Ночь. Надо было пристроить на ночь нашего перебежчика.
Пристроить?.. Но как и куда?
– Постелим ему на полу, товарищ начальник, – подумав, предложил радист.
Пленный словно бы догадался о замешательстве капитана:
– Нет, нет!.. Не тревожьтесь из-за меня… Фрейлейн! Прошу вас, переведите: я слишком взволнован, я не могу спать. Право, право… Я совсем не хочу спать…
В эту ночь я тоже не могла спать.
Мне отчего-то стали совсем малы и узки большущие сапоги Саши. Спрятавшись в угол, разувшись, я с удивлением разглядывала свои побагровевшие ступни.
Саша сказала:
– Верка, гляди!.. Отморожены!..
– Паникерша ты, вот кто ты… Доберется. Доковыляет… В Полярном полежит в госпитале.
Саша смазала мои ноги какой-то дрянной коричневой жидкостью и туго забинтовала их.
«Ничего! Обойдется. Я доберусь».
Ступни отчетливо и скучно пульсировали кровью. В каждом пальце словно билось и тикало игрушечное сердце…
«Доберусь, доберусь, доберусь…»
Нажать бы кнопку и оказаться в Полярном!
Все вокруг спало. Только наш перебежчик, матрос-охранник и я бессонно сидели у слюдяного окошка. Мигала коптилка темным багровым пламенем. Позвякивала дверца печи. Отсвет огня ложился на пол и перемешивался с тенями.
Молчали.
Как быть? У меня болят десны. Саша Куколки-на – единственная, которой я чистосердечно доверилась, – решила, что надо размачивать сухари в кипятке. Мы залили сухари кипятком, но они не размачивались… Саша сбегала к повару, выпросила для меня небольшой кусок шпигу и белой муки. Она сделала мне оладьи. Весь день я тихонько и с наслаждением жевала их. И теперь, сидя рядом с дремлющим перебежчиком, думала об оладьях. Завтра утром, перед тем как нам выступать, Саша опять мне нажарит оладьев. – Фрейлейн!.. Вы спите? – шепотом спросил перебежчик. – Нет, – ответила я.
– Фрейлейн, можно немного поговорить о доме? – Конечно! – Можно, я расскажу вам про воскресное утро?.. Лето. И вот я сплю. И вот просыпаюсь… Мать накрыла на стол в саду, под каким-нибудь деревом… Отец сидит у стола.
И курит. Он курит трубку… Скатерть белая. На столе – цветы… Ах, какое неторопливое воскресенье! Солнце… Скажите, пожалуйста, все это было, фрейлейн?.. Матушка в белом фартуке… Он сделал резкое и неожиданное движение руками, как бы для того, чтобы обхватить голову. Солдат с ружьем, спокойно сидевший на табуретке, вскочил и принялся не отрываясь глядеть на пленного. Прошло минут пять или десять. Солдат опустился на табурет. Закурил.
– …Это было счастьем. Но я не сознавал его. Не сознавал! Счастье – река! Воскресенье – счастье. Признаю疎 сь вам, – он перешел на шепот, – первое время при Гитлере можно было жить, и неплохо жить. Работа у всех. Я лично, видите ли, бухгалтер. Для юношества организовывали экскурсии. Очень дешево. Экскурсии на пароходе, дня эдак на два, а то и на четыре… Ужас с войной пришел гораздо поздней… И по-одумать только! Я единственный сын, а между тем меня мобилизовали… Отпуск на девять дней. Не могу рассказать вам, фрейлейн, с каким страхом я приближался к дому… Дорога – все та же, та же… А дома – нет. Смело́. Как будто бы сдуло дом!.. Отпуск?! Зачем? Первый раз в жизни я радовался войне. Я хотел не быть, не существовать, не думать, не чувствовать. Я словно оцепенел. Ни горя, ни радости… Мать! Вот она. Ведет меня за руку. Кроватка. Я маленький. Я лежу в кровати, она наклоняется и говорит: «Отхен, спи!» Нет матери – значит, нету меня.

Меня нет!.. Нет!