал на небольшом курганчике, возвышающемся на берегу оврага, и входы в каменоломню были прямо напротив меня на другом берегу. Стоявший со мной подчаском татарин-солдат, видно, крепко хотел спать. Прикорнув на земле, он неустанно начинал похрапывать, сначала мягко, потом все сильнее и сильнее настоящим богатырским храпом.

— Измаил, не спи, — будил его я.

— Ны как нэт, спать, ныкак нэвозможно, — получал я ответ, и через несколько мгновений снова раздавался его богатырский храп.

Наша смена была в полночь, и время тянулось бесконечно долго. Вероятно, было уже около полуночи, когда сбоку от меня на краю деревни сильно залаяли собаки. Вскоре после того мне начало казаться, что в овраге кто-то ходит, я явственно слышал шум шагов и падение срывавшихся с крутизны камней. Если ночью прилечь низко к земле и смотреть вдаль, легче бывает рассмотреть очертания лежащих впереди предметов, но, сколько я ни прилегал и ни всматривался в темноту, впереди ничего не было видно. Наконец, шум шагов стал слышаться слишком явственно. Взошел косой рог месяца на ущерб, и при его тусклом свете мне казалось, что невдалеке от входа в каменоломню на дне оврага двигаются какие-то тени. Я разбудил Измаила. Спросонья сначала он ничего не мог понять, но потом его острый взгляд сразу уловил присутствие людей.

— Так точно, ходыт, — прошептал он, — вона ходыт.

И стал целиться из своей винтовки. Мы получили приказание стрелять без опроса и предупреждения. Я нервно ждал выстрела, а выстрел все не шел. Ну, ну, скорей стреляй, думал я. И все то же молчание. Наконец он грохнул с неожиданной силой, раскатился по оврагу и отозвался несколько раз где-то сзади нас. И тотчас же в овраге мелькнуло несколько огоньков, а за ними раздалась характерная трескотня стреляющих винтовок.

Я приказал Измаилу тотчас же бежать с докладом к караульному начальнику, а сам остался на посту. Вскоре я услышал, что в степи против деревни еще затрещали выстрелы. Я стал волноваться, и мне стало казаться, что меня могут отрезать и окружить. Между тем все затихло. В овраге не обнаруживалось никакого движения, что не только не успокаивало меня, но еще более волновало. К счастью, через несколько минут я услышал приближающиеся голоса и шаги наших. Меня пришли сменять.

* * *

Я не дошел еще до начала нашей улицы, как около дома, где мы квартировали, при выходе в степь затрещал наш пулемет. Затем пустили несколько снарядов, чтобы попугать подходившую к нам разведку врага. В общем, картина была довольно ясна: каменоломщики подходили к деревне, производя ночную разведку, но нарвались на наши дозоры и ретировались. Теперь мы им на закуску решили дать пулемет, чтобы отбить охоту от дальнейших прогулок.

Я совершенно был уверен, что враг нарвался, ушел и больше не вернется. Под влиянием этой уверенности я решил по-настоящему выспаться остаток этой ночи. В нашей избе еще не спали, я поболтал немного, а затем залег на свободную кровать и тотчас же уснул мертвым сном.

Не знаю, сколько я спал, но разбудил меня чрезвычайный шум, поднявшийся в нашей комнате. Первое мгновение спросонья ничего нельзя было понять. Потом услышал я залпы вокруг избы и крики наших:

— Одевайся, вставай, нас окружили.

Меня охватила жестокая нервная дрожь, зуб, что называется, не попадал на зуб. Руки дрожали, и в темноте я не мог найти части разбросанной одежды. Кто-то зажег свет, и тотчас же в ответ раздался залп, стекла зазвенели и посыпались из окна.

— Гаси, гаси свет, — кричал кто-то. — Вылезай из избы, а то хватит граната.

Я кое-как натянул сапоги, надел подсумок и взял винтовку. В избе уже никого не было, я был последним.

Помню, я машинально остановился, когда подбежал к двери. На мгновение мною овладело чувство, похожее на то, которое испытываешь, когда приходится прыгнуть в ледяную воду. И по приобретенной еще в детстве привычке креститься, когда прыгаешь в воду, я перекрестился и выпрыгнул в непроглядную темень двора. Я инстинктивно наклонял голову, ожидая или выстрела в упор, или удара по голове. С таким чувством я пробежал двор, наткнулся на какого-то тоже бежавшего человека и выскочил на улицу. Вокруг продолжали стрелять, и нельзя было понять, откуда и в кого стреляют. Выбежав из ворот, я остановился. Куда бежать, думал я. Налево лежала деревня, направо конец улицы и степь. Твердая уверенность, что нападение идет из степи, а не из деревни, где были расположены наши, повернула меня в левую сторону. Я побежал по пустынной улице под гору и достиг первого перекрестка. Здесь я был окликнут несколькими пробирающимися под забором людьми.

— Стой, кто идет!

— Свой.

— Кто свой, пропуск.

У нас в этот день пропуском служила «пушка».

— «Пушка», — кричу я.

— Как, — кричат мне в ответ, — ишь, сволочь, говорить разучился.

— «Пушка», — закричал я опять и похолодел. Я понял, что попал прямо на дозор большевиков. Внезапность происшедшего не дала мне возможности предпринять какие-либо обдуманные действия. Я просто стоял как остолбенелый, думая, что сейчас же буду захвачен и расстрелян. Но по совершенно непонятной для меня тогда причине люди из темноты закричали мне:

— Отваливай скорей, товарищ, а то прямо попадешь к кадетам.

Как я узнал потом, меня, так же как и некоторых других, спасло одно курьезное обстоятельство: у нас в ту ночь был пропуск «пушка», а у них «мушка».

Помню, рядом был дом, потом небольшой забор. Я, видя, что меня не берут и в меня не стреляют, машинально снял пенсне с носа и положил в карман, так, мне казалось, я более походил на «товарища».

— Беги, товарищ, там кадеты, — кричали мне из темноты.

Я пробежал дом, поравнялся с забором, напряг все силы и перескочил его. Впереди были густые кусты вишенника. Я вбежал в них и бросился на землю.

Вокруг меня все стихло, но на главной улице деревни шла страшная перепалка. «Ура, ура», — явно доносилось до меня оттуда. «Бей кадетов». Я совершенно не знал, что мне делать, и почему-то решился вернуться назад. Садами я добрался до нашего дома и невдалеке от него около околицы встретил человек пятнадцать наших с пулеметом. Заметно, что все были растеряны, никто не командовал и все спорили. Одни предлагали идти на деревню. Другие говорили, что так мы легко перестреляем наших. Так никто и не знал, откуда нападал враг и где сейчас расположен. Неизвестно, сколько бы продолжалось это состояние растерянности, если бы по нас опять не был открыт огонь. На этот раз обстреливали нас со стороны деревни из виноградников и садов, которые лежали немного левее нас. Мы тотчас же рассыпались и залегли за каменным забором, отделявшим сады от степи.

По отдельным и все учащающимся выстрелам и огонькам, мерцающим во всю длину прилегающих к степи садов, можно было видеть, что на нас двигается какая-то правильно наступающая цепь. Странно, что мы все, и в частности я, считали эту цепь своей, а не неприятельской. Лично я думал, что наши, отбив нападение на главной улице, двигаются, чтобы очистить от неприятеля сады.

— Не стреляй, не стреляй, — говорили у нас, — то наши.

— Кто идет? — кричали мы.

— Эй, чего стреляете, здесь свои.

И в ответ на наши крики мы стали слышать в кустах голоса наступающих:

— Не стреляйте, то свои, кримцы.

Огонь стал редеть. Наступающие с каждым мгновением приближались к нам, и движение их слышалось уже совсем близко. Лежащий невдалеке от меня полковник 3. стал из-за забора во весь рост и закричал:

— Эй, крымцы, что вы по своим стреляете.

И только он это крикнул, как внезапно прямо нам в лицо засветил свет огоньков и раздался оглушительный залп. Я видел, как 3. упал на землю. Не помню, что было после этого, но я стал машинально стрелять вперед через забор, как можно скорей, стараясь работать затвором. Я чувствовал, что и все так же стреляют, а справа гудит наш пулемет. Не отдаю себе отчета, сколько времени все это продолжалось, но наступил момент, когда под влиянием нашего огня противник, по-видимому, стал отступать и удаляться. Мы поднялись и стали отходить в степь. По-видимому, это был самый разумный план действий при страшной путанице, которая случилась в эту ночь.

* * *

Было уже раннее утро. У полотна железной дороги стоял наш бронепоезд и обстреливал артиллерийским огнем деревню Булганак. Около него под железнодорожной насыпью собрались остатки отступивших в разных направлениях из деревни добровольцев. Вид наш, надо сказать, был довольно жалкий. Большинство было полуодето, многие дрожали и от утреннего холода, и от только что пережитой встряски. Там и здесь в степи виднелись отдельные отступающие из деревни пехотинцы и всадники. В деревне раздавались еще редкие одиночные выстрелы, по-видимому, она была занята врагом.

Снаряды из двух орудий бронепоезда летали через наши головы, а гром выстрелов отвратительно оглушал. Я отошел в сторону и лег на траву. Чувство полной физической разбитости, доходящее до полного маразма, овладело мною. И в то же время я чувствовал, что не могу уснуть: так сильно и напряженно бились нервы, не позволяя даже спокойно закрыть глаза. Но не долго продолжался мой отдых.

— Вставай, вставай, — закричали голоса.

Нас построили, развернули в цепь и приказали выбить неприятеля из деревни Булганак.

Я первый раз шел в атаку, в цепи. Усталость, овладевшая мною, была столь велика, что в ней совершенно погасли впечатления новизны и чувство обычного страха. Равнодушно я волочил ноги по мокрой от росы пшенице.

— Не отставай, не отставай, направо равняйся, — кричали нам.

Над головой свистели снаряды бронепоезда, разрывающиеся в деревне и поднявшие там пожары. Так я дотащился до первых садов, из которых можно было ожидать сопротивления противника. Однако деревня спокойно молчала. Она как бы вымерла в это ясное весеннее утро. Жители попрятались, а противник своевременно отступил за холмы, лежащие на севере.

На главной улице около дома, где помещался штаб полка, распластавшись ничком с разбитой и изуродованной головой, лежал труп убитого офицера. Он был в новеньком чистом френче, в синих с галунами бриджах и в статных кавалерийских сапогах.

Костя, сказал кто-то. Костя Каблуков. Мы остановились и стали креститься.

* * *

Потери наши в ту злосчастную ночь были значительны. 14 убитых… Несколько человек было уведено в плен, откуда они впоследствии все бежали. Скоро выяснилась обстановка, при которой случилось нападение. Выяснилось, что противник был отлично ориентирован во всем нашем расположении, обошел все дозоры и прежде всего напал на штаб полка. Их было человек 350–400. Прибежавший вскоре из плена вольноопределяющийся, которому удалось как-то скрыться при отходе большевиков от самой деревни, рассказал, что среди нападающих было несколько деревенских жителей. Было несомненно, что жители деревни имели самую тесную связь с каменоломщиками.

Был позван тот же староста для объяснений, однако он по-прежнему продолжал выдерживать «нейтралитет». Но с нашей стороны спокойствие было утеряно. Особенно обозлены были солдаты-татары, и мы боялись, что они покончат со старостой самосудом. Упорный нейтралитет старика еще более подливал масла в огонь.

— Дозволь в шомпола, ваше благородие, — кричали караульные татары, когда староста упорно отвечал на все вопросы неосведомленностью и незнанием. Но шомполов не разрешали.

Здесь случилось одно обстоятельство, окончательно нарушившее равновесие допрашивающего старосту офицера. Пришли люди, производившие обыск в его избе, и сообщили, что там найдены партийные карточки, изобличающие принадлежность старосты к коммунистической партии.

— А не забыл ли ты что-нибудь в столе? — спросил допрашивающий старосту.

Старик побледнел, и губы у него затряслись.

— Ничего не забыл, что может у нас в столе быть?

— А это что, а? — И старосте показали билет.

Старик молчал.

— Дозволь в шомпола, — рычали караульные татары.

— Вкатите ему, мерзавцу, — был ответ.

Старика схватили и положили на землю. Двое из татар его держали, а третий железным шомполом начал методически лупить его по спине.

— Раз, два, — отсчитывал татарин, — будешь теперь знать, где большевики…

Картина была не из приятных. Старик стал стонать.

— Будет, достаточно, — раздались голоса, но татарин вошел в раж и запорол бы старика до смерти, если бы его не схватили и не остановили два офицера.

Старик встал с земли и довольно спокойно стал застегиваться. Меня даже поразила та удивительная безучастность, с которой он отнесся к экзекуции.

— Так не знаешь, где у вас большевики, — спросил допрашивающий. Старик махнул рукой.

— Дозвольте доложить, ваше благородие, — вступился один из присутствующих здесь понятых. — Он все равно не скажет. Спросите его сынишку.

Привели двух его сыновей. Одного лет двадцати с лишком, видом рабочего, другого мальчишку лет пятнадцати. Хотели было допрашивать старшего, но понятой запротестовал:

— Не того, ваше благородие, вот этого маленького.

— Да что он знает?

— Да вы уже допросите, ваше благородие.

Мальчишка плакал и на вопрос, знает ли он, кто из деревенских находится в сношениях с каменоломщиками, отозвался также незнанием.

— Да вы ему вкатите хороших, — стал упрашивать понятой.

— Вкатите, вкатите, — соглашался и отец.

Татары схватили мальчишку. Тот закричал как сумасшедший и начал брыкаться руками и ногами. Его, тем не менее, положили и ударили один или два раза.

— Ой, скажу, скажу, — стал кричать он. — Ой, идите к Федору Рыжему.

Мальчишку подняли, и он стал подробно выдавать. Старик староста таким образом застраховал себя от мести «товарищей» спиной своего младшего сына. Мальчишка, мол, выдал, что с него спрашивать.

Их всех арестовали и передали в Керчь.

* * *

Только что успели мы подобрать трупы, как из Керчи приехал ординарец с приказанием атаковать село Аджимушкай и занять его западную часть. Приказание это было для всех довольно неожиданно. Мы построились в цепь, двинулись в сторону Аджимушкая и скоро заняли крутые возвышенности, отделявшие нас от села. Здесь нам было приказано остановиться и ждать распоряжения о дальнейшем наступлении.

Мы не знали, что в этот день предполагались решительные действия против каменоломщиков. С занимаемых нами холмов открылась картина значительного передвижения войск, концентрирующихся на северной стороне Керченского залива, вдоль железнодорожной ветки, соединяющей город с Брянскими заводами. Видно было, как из города подходит пехота и кавалерия. Два бронепоезда проехали по ветке и стали ближе к Брянскому заводу под возвышающимся над всей местностью так называемым Царским курганом. В бинокль можно было рассмотреть, как ввозили орудие на этот известный своими скифскими раскопками курган, расположенный на юго-востоке от Аджимушкая.

Военные действия начались с артиллерийской подготовки, в которой приняли участие и стоявшие на рейде английские миноносцы. Снаряды падали там и здесь в селе, рвались и поднимали столбы дыма и пыли. Потом все стихло и по дорогам, ведущим от города к селу, поехали наши броневики, издали потрескивая пулеметами. За ними из-за насыпи железнодорожной ветки потянулась довольно длинная, охватывающая всю южную часть цепь пехоты. Чем ближе подходила цепь к южной части села, тем жарче и жарче становилась отдаленная трескотня винтовок. По-видимому, затеялся довольно жаркий бой за обладание южной частью села, результат которого для нас был неясен. В это время к нам прискакал казак с приказанием двигаться вперед. Мы построились в цепь, но цепь эта была до смешного мала по сравнению с лежащими перед нами пространствами. Западный бок села растянулся версты на две. Левее нас, к северу, далеко тянулись выступающие перед деревней сады. Прямо перед нами лежал центр села с церковью посередине. Правее нас, на юг, строения и дома выходили прямо в поле и далеко тянулись по направлению к городу и заливу. На крайнем конце их и шел бой. Наша цепь была столь мала, что могла атаковать самую незначительную часть западной границы Аджимушкая. Нам приказано было держать направление центра села, прямо на церковь. Выгода такого движения заключалась в том, что мы ударяли в тыл защищающим южную часть села красным, но зато, при приближении к центру деревни, слева мы имели линию выступающих в поле садов, угрожающих нашему флангу и даже нашему тылу.

Мы шли по засеянным пшеницей полям, все ближе и ближе подвигаясь к линии домов и строений. Усталость моя, несмотря на бессонную ночь и пустой желудок, как-то прошла. Нельзя сказать, чтобы было очень страшно, хотя в уме моем постоянно мелькала картина первого дня прошлой Пасхи: неприятельская цепь, идущая по полю, зловещая тишина у нас и потом внезапный огонь пулеметов. Теперь роли переменились. На сколько шагов они нас подпустят и какой устроят прием? Деревня против нас зловеще молчала, только изредка раздавались отдельные выстрелы и жужжали одинокие пули. Одна ударила рикошетом, видно о камень, около самой цепи, и жалобно запела.

— Что профессор, хорошо поет, — кричали, смеясь, мне. — Сопрано!..

Расстояние между нами и первыми строениями становилось все уже и уже. Мы поравнялись с небольшим сельским кладбищем, расположенным среди полей, перед деревней. Вот мы миновали его, и перед нами впереди большой, высокий каменный забор усадьбы, выступающей в поле. Это большая усадьба сельской школы. Цепь наша как раз настолько велика, чтобы охватить эту усадьбу. Откуда-то раздаются немногочисленные винтовочные выстрелы, не причиняющие нам никакого вреда. Вот мы уже шагах в ста от забора.

— Ура! — кричит кто-то. — Бегом марш!..

Мы подбегаем к забору и не встречаем сопротивления. Мы заняли школу без боя.

Сельская школа с усадьбой была целым небольшим поместьем, в котором помещались, кроме школьных зданий, дом учителя, большой сад и огороды. Все это и найдено было нами в состоянии полного развала и запустения. Школа, по-видимому, уже подвергалась артиллерийскому обстрелу, и крыши зданий были пробиты снарядами. Имущество было вывезено, сад и огород опустошены.

В этой-то школьной усадьбе мы провели три дня и три ночи, превратив ее в базу для военных действий против каменоломщиков. Прямо против школы, через улицу, за небольшим рядом домов, возвышалась сельская церковь — центральное место селения. Первое время на колокольне стоял неприятельский пулемет, который нас обстреливал. Около церкви находились главные ходы в расположенные под селом аджимушкайские каменоломни, за обладание которыми и велся первоначальный бой. Помимо этих главных ходов, по всей деревне имелось бесчисленное количество второстепенных, расположения которых никто не знал. Жители Аджимушкая занимались ломкой камня и проделывали ходы в подземелья из хаты, а не через улицу. Таким образом, не было способов закрыть выходы из каменоломни и запереть там противника, как лису в норе. В любое время, особенно ночью, противник мог выйти из подземелья, в любом направлении и в любое время мог уйти под землю, становясь таким образом неуловимым. Помню, в юности читал я у Виктора Гюго, как в Бретани революционные войска боролись с роялистами, также обитавшими где-то под землею. Я думал тогда, что все это сочинено романистом. Но теперь наяву, своими глазами видел я эту совершенно сказочную войну в подземельях.

К половине того дня, когда мы заняли школу, картина борьбы с каменоломщиками была приблизительно такова. Наши войска, пехота и кубанские казаки, постепенно заняли всю южную и юго-восточную часть селения вплоть до церкви и до главных входов в подземелья. Противник ушел под землю и забаррикадировал изнутри главные входы, против которых кубанские казаки выставили несколько пулеметов. Здесь шла все время не очень жаркая перестрелка между нашими и между каменоломщиками, которые обстреливали наших из-под земли. Заняв школу, мы выдвинули наши дозоры вперед к церкви на связь с казаками и подошли к церковной ограде и к главным входам в каменоломни. Однако совершенно незанятой оказалась северная часть Аджимушкая. У нас не хватило сил для полного окружения деревни и для обложения всей местности, под которой обитал противник. Кроме того, не было гарантии в том, что в занятой части села противник вдруг откуда-нибудь не выйдет из-под земли из каких-то неведомых ходов и не ударит нам в тыл. Словом, положение было не твердым и сомнительным. Приходившие к нам казаки говорили, что ни разу еще за все время Великой войны не были они в таком неверном положении, в котором сейчас находятся.

— Стоим с пулеметами против ходов, — говорили они, — а кто знает, может, враг пулеметы голыми руками сзади возьмет.

Оно так в конце концов и вышло.

Я ходил к церкви смотреть главные ходы в каменоломни. Приближаться к ним было очень опасно, как только высунешь голову из-за стены или дома, сейчас же из-под земли бьют. Однако подойти к ходам осторожно и укрываясь можно было довольно близко, вплоть до переговоров с каменоломщиками. Из-под земли нам постоянно кричали, ругали нас и смеялись над нами, говоря, что мы все равно ничего не возьмем.

— Эй, — кричали нам, — кадеты проклятые, чего днем стережете, это не наше время. Стерегите ночью, тогда поговорим.

Сколько было людей в каменоломне, тогда точно никто не знал. Впоследствии оказалось, что там было до тысячи человек вместе с женщинами и детьми. Боеспособных же было человек пятьсот — шестьсот. Из них было много матросов, которые являлись наиболее боеспособной силой. Начальствовал, по одной версии, бывший унтер-офицер одного из гвардейских полков, по другой — бывший студент Харьковского университета. Каменоломщики, по-видимому, были в связи с Советской Россией непосредственно через Азовское море. Красные с северного берега Азовского моря проникали к ним на рыбачьих лодках, что было установлено нашими разъездами.

Три дня и три ночи просидели мы, как я уже сказал, в этой школе, держа связь с казаками и производя вокруг разведку. Здесь же на дворе разводили костры и готовили пищу, которая добывалась совершенно особым образом. Связь с Керчью была небезопасна, обоза у нас, конечно, никакого не было, но зато вокруг по полям ходило большое количество выпущенной на волю и пасущейся без всякого призору неведомо чьей скотины. Мы стреляли ее из винтовок, снимали здесь же шкуру, резали и потом жарили и варили на кострах. Днем сидеть было ничего, но ночью отвратительно. Три ночи никто из нас не смыкал глаз, и днем приходилось спать по очереди. С винтовками наготове стояли мы у школьной каменной стены, в которой проделаны были нами бойницы, и ждали неожиданной вылазки противника. Две первые ночи прошли относительно спокойно, но третья ночь оказалась для нас трагичной.

Это была темная, пасмурная, дождливая ночь. Часов до двух отдельные выстрелы в деревне нарушали ночной покой. А после двух около главных ходов начался очень оживленный огонь, который скоро достиг значительной силы. Видно, казаки стреляли из всех своих пулеметов, такой там был треск. Ясно было, что противник предпринял какие-то решительные действия, смысл которых для нас был совершенно неясен, так как связь с казаками была нами потеряна. Неожиданно со стороны Керчи начался артиллерийский огонь, который поддерживали и английские миноносцы. Англичане обстреливали деревню также и светящимися снарядами, которые разрывались над нашими головами и своим зеленым светом на несколько секунд освещали все вокруг. Становилось светло, как днем, и можно было видеть на несколько мгновений, что делается вокруг нас. Я не знаю, было ли это для нас выгодно, при нашем партизанском способе войны. Мы могли видеть противника, но и противник также видел нас.

И случилось так, как я говорил ранее. Попытавшись сделать вылазки из главных ходов и получив отпор, каменоломщики в то же время вылезли из неизвестных нор и ударили казакам прямо в тыл. Казаки бежали, отдав противникам несколько пулеметов. Бежала и занимавшая южную часть деревни пехота. Деревня была очищена от добровольцев, и оставалась только одна вклинившаяся в деревню, занимаемая нами школьная усадьба.

Тогда каменоломщики двинулись на нас. Было уже раннее утро, и в то утро пришлось мне быть свидетелем жестокого, беспощадного боя, в котором истребляли друг друга русские люди. Это была действительно страшная бойня не на живот, а на смерть. Перебегая от хаты к хате, от забора к забору, шаг за шагом приближались к нам красные, осыпая нас беспощадным огнем. Передние из них уже залегли за забором, на той стороне деревенской улицы, и сбоку в огородах, около непосредственно примыкавших к школе деревенских строений. Стрелять приходилось уже, целясь на мушку, в отдельных смельчаков, которые в утренней мгле старались перебежать улицу и достигнуть школьной ограды. Лезли они, что называется, как черти, и много их лежало там и здесь вокруг школьного забора. Тогда убедился я в отчаянности и храбрости нашего противника, о котором имел, как и многие, не всегда правильное представление.

Было совсем светло, когда натиск противника стал, по-видимому, слабеть. Или действительно они были ночные птицы, и действия днем им не улыбались?.. И мы чувствовали большое утомление, а главное, обнаруживающийся недостаток патронов. Я истратил свои последние патроны и пошел к нашему заднему пулемету, чтобы раздобыться новыми. Но оказалось, что у пулемета все патроны в лентах и что пулеметчикам вообще не до того, так как они заметили, что противник вдающимися в поле садами как будто бы пытается обойти нас с тыла. Я пошел к другому пулемету и встретил нашего адъютанта, которому доложил, что у меня патроны все вышли.

— Сходите на кладбище, — сказал он мне, — и скажите высланным туда пулеметчикам, чтобы они оставались там и охраняли нас на случай отступления.

Я перелез забор и пошел в обратном от деревни направлении, той дорогой, по которой мы наступали на школу. Не прошел я пятидесяти — шестидесяти шагов, как вокруг меня усиленно начали жужжать пули. Чем дальше, тем обстрел становился сильнее и невыносимее. Обстреливали, по-видимому, меня с двух сторон, с южного конца деревни и выступающих на север от нас садов. Я лег и пополз, однако пули ложились прямо около меня. Ползти оказалось не легче, чем идти, и я пробовал вставать, но опять ложился и полз. Мне казалось, что я уже не выйду из этого поля и что сейчас придет мой конец. На душе стало как-то тошно, так тошно, что в голове бродила мысль: ну, скорее, скорее ударь! Впереди меня в утреннем полусвете зачернело что-то на земле, как будто лежащий человек. Я полз по направлению к этому черневшему предмету и скоро увидел, что их два и что это лежащие люди. Один из них лежал навзничь, другой ничком, неподвижно и неестественно распластав руки.

— Кто это?.. Кто идет? — застонал тот, кто лежал навзничь.

Я узнал в нем нашего вольноопределяющегося Иванова. Еще вчера в школе, зайдя в кусты акации, я невольно видел, как он, лежа на земле, смотрел на какой-то женский портрет и сильно смутился, неожиданно увидев меня. Так ясно, помню, предстало передо мной тогда это воспоминание, эта иная краска лица, над которым сейчас уже витала смерть.

— Кто идет? — спрашивал он.

— Это я, профессор.

— Прощайте, умираю…

Я встал над ним и хотел было его поднять, но он стал противиться:

— Умираю, идите, идите, а то убьют.

Конвульсивное движение прошло по его телу, и он захрипел.

В каком-то оцепенении я пролежал около него несколько мгновений, потом напряг все свои силы и побежал по полю к видневшемуся впереди кладбищу. Помню, силы меня уже стали совсем покидать, когда я был в нескольких шагах от граничащего с кладбищем невысокого земляного вала. Я бросился в канаву у вала в почти что уже бессознательном состоянии.

На кладбище я нашел наших пулеметчиков, охраняющих наш тыл. Пулеметчики сообщили мне, что наши выбиты из деревни и что мы принуждены будем покинуть школу. Взошло солнце, с кладбища можно было наблюдать, что по краям деревни, то там, то здесь между хатами, делали перебежку каменоломщики, скрываясь за заборами и в садах. Через некоторое время из школы выехал наш конный разъезд, мы видели, как ехавший единственный наш полковой казак, Дорошенко, упал с коня и конь понесся по полю. Он был убит здесь наповал. Некоторые из наших достигли кладбища и передали, что мы будем отступать не сюда, а вдоль деревенской улицы, прямо на юг. Это было безопаснее, так как все же можно было скрываться за домами. По-видимому, противник действительно не ожидал нашего отступления в этом направлении, а потому и не сконцентрировал здесь значительных своих сил. Из домов продолжали давать отдельные выстрелы, которые не причинили нашим значительных потерь.

Было уже после полудня, когда мы собрали свой пулемет и под сильным огнем покинули кладбище. Усталость моя тогда была так велика, что я мало сознавал все вокруг происходящее. Еле-еле дотащился я до железнодорожной ветки около Керчи, где нашел наших. Настроение у всех было тогда чрезвычайно подавленное. Ясно было, что мы потерпели большой неуспех, последствия которого еще трудно было предвидеть.

Я хорошо помню нашу первую проведенную после этих неудач ночь. Мы спали в какой-то грязной избе на самом краю города, а патрули наши были выставлены в поле в направлении к селу Аджимушкай. Мы все чувствовали, что, если бы в эту ночь противник сделал на нас нападение, мы едва ли способны были оказать ему сколько-нибудь серьезный отпор. В эту ночь перед сном я слышал уже, как несколько из наших молодых добровольцев говорили, что недурно бы было пойти к морю и пощупать, где там есть ялики, так как, вероятно, нам придется спасаться на Тамань. Однако ночь прошла спокойно. Неприятель, по-видимому, был также обессилен и лишен способности к прямому натиску. Все же это была одна из самых кошмарных моих ночей, в течение которой, несмотря на усталость, я почти что не мог заснуть.

В следующие дни мы постепенно стали приходить в себя и оправляться. Время, в общем, было очень трудное. Каждую ночь мы ходили на охрану в поле против Аджимушкая и перестреливались с каменоломщиками, а днем отдыхали, квартируя в слободке, на краю города. С фронта начали прибывать тогда значительные военные подкрепления, пехотные и конные. Прошло около недели, и однажды утром опять началась артиллерийская подготовка и опять деревня была занята нашими. Нас оставили тогда в тылу, и мы охраняли город или же несли по ночам дозорную службу вокруг Аджимушкая.

Для борьбы с каменоломщиками был применен тогда новый подрывной способ. Наши подрывные части стали закладывать взрывчатые материалы в деревне над главными ходами в каменоломню и главными подземельями, местонахождение которых было определено приблизительно по плану. Взрывы были страшно сильны, и от них в городе дрожали стекла. Громадные столбы дыма, расплывающиеся наверху и похожие на большой гриб или на раскрытый зонтик, поднимались над селом на ясном крымском небе. Сотрясения от этих взрывов под землей, вероятно, были ужасны, и потом уже, когда каменоломщики сдались, оказалось, что у большинства их был поврежден слух и гноились уши.

В то время впервые к нам в Крым стало прибывать английское военное обмундирование. Привезли его и для нашего полка, и надо сказать, что, одевшись в защитный цвет, мы впервые приобрели вид настоящей военной части. Эта помощь обмундированием была существенна, хотя и в ней было много недостатков. Более всего непригодны были английские военные сапоги на шнурках и с тяжелыми железными подковами, у некоторых сортов даже с железными каблуками. По крымской летней жаре ходить в таких ботах было настоящим мучением даже для привыкших к тяжелой обуви солдат. Белье было дано также добротное, но тяжелое, шерстяное, какое впору носить в холода. Манерки были тонкие, жестяные, тотчас дававшие ржавчину и не выносящие огня. Всего ценнее были защитные френчи и бриджи — то известное одеяние, которое и до сей поры еще отличает русских беженцев в самых различных частях света.

* * *

Дни текли, и действия против каменоломщиков приобрели характер измора. Днем их глушили динамитом, ночью обкладывали со всех сторон дозорами. Казалось, что они уже потеряли свою активность, и вопрос сводился к тому, насколько хватит им провианта для сидения под землей. Несколько наших татар, взятых в плен каменоломщиками еще в деревне Булганак, однажды ночью перешли к нам. Оказалось, что они вошли в доверие к каменоломщикам и их стали даже посылать в дозоры против нас. Во время одного из таких дозоров они решили утечь и прямо вышли на своих крымцев.

Татары рассказывали, что у каменоломщиков достаточно имеется всякого провианта, вдоволь воды, так как в каменоломнях существуют свои естественные источники. Особенно беспокоят их наши подрывные действия, вследствие которых многие главные ходы обвалились и вообще жизнь стала в главных галереях почти невозможной. Каменоломщикам приходится ютиться в различных побочных ходах, сравнительно низких и с удушливым воздухом. Среди каменоломщиков много больных и замечается внутреннее неудовольствие. Татары рассказывали также, что каменоломни имеют постоянное сношение с городом и из города им доставляют все сведения, включая даже газеты.

Однажды ночью мы опять стояли на кладбище против школы, неся дозорную службу. Погода была дождливая, и мы лежали на мокрой траве, прижимаясь друг к другу от ночного холода. Как всегда, ночью темная жуть ходила вокруг в степи. То казалось, что кто-то крадется по полям, то вдали на холмах как будто вспыхивали огоньки и заставляли невольно напрягать зрение и искать чего-то в темноте. Наш конный патруль, выставленный далеко в степи, стрелял по ком-то в темноте, и всадники приезжали докладывать, что кто-то бродит в степи, а может быть, и не бродит, так показалось. Была уже вторая половина ночи, и я с нетерпением ждал близкого утра.

«Но что такое там, в Керчи», — думал я в полудремоте.

— Слышишь, в Керчи стреляют, — сказал кто-то в темноте.

Все зашевелились и вполголоса заговорили. Огонь становился все сильнее и сильнее, вот затрещал пулемет, вот другой. С моря забегал по городу сноп света от английского миноносца. Орудие бухнуло, и в городе стало светло от осветительного снаряда. Через несколько минут стало ясно, что это были уже не выстрелы, это был настоящий бой.

Разъезд наш поехал на связь с казаками, но скоро воротился с донесением, что у них никаких сведений нет.

— Вставай, вставай… Стройся, — раздалась команда.

Наш командир решил снять охрану и двинуться назад в город.

На рассвете мы перешли железнодорожную линию и стали подходить к слободкам. Навстречу нам показалось несколько кубанских казаков, полуодетых, без шапок и без винтовок. Они скакали в поле и были остановлены нами. По их словам, в городе произошло восстание и его захватили красные.

— Ах вы, драпалы, — закричал кто-то на них. — Поворачивай назад…

— Спасибо, ваше благородие, — ответил один и хлестнул коня. Они поскакали в степь.

Мы начали двигаться по широким улицам слободок к центру города. В центре шел жаркий бой, и отсюда можно было уже определить, что город обстреливается из пулеметов с расположенной над ним горы Митридат, где, по преданию, была древняя столица царя Митридата Понтийского. Предместья как бы вымерли, но впереди выстрелы становились все ближе и ближе. Вот несколько раз треснуло где-то направо, уже совсем близко. Мы медленно, в рассыпанном строю, от дома к дому подходили к одной из площадей, где стоял деревянный провинциальный цирк. За ним на перекрестке виднелась церковь с оградой — там начиналась одна из главных керченских улиц, на которой, как слышно, шел бой. И едва мы стали выходить из-за цирка, как на нас посыпались пули из-за церковной ограды, заставив нас отступить. Один из наших, помню, упал, раненный в бок.

— Цепью вперед марш! — закричал наш командир, выйдя с шашкой наголо на середину улицы, и побежал вперед к церковной ограде.

Мы все кинулись за ним. Из-за ограды стреляли сначала жарко, потом слабее. В садике за оградой бежали какие-то люди и скрывались за церковь. Церковная усадьба была занята нами, и мы отсюда получили господство над целым рядом начинающихся здесь керченских улиц.

Здесь скоро нами была установлена связь с нашими, засевшими в соседних домах и отражавшими нападение красных. Положение в городе стало ясным. Оказывается, запертые под землей каменоломщики решились на последний отчаянный шаг. По сговору с керченскими большевиками они вышли потайными ходами ночью из каменоломен, незаметно миновали нашу охрану, заняли гору Митридат, укрепились на ней и напали отсюда на центр города и на гавань. Немалое количество керченских жителей присоединилось к ним. Многие важные пункты в городе были заняты восставшими, и многие казенные учреждения были атакованы в первую очередь, конечно, тюрьма, для того чтобы выпустить из нее арестантов. Однако смелые действия каменоломщиков не имели решительных результатов. Находившиеся в городе добровольческие части оказали им сразу сопротивление и, главное, не дали занять порт. Теперь в разных местах шел бой, положение было очень серьезное, однако большинство наших частей было вне города, вокруг села Аджимушкай. Приход их в Керчь и должен был решить это смелое дело.

Постепенно прибывавшие подкрепления заставили красных покинуть низ города и сконцентрироваться на горе Митридат, откуда они обстреливали нас пулеметом до тех пор, пока им в тыл не зашли конные кубанские части. Тогда они принуждены были начать отступление на запад от Керчи по длинным, расположенным на холмах предместьям и садам. Нам было приказано преследовать их, и мы выжимали их из этих предместий почти что до вечера. Тогда я еще раз убедился, что имеем мы дело с противником дерзким, отважным и умеющим сражаться не хуже нас. Приходилось биться с ними из-за забора, из-за каждого дома, преследуя по пятам и везде получая отпор, даже в положениях отчаянных и безнадежных.

Я вспоминаю этот день как бы в бреду. Как будто это было какое-то другое существо. В душе умерло все, что называется обычно человеческим. Остался страх, перелившийся в напряжение и в волю к борьбе. Остался зверь, прячущийся за углы и преследующий других зверей. Вот тащат человека из подвала, он в синей куртке, с виду рабочий, через плечо пулеметная лента. «Белая сволочь!» — кричит он нам и падает у калитки, у каменного забора. Вокруг палящая жара, белые камни и брызги алой крови на них…

* * *

Восстание в Керчи нанесло решительный удар аджимушкайским каменоломщикам. Много было их тогда истреблено, остальные растворились в пустынных местах Крыма. В каменоломнях остался по большей части небоевой элемент, старики, женщины и дети. Так велик был у населения страх перед белыми и вера в неизбежное крушение добровольцев, что в подземелье ушло несколько сот невооруженных людей, в надежде, что под землею жить не долго и что скоро придет освобождение из Москвы.

19 июня оставшиеся в каменоломнях прислали парламентеров для переговоров о сдаче и сдались добровольцам. Я не присутствовал при моменте их выхода из каменоломен, но видел некоторых из них, когда их привезли в Керчь. Вид у них был неописуемо несчастный — изможденные, бледные люди в грязных оборванных одеждах. Особенно несчастны были дети, почти что живые мертвецы. Среди сдавшихся боевого элемента, конечно, не было. Весь он успел уйти ночью и раствориться в Крыму. Сдались только вовлеченные в это дело страхом перед белой властью и верой в справедливость власти красных.

Из каменоломен было вывезено большое количество всяких запасов, домашних вещей, мебели и т. п. Была найдена там даже целая библиотека, преимущественно беллетристического содержания, принадлежащая какому-то аджимушкайскому грамотею, который также ушел под землю. Мы ходили по главным ходам и удивлялись грандиозности подземных галерей и высеченных в камнях высоких и огромных зал. Говорят, что каменоломни эти были построены еще в древности. Белый керченский камень был известен уже византийцам и грекам.

В то время Добровольческая армия попала в полосу последовательных удач. Наступление красных на Дон и Северный Кавказ было отбито, и постепенно генерал Деникин начал развивать к северу широко задуманный план наступления. Успешные для нас бои шли в Донецком Каменноугольном районе и далее на запад в направлении к северной Таврии. Генерал Шкуро смелыми налетами теснил большевиков на большую Харьковскую дорогу, заходя в тыл занимающим Крым большевистским частям. У нас стали усиленно говорить о наступлении, которого все с нетерпением ждали. Наконец, началось наступление на Крымском фронте. Мы досадовали, что нас держат в тылу, и завидовали тем, которые пошли в бой. Тогда у всех существовала совершенно твердая уверенность, что наступление удастся и что в самом скором времени мы придем обратно в Симферополь. Какая разница настроений отделяла эту эпоху расцвета добровольческих надежд от времени нашего отступления из Крыма, времени безверия и страха.

Наконец, большевистский фронт был прорван. Наши части погнали большевиков на их правом фланге и заняли Феодосию. Заколебался и их левый фланг, на котором они оказывали более существенное сопротивление. В одно утро и нам было объявлено идти в наступление, и день этот для нас был днем истинной радости. Помню, как к вечеру мы двигались на вокзал, провожаемые высыпавшим на улицу керченским населением. Наш полк как-то акклиматизировался в Керчи и сжился с ней. Особенно после усмирения восстания отношение города к добровольцам резко изменилось в лучшую сторону. Заметно это было даже на окраинах и в слободках, где не обнаруживалось уже ни одной тени того недоверия, с которым нас встречали тогда, когда мы первый раз вступали в Керчь.

Погрузившись вечером в поезд, мы к утру переехали линию Ак-Манайских укреплений и достигли Владиславовки. Здесь везде вокруг были видны следы минувшего боя. Около Владиславовки громадные зияющие ямы от снарядов виднелись везде, особенно на обнажившихся от воды болотистых солончаках. По громадному количеству их можно было судить, какой сильный огонь развивала морская артиллерия стоявших на Черном море английских судов. Станционное здание было почти разрушено, и почти что снесена большая станционная водокачка. Далее Владиславовки железнодорожный путь был разрушен красными и по нему шел только бронепоезд с инженерной командой, ведущей починку пути. Мы двинулись походным порядком, кто имел коней, на конях, кто не имел коней, опять на тачанках. Три дня мы двигались по линии железной дороги на запад, не достигая отступающего неприятеля. Направо и налево от нас по степи везде шли добровольческие войска, поднимая густые столбы пыли по полевым дорогам. Противник, по-видимому, отступал с большой быстротой и в беспорядке, оставляя после себя много брошенных подвод, оружия и патронов. Трупы лошадей и неподобранные убитые люди там и здесь валялись по дороге. Несколько раз впереди нас был слышен артиллерийский огонь, в сферу которого мы, однако, ни разу не входили. Помню, около одной из станций мы нашли всю землю вокруг обсыпанной бесконечным количеством разных газет и прокламаций, оставленных большевиками. Мы с жадностью бросились на их чтение, и я тогда лишний раз был свидетелем того, какой гвалт умеют поднимать большевики по поводу постигших их неудач. В прокламациях мы прочли, что Крым был объявлен во время нашего наступления «единой пролетарской крепостью», «оплотом мировой революции», «цитаделью борющегося пролетариата». Сдавать его не разрешалось ни под каким условием. По количеству этой брошенной печатной бумаги можно было предположить, что красные бежали довольно неожиданно, несмотря на все их истерические призывы к защите Крыма.

Не доезжая до Джанкоя, мы по приказу поворотили на север к Сивашам, наперерез главной линии Севастопольско-Харьковской железной дороги. Мы отошли таким образом от главной массы добровольческих войск, которая пошла вслед за большевиками на Перекоп, и вступили в ту часть Крымского полуострова, где еще не проходили белые войска. Переночевав в одной немецкой колонии за Джанкоем, мы наутро рассыпались в цепь и, держа связь с какими-то другими частями, начали наступление прямо на север, на железнодорожную станцию Таганаш, первую станцию перед железнодорожным мостом через Сиваши. Таганаш был занят нами без выстрела, и жители сказали нам, что, по их сведениям, красные очистили Крымский полуостров, отступив в северном направлении на другую сторону Сивашей. Они рассказывали нам, что красные отступали в беспорядке, однако они успели вывезти с собой очень большое количество всякого добра из Крыма. В проходивших через Таганаш поездах целые вагоны были нагружены мебелью и другими домашними вещами. Вслед за нами в Таганаш прибыл наш бронепоезд, и при его поддержке нашему эскадрону приказано было дойти до Сивашей и по возможности обнаружить, остановился ли противник на той стороне Сивашского моря, на Чонгарском полуострове, или дальше к Мелитополю.

Часов в 12 дня мы достигли железнодорожного моста через Сиваши, по которому не раз проезжал я в Крым из Москвы. На нашей стороне стояла пустая полуразрушенная железнодорожная будка, окруженная большими деревьями, и виднелись следы былых добровольческих укреплений. Длинная дамба тянулась через воду, и впереди, не менее чем в версте, виднелись бетонные постройки моста, подорванного отступающими красными. Вторая железнодорожная будка стояла на другом, низком берегу Сивашей, там, где железнодорожный путь переходил опять на сушу. Пустынный противоположный берег казался вымершим, и мы были убеждены, что противника там нет и что он ушел на север.

На этой дамбе попал я в последнее мое военное приключение, чуть-чуть не стоившее мне жизни. Командир эскадрона вызвал охотников на разведку на ту сторону Сивашей. Пошло, сколько помню, восемь человек, в том числе и я. Я, помню, поотстал с поручиком Р., который останавливался и рассказывал мне, как здесь на Сивашах весной охотятся на уток. Наши передние были уже почти у бетонного моста, а мы приостановились шагах в двухстах сзади них на дамбе около самой воды. Вдруг «дзы-ы» — и меня прямо облило водой. Я инстинктивно упал и пополз к лежащей на дамбе куче камней и шпал. Знакомый треск пулеметов оживил пустоту противоположного берега, и залпы их сыпались один за другим, бороздя пулями воду Сивашей и землю вокруг меня. Р. приполз сюда же, за кучу камней. Чувствовалось, что мы, как говорят, здорово попали. Сзади нас была узкая, прямая линия железнодорожного пути, которую мы оставили за собой приблизительно на полверсты и на которой не было никакого прикрытия. Впереди были широкие открытые берега, с которых нас можно было с легкостью рассмотреть. По дамбе идут телеграфные столбы, и для пулемета не нужно было даже пристреливаться, достаточно поставить прицел по расстоянию просчитанных столбов.

Трещал не один пулемет, а, верно, три. Один бил прямо по рельсам, другие два с боков из каких-то невидных нам нор, расположенных на противоположном берегу Сивашей.

— Что делать? — спрашиваю я.

— Пропали, — отвечает Р.

— Перестреляют, как куропаток.

И мы прятали головы за камни и шпалы, что немного помогало. Стоило только высунуть голову, и опять по нас жестоко начинали бить: видно, мы становились заметными с того берега. Так прошел час, Другой, третий… С нашей стороны стал отвечать пулемет, но скоро замолчал. Южное жаркое солнце жгло невыносимо, до беспамятства, знакомое чувство тошноты ощущалось в груди. Были две надежды: или подойдет наш бронепоезд и обстреляет тот берег, или придет ночь, под покровом которой удастся выйти живым.

А что же наши впереди? Что с ними? Впереди иногда раздавались отдельные выстрелы, видно, там отстреливались. Потом выстрелы замолкали. Потом прошло уже, вероятно, часа четыре, жара стала спадать, отдельные выстрелы впереди опять стали чаще. Вот как будто уже совсем близко трещит винтовка. Или это так кажется?.. Наши стреляют сзади нас… Смутное предчувствие томит душу. А может быть, к нам подползают из-за моста по дамбе. Смотрю на Р., он качает головой, говорит:

— Дрянно, пожалуй, не выйдем.

Один случайно брошенный взгляд вперед, и я похолодел. По самой воде, около дамбы, там, где растет осока и стоят какие-то старые балки, шел по направлению к нам человек. Я прицелился и хотел стрелять, но потом пришел в себя. То наш турок Селим, который, бог весть как, попал в русские добровольцы, отчаянная голова, пошедший также на разведку, то он идет по воде, весь в крови, держась рукой за плечо.

— Селим, — кричим мы, — жив?..

— Вставайте, ваше благородие, наступают…

— Встаем, — говорит Р., — а то хуже будет.

Мы встаем во весь рост и медленно идем назад по дамбе. Сзади, я вижу, с другой стороны дамбы, прямо по воде, прячась в осоку, идет наш реалист-доброволец, Степа. Пули жужжат вокруг, ударяют в воду, подымая фонтаны брызг. Глупо бежать, потому что спасти может Бог или случай.

— Эх, ранен, — останавливаясь, говорит Р. и хватается за ногу.

— Идти можешь?

— Кажется, могу.

И, хромая, он плетется дальше.

У меня как-то становится особо покойно внутри — ни страха, ни мучительного чувства, ни биения сердца. Только скучно смотреть на небо, на пустынные низкие берега, скучно чувствовать себя самого. Смерть, смерть витает над всем, холодная, немая, бездушная смерть. Не все ли равно, теперь или потом, рано или поздно?..

А между тем судьба распорядилась нам жить. Другой берег был уже близок, и слышны были крики наших. Вот конец дамбы, вот ров, деревья и зеленая трава. Р. садится и стонет. Ругается Селим, снимая окровавленную одежду и вытирая кровь с лица. Мальчик Степа сидит на траве, безразлично смотря вдаль, а вокруг все радостные лица.

Четверо нас вышло живыми, четверо легло на дамбе. Трупы их позднее нашли страшно изуродованными и обезображенными. Выкололи им глаза, распороли животы, отрезали отдельные части тела. Особенно все жалели одного немца-добровольца, рослого, статного красавца, из бывших гвардейских солдат, который только накануне поступил к нам в полк, в немецкой колонии, где мы ночевали перед Таганашем. Он пробыл в полку менее суток.

Через несколько времени подошел бронепоезд и стал обстреливать противоположный берег.

— Уж эта артиллерия, — говорили у нас. — Всегда придет поздно…

Пришла какая-то пехотная часть нам на смену. Приехала дрезина, на которую положили раненых, и вместе с ними нашего тогдашнего командира эскадрона, старого полковника Талаева. Он сильно переволновался, послав нас на эту разведку, и его, по-видимому, хватил удар. Была уже ночь, когда мы пришли в Таганаш. У меня тогда наступило какое-то душевное онемение, которое продолжалось два дня. Я лег в пустом доме на сено, пролежал ночь и весь следующий день, не хотелось ни вставать, ни говорить, ни видеть людей. На второй день к вечеру меня вытащили к себе наши пулеметчики, я выпил у них вина и стал приходить в себя. Я узнал, что Чонгарский полуостров был очищен большевиками в следующую после нашей разведки ночь. Наши пехотные разведчики перешли вброд Сиваши, выставили на том берегу пулемет и начали палить из него в чистое поле. Стрельба эта привела большевиков в такое смущение, что они, побросав оставшиеся на полуострове железнодорожные составы, паровозы и вагоны, бежали на север в Мелитопольском направлении.

В эти дни я получил телеграмму, вызывавшую меня в Екатеринодар. Я простился с полком и тронулся в путь, решив заехать сначала в Симферополь.

Южная и центральная части Крыма были очищены большевиками без боя, под давлением двигающихся с востока сил. Добровольческие войска сюда еще не заходили, за исключением нескольких казачьих разъездов. Несколько поехавших вместе со мною немцев были едва ли не первые добровольцы, воротившиеся в Симферополь. Это были веселые для нас дни, дни успехов радостных, дни радостных встреч и приветствий. Добровольческая армия вышла тогда на Харьковскую дорогу, что ни день, то новые сведения о ее успехах достигали нас.

Предыдущая главаГлава 115 из 125Следующая глава