«Была в Риме Поппея Сабина, отцом которой был Т. Оллий, она приняла имя деда по матери, человека громкой известности, Поппея Сабина, бывшего консула и блиставшего триумфальными украшениями; ибо Оллия погубила дружба Сеяна, прежде чем он мог отправлять общественные должности». Такой рекомендацией вводит Тацит на сцену своей трагедии о Нероне главное затем действующее в ней лицо.
Предок-триумфатор, ради фамилии которого эта «первая дама столицы» пожертвовала своим родовым именем, не представлял собой большой политической величины. Его любил принцепс Тиберий — по крайней мере, 24 года продержал его генерал-губернатором важнейших провинций. Не потому, чтобы чиновник этот проявлял какие-либо особые административные дарования, а именно за то, что звезд с неба Поппей Сабин не хватал и, следовательно, подозрительному старому Цезарю не был страшен, а в то же время, по-видимому, был достаточно исполнителен по службе и порядочен, чтобы уживаться с населением, без жалоб со стороны последнего на чересчур уж грубые злоупотребления и грабеж. К этому роду жалоб Тиберий был очень чувствителен, ибо не любил, чтобы его правительство компрометировали. Любопытно, что Тацит относится к системе Тиберия выдерживать одного и того же администратора на одном и том же высоком посту с недоумением и отрицанием. «Поппею Сабину было предложено управление Мезией, причем ему были прибавлены Ахайя и Македония. Это также было у Тиберия в обычае — продолжать власть и удерживать многих до конца жизни при тех же армиях и тех же гражданских управлениях. Причины этого передаются различно: одни говорят, что он оставался до конца верен однажды сделанным назначениям из нелюбви к новым заботам, другие, будто это по зависти, чтобы не дать пользоваться (этими должностями) большему количеству чиновников. Есть и такие, которые приписывают это как хитрости его ума, так и нерешительности его суждения; ибо он, с одной стороны, не искал выдающихся качеств, с другой — ненавидел недостатки: от лучших людей он ждал опасности для себя, от негодных опасался бесчестия для государства. В этом колебании он, наконец, дошел до того, что иногда поручал управление провинцией таким людям, которым он был намерен не позволять удаляться из Рима».
Если Т. Оллий, отец Поппеи Сабины, погиб вместе с Сеяном, следовательно в 31 г. по Р.Х., то, хотя бы она родилась именно в этом году, она была, когда встретилась с Нероном, уже не первой молодости по римским понятиям: ей было 26 или более лет, тогда как ему всего 19. Мать этой Поппеи Сабины, тоже Поппея Сабина, имела судьбу незаслуженно трагическую. Будучи женой П. Сципиона, она имела несчастье влюбиться в самого блестящего человека своей эпохи и, кажется, встретиться в этом увлечении с супругой цезаря Клавдия, пресловутой Мессалиной. Впрочем, последняя, по словам Тацита, зарилась также на великолепный Лукуллов парк, которого герой романа был наследником и усовершенствовал его до замечательного великолепия. Поппея Сабина, будущая императрица Рима, имела не менее 16 лет, когда красавицу мать ее, женщину уже не молодую и, кажется, очень мирную, подвергли домашнему аресту, как преступницу, состоящую в любовной связи и политическом заговоре со знаменитым Валерием Азиатиком, дважды консулом, главой заговора на смерть Калигулы, богачем и изящнейшим человеком своего времени. На следствии П. Сабину до того запугали грозившею ей тюрьмой, что несчастная женщина предпочла сама наложить на себя руки. Память ее и Валерия Азиатика была оправдана, а погубивший их обоих, по приказанию Мессалины, доносчик Суиллий осужден и сослан на Балеарские острова в том же 812 а. и. с. — 59 по Р.Х. году, когда у Тацита появляются первые известия о Поппее Сабине Младшей. Рассказ о загробном оправдании матери отделен всего одной главой от первого выхода на историческую арену дочери, так что между тем и другим событиями может быть установлена вероятная причинная связь. Дело Суиллия возникло почином Сенеки.
Процесс Публия Суиллия — до известной степени тоже анти-агриппианский. По крайней мере, он возник из неудовольствия, которое делила и резко высказала императрица-мать. Уже рассказано было, что одним из первых сенатских постановлений при Нероне, состоявшимся вопреки противодействию Агриппины, был восстановлен Цинциев закон против платной адвокатуры. Мера эта, по- видимому, входила в программу общего похода против «доносчиков» (delatores) — страшного зла общественного, выросшего в три предшествующие принципата на почве крайне неопределенных и широко толкуемых законов об оскорблении величества, семейных преступлениях и должностных разоблачениях. Зло это получило свое начало еще в республике, но дорогу к широкому развитию дало ему Августово законодательство, которое ввело контроль государства в уют семьи и — с естественною ревностью — берегло авторитет новой государевой власти от легкого к ней отношения. Клавдианский деспотизм видел в институте доносчиков охранительную силу, одну из опор своей государственной системы. Агриппина, в частности, еще при жизни Клавдия, прославилась покровительством доносчикам. Народ и сенат их ненавидел. Сочинения Сенеки, как истинный голос времени, дышат презрением, гневом и враждой, когда касаются этих знатных и богатых торговцев жизнью и состоянием ближнего. Став главою правительства, философ провел свою вполне похвальную антипатию в государственную практику. Доносчики получили ряд материальных и нравственных ударов. Была понижена вчетверо премия за доносы по семейным делам (против lex Раріа Рарраеа). Политические доносы оставлялись без последствий, а ложные, как увидим вскоре, строго карались. Восстановление же Цинциева закона должно было подрезать в корне сословие, из которого по преимуществу пополнялись кадры доносчиков: платных сутяг, равно готовых торговать и защитой, и обвинением.
Публий Суиллий был до того известным, типическим и могущественным представителем этого сословия, что, когда восторжествовал в сенате Цинциев закон, общественное мнение Рима твердило, будто мотивом такого решительного мероприятия явилась исключительно необходимость уничтожить П. Суиллия, это страшилище и позор предшествующего принципата. Фигура Суиллия, как написал ее Тацит, действительно, являет пример негодяя, замечательно цельного и из недюжинных. Он был хорошего рода: приходился сводным братом — по матери — знаменитому полководцу Кн. Домицию Корбулону и Цезонии, супруге цезаря Кая, был в свойстве с поэтом Овидием и переписывался с ним в его ссылке. В письме, которым Овидий умоляет Суиллия ходатайствовать за него перед Германиком, Суиллий рекомендован, как очень образованный человек (studiis excultus). Письмо относится к 14 году по Р.Х. Суиллий был тогда квестором Германика, — следовательно, имел уже более 27 лет; начальника своего, сколько заметно из стихов Овидия, он обожал, службой при Германике гордился и хвастался до скончания дней своих; это — старый друг Германикова дома, знавший Агриппину еще в пеленках (она родилась в Oppidum Ubiorum, ныне Кельн, 6 ноября 16 года). Удивительно, как по близости к столь чистому человеку, как Германик, могла развиться такая вредная политическая гадина. Эта дружба как бы в соглашении с тем взглядом Якоби, по которому доблести Германика оказываются чуть ли не мифическими отголосками партийных дифирамбов и, во всяком случае, рисуют потомству образ порядочного имперского римлянина, а совсем не хорошего человека. В 24 году Суиллий попал под суд за взятку по судебному делу. Сенат приговорил его к высылке из Италии, но в дело, с неожиданным жаром, вмешался император Тиберий — странный человек, в симпатиях и антипатиях которого к людям будущего бывали иногда изумительно пророческие наития. Он, с клятвой, именем блага государственного, потребовал для Суиллия ссылки на остров (высшей меры изгнания). Тогда жестокость Тиберия была принята с неудовольствием, но когда П. Суиллий, возвращенный Калигулой, сделался одним из фаворитов Клавдия, Рим заговорил, что старый император знал, какую скверную гадину он хотел задушить. Могущественный и продажный, Суиллий выжал из долгой службы Клавдия много счастья для себя и ни одного порядочного дела для общества. После процесса Поппеи Сабины и Валерия Азиатика старик — ему было уже за шестьдесят лет — совсем озверел. Угрожая Мессалине, он затравил двух братьев, римских всадников по фамилии Петра, доносом, будто бы один из них видел зловещий для Клавдия сон. Настоящей причиной преследования была ненависть к Петрам Мессалины за то, что в их доме покойная Поппея Сабина встретилась с пантомимом Мнестером, предпочитавшим ее жене цезаря.
«Обвинитель без отдыха и с ожесточением» (continuus еt saevus), Суиллий своим развращающим примером отвратительно действовал на общество. Зараза ябедничества распространялась эпидемически, поощряемая любительским пристрастием Клавдия выступать в роли судьи. Именно в это время оперились многие доносчики и государственные плуты, имевшие очень мрачное влияние на Нерона во второй деспотический период его принципата, — например, Коссутиан Капитон, зять знаменитого Тигеллина. «Не было на торгу товара продажнее адвокатского вероломства», — клеймит эпоху преуспеваний Суиллия негодующий Тацит. Наконец старый негодяй зарвался в своей наглости до кровавого скандала. Взявшись вести процесс некоего Самия, знатного римского всадника, Суиллий выманил у своего доверителя 400.000 сестерциев (40.000 рублей), а потом продался противной стороне. Ограбленный клиент зарезался в доме у предателя. Дело было доложено в сенат, и консул на будущий срок, Г. Силий, столь прославленный впоследствии своей роковой связью с Мессалиной, употребил свой авторитет, чтобы воскресить закон Цинция. Адвокатам же он предлагал питаться, вместо гонораров, «славой и памятью в потомстве». Силий, вообще любимый в сенате, увлек собрание; уже писали постановление, которым платная адвокатура подводилась под закон о вымогательстве. Тогда адвокаты, с Суиллием и Коссутианом во главе, обратились к Клавдию с петицией, чтобы закон, по крайней мере, не имел обратного действия: иначе все они, по очевидности своих проступков, осуждены уже заранее, без суда, — осталось только привести в исполнение законную кару. Клавдий удовлетворил ходатайство. Милость государя ободрила адвокатов напасть и на запретную часть закона. Искусно защищая платную адвокатуру, как постоянную и обособленную профессию, подобную военной службе и земледелию, они охотно отрекались от перспектив славы и бессмертия, но желали сохранить гонорары. Хорошо великодушничать даровыми защитами ораторам-богачам, а мы люди бедные. Когда государство не воюет, платная адвокатура — один из немногих мирных заработков, остающихся небогатым сенаторам, один из немногих путей сделать общественную карьеру, предоставленных классу плебеев. Словом: «если за науку перестанут платить, науке пропасть надо» (sublatis studiorum pretiis etiam studia peritura).
Клавдий отвечал:
— Мотивы ваши не из красивых, но не безосновательны.
И грозное постановление было смягчено: гроза ограничилась определением максимальной нормы гонорара за адвокатские услуги в десять тысяч сестерциев (1.000 рублей).
При Нероне злополучия Суиллия и ему подобных начались уже первой речью молодого принцепса. «Я не намерен лично вникать во все судебные дела, чтобы, покуда я сижу во дворце, запершись с обвинителями и подсудимыми, росло могущество фаворитов». Таким образом, успех доносчиков потерял свой главный шанс: личное внимание государя. Суиллий утратил почву под ногами и принизился — однако, говорит Тацит, не настолько, как надеялись люди, им обиженные. Старик переносил свою полу-опалу очень строптиво. Он был не из тех, кто просит пощады. Бешеный нравом, — к тому же надеясь на безнаказанность по дряхлости, — Суиллий всюду и неутомимо злословил Сенеку, в котором справедливо усматривал главного врага своей профессии. Он говорил:
— Сенека пристрастный гонитель всех друзей Клавдия, памяти которого он мстит за то, что покойный государь отправил его в ссылку, — и как раз поделом ему было! А кто такой этот Сенека? Теоретик, переливающий из пустого в порожнее к восторгу невежественных мальчишек. Вот ему и завидны адвокаты-практики, употребляющие свое дельное красноречие на защиту граждан. Я при Германике был квестор, а Сенека — прелюбодей в его дому. Неужели более преступно адвокату принять от клиента добровольный гонорар, чем развратнику — лазить по спальням женщин государева дома? Хорош мудрец! По какой это философской школе он ухитрился, в четыре года государевой милости, скопить триста миллионов сестерциев? Рим он — точно облавою обложил: вымогает завещания, клянчит у бездетных. Италию и провинцию разорил огромными процентами. У меня тоже есть капитал, но трудом нажитой и небольшой. Я все готов стерпеть: под суд — так под суд, погибать — так погибать, но не дождаться ему, чтобы я, чиновный человек старых и долгих заслуг, унизился перед счастливым выскочкой!
Злобный лай старого кляузника раздавался четыре года, в течение которых Суиллий видел падение многих своих товарищей-сподвижников, включительно до Коссутиана Капитона, в конце 57 года сосланного за взяточничество и казнокрадство. Эти — тоже постоянные — добродетели римских доносчиков иногда, быть может, являлись предлогом отделаться от разбойников профессионального обвинения. По крайней мере, в 57— 58 гг. закон о вымогательствах привел к суду трех самых грозных доносчиков империи. О падении Коссутиана Капитона только что рассказано. Ликийцы выставили однородные обвинения против лютого Эприя Марцелла, — однако, неудачно: дворцовые происки в пользу подсудимого были так сильны, что обвинители — как бы за ложный донос — сами попали в ссылку. Источник протекции Эприю Марцеллу становится прозрачен, если вспомнить, что он был призван кончить претору Люция Силана, нарушенную по интригам Агриппины и Вителлия. Вообще, как скоро тени Силанов вставали из-под земли, ими можно было заслонить любое преступление. Уже упоминалось о процессе П. Целера, убийцы Юния Силана, поднятом азийской провинцией, но затянутом волею Нерона до естественной смерти подсудимого от старости. Процесс этот тоже относится к 57 году. Покойный Люций Силан выручил Эприя Марцелла, Юний — П. Целера. Наконец дошла очередь и до третьей, самой яркой звезды доноса, — до самого Суиллия. Сенека, которому речи озлобленного старика передавались с разных сторон едва ли еще не хуже, чем говорились, потерял терпение. Сколько правды было в злобных намеках Суиллия, будет исследовано в главе четвертого тома, посвященной политической характеристике министра-философа. Но — клевета ли была, только ли диффамация — все равно, брань доносчика Сенеку сильно задела. Способ защиты он выбрал странный: чем бы преследовать неприятеля лично за личные обиды, он упек Суиллия под суд по сторонним обвинениям в злоупотреблениях по должности азийского проконсула, — в грабеже союзников и казнокрадстве. Тацит не скрывает, что хотя проступки были истинные, но судебное дело возникло искусственно, через подысканных обвинителей. Но для судебного следствия над преступлением по должности требовался годовой срок, который показался слишком продолжительным или Сенеке, потому что, объясняют иные, он боялся оставить на воле в течение целого года злой язык Суиллия, или кому-то, гнавшему старого доносчика местью из-за спины Сенеки. Как увидим потом, Поппея Сабина Младшая имела постоянные сношения с провинцией Азией, подтасованные обвинители из которой требовали теперь Суиллия к ответу. А в ускоренном процессе, поставленном на очередь вместо этого, как скоро воскресли старые дела о доносах Суиллия, то центром тяжести обвинения стало дело о Валерии Азиатике и Поппее Сабине Старшей. Процесс Суиллия вел сам император и дал личное показание, весьма неблагоприятное для подсудимого. Поппея Сабина Младшая была в это время замужем уже за Отоном, неразлучным другом Нерона, и, быть может, под ее мстительным влиянием «золотая молодежь» соединилась с Сенекой, чтобы заставить императора доканать лютого доносчика. В процессе много любопытных подробностей. Обвинительный акт Суиллия ужасен. Чтобы спастись от его доносов, люди, как Кв. Помпоний, консул 794 (41) года, бросались в гражданские войны; от них гибли даже члены государева дома, как Юлия, дочь Друза, Сабина Поппея, Валерий Азиатик, Лузий Сатурний, Корнелий Луп — таков синодик знатнейших жертв Суиллия, а за ними следовали «целые полки римских всадников». Тацит дает понять, что обвинения, серьезные уже сами по себе, раздувались по желанию правительства свалить на Суиллия собственные старые вины. Старого палача, упраздняемого за ненадобностью, старались сделать козлом отпущения, который унес бы на себе в пустыню грехи отжившего режима. Любопытно, что обе стороны — и защита, и обвинение — равно сражались именем Клавдия.
Реабилитация покойного принцепса от покоров в жестокости, конечно, понадобилась Нерону и Сенеке не по личным симпатиям. Нерон ненавидел память отчима, Сенека изобразил Клавдия в целом ряде разнообразнейших творений своих, и серьезных, и шуточных, свирепым чудовищем. Но правительству надоели упреки деспотической партии, обращаемые к новому принципату со ссылками на Клавдиев авторитет. Оно решило разбить клавдианскую легенду, выдернуть у людей старого режима опору из-под ног, очищая от деспотических воспоминаний самый режим. Суиллий заявляет, что ведется систематическая травля друзей Клавдия, — правительство доказывает, что травимые друзья — самозванцы, хуже врагов. Суиллий дает понять:
— Суд надо мною есть суд над Клавдием; я не вчинал дел своей волей, а только являлся орудием государевых приказаний.
Нерон лично остановил его:
— Неправда. Я рассматривал архив отца. Он никогда никого не насиловал к чему-либо обвинению.
Суиллий схватился, как утопающий за соломинку, за мрачную репутацию покойной Мессалины: она де приказывала! — и окончательно погубил свою защиту. Тацит приводит обвинительную реплику на этот пункт его оправдания:
— Почему же именно тебя, а не другого кого выбрала эта свирепая развратница в палачи своих жертв? Слуга, исполнитель зверских приказов, должен нести наказание, как их соучастник. А то — смотрите: награды за свои преступления эти господа принимают, а ответственность (scelera ipsa) слагают на других.
Таким образом, судя друга Клавдия, сенат, именем Клавдия, установил совсем уже не клавдианский принцип, что воля двора отнюдь не есть последнее слово закона для служащего человека, она не погашает ответственности; нельзя совершать приказанные свыше преступления без прекословия и критики.
Суиллий, по конфискации у него части имущества, был сослан на Балеарские острова. Мужественно отстаивая себя в течение неудачного процесса, характерный старик отнесся с тем же упрямым презрением и к постигшему его наказанию. Благодаря поддержке сына и внучки, к которым перешла не конфискованная часть его состояния, а также все, что принадлежало им по завещаниям матери и бабки, но оставалось в пожизненном владении отца, — Суиллий жил в ссылке богато и «изнеженно» (molli vita). То есть — маленьким Тиберием на Капри, так как телесная и житейская «изнеженность» (mollitia) у Тацита подразумевает противоестественный половой порок.
Некогда Суиллий взводил на благородного Валерия Азиатика клевету и такого рода. Тогда терпение обвиняемого лопнуло, и он вскричал:
— Спроси своих сыновей, Суиллий. Они тебе скажут, мужчина ли я.
Из молодых людей, получивших такую незавидную рекомендацию, один, по имени Цезонин, был замешан в процесс Мессалины и чуть было не погиб в бойне ее любовников, и спасся только тем, что успел доказать полную невозможность своей виновности, так как в отвратительнейшей компании Мессалины он сам был дамой (in illo faedissimo coetu passus muliebria). Другой, Неруллин, был консулом в 802 году (50). Враги Суиллия хотели было подвести под суд и Неруллина по закону о вымогательствах, но Нерон воспротивился, говоря, что справедливость уже отомщена.
Старый наглый доносчик был ненавистен Риму, но роль, которую сыграл в его падении, и средства которыми для того воспользовался Сенека, тоже почему-то были дурно приняты общественным мнением. Не потому ли, что Рим, неутомимый и всезрячий сплетник, уже заметив возвышение Поппеи Сабины и, прозревая ее будущее величие, видел в деле Суиллия лишь ловкий маневр философа-куртизана подладиться к новому солнцу, так пышно восходящему? Что некоторое время Сенека был с Поппеей в отличном ладу, в том трудно сомневаться. Да и не могло быть иначе. Новое солнце было нужно министру-философу, чтобы погасить в его лучах старое светило империи, все еще мощное, хотя и сильно склонившееся к западу, — вдовствующую императрицу Агриппину. Скромная звездочка Актэ, противопоставленная было ей сначала довольно успешно, начала уже затмеваться. Случилось, что должно было случиться, и чего покойно дождаться помешал Агриппине лишь злой рок, который с недавнего времени тяготел над ней, неуклонно толкая ее к гибели. Влюбленный в Актэ на первых порах до того, что чуть было не женился, Нерон затем быстро остыл к предмету первой страсти, хотя, как уже говорено, не удалил Актэ от двора и навсегда остался с ней в дружеских отношениях.
Император был в годах бунта против родственного авторитета, когда старших не слушают именно потому, прежде всего, что они старшие, когда поступают наперекор родителям, опекунам и учителям, именно потому, что они родители, опекуны и учителя. Между 19—22 годами самое сильное и даже единственно возможное влияние на юношу, со страстным, переходящим от мальчишества к взрослости, характером, — это влияние любимой женщины, особенно если умом и силою воли она превосходит своего любовника. Поппея была значительно старше Нерона годами и, следовательно, бесконечно старше развитием, была неглупа, образована, обходительна, — женщина с характером, женщина нового поколения. Заметив интимность, возникающую между нею и Нероном, Сенека мог заключить с ней безуговорный, безмолвный союз, как с женщиной, которая вполне подходила к его целям, неоправданным Актэ. Он любезно помогал Поппее, она — ему. Если не вражда, то очень холодные отношения между ними возникли позже, когда Поппея уже полновластно владела умом и сердцем Нерона и нимало не нуждалась в Сенеке, а он понял, что Поппея не удовольствуется положением государевой фаворитки, но потянется на предельную царственную высоту, куда возносить ее старик не чувствовал ни охоты, ни силы, ни права. Поппея провела его, как Нерон — Агриппину. Провела и одурачила — верная своему несравненному таланту очаровывать всех мужчин вокруг себя, выжимать из них все возможные выгоды и затем — оставлять их в дураках. Если чтение Густавом Рихтером 694—696 стиха в «Октавии» лже-Сенеки правильно, то в трагедии этой имеется прямое указание, что Поппея обязана своим возвышением «вине» или «ошибке» Сенеки:
Caesari juncia es tuo
Taeda jugali, quem tuus cepit décor
Et culpa Senecae, tradidit vinetum tibi
Genetrix Amoris, maximum numen, Venus.
(Вот и соединил тебя факел брачный с твоим цезарем, которого обольстила красота твоя и, по ошибке Сенеки, предала тебе скованным пленником мать Амура, величайшее из божеств, Венера.)
Я не полагаюсь на этот текст, так как целый ряд других ученых старых и новых (Пейпер, Лео, Гроновиус, Веренс и др.) дали здесь иные чтения. Но, сравнивая их, нельзя не признать, что чтение Густава Рихтера наиболее соблазнительное по естественности и логической уместности исторического намека.
«У этой женщины было все, кроме чести: мать ее была в свое время красавица и передала красоту своей дочери, вместе с известностью; богатство соответствовало знатности рода; скромная наружность прикрывала сластолюбивую натуру; редко показывалась она в публичных местах и всегда при этом скрывала под вуалью часть лица, для того ли, чтобы не удовлетворить вполне любопытства тех, которые ею любовались, или для того, что это было ей к лицу. Она не щадила своей репутации, не знала разницы между мужем и любовником; не подчинялась ни чужим, ни своим страстям, она основывала свои связи на выгоде, которую могла из них извлечь».
Кто писал этот портрет роковой светской львицы?
Зола? Жид? Мопассан? Сенкевич? Габриель д’Аннунцио? Нет: Кай Корнелий Тацит. Перед нами не героиня «Парижа», «Триумфа Смерти» или «На светлом берегу», не grande coquette с подмостков французского театра, но божественная Августа Поппея Сабина, бросившая своего мужа Руфия Криспина, чтобы сойтись без любви с Отоном, потому что он был приятелем цезаря Нерона, и покинувшая Отона, чтобы, без любви, стать сперва любовницей, потом женой цезаря Нерона, потому что он был самым властным и богатым человеком подлунного мира.
От Руфия Криспина Поппея имела сына. В «Darkness and Dawn», довольно скучной и тенденциозной хронике Фаррара, имеется совершенно произвольная и весьма сентиментальная характеристика этого благородного Руфия Криспина и отношений его к Поппее в супружестве, изображаемом, как истинный брак по любви. Чувствительные строки понадобились Фаррару, чтобы резче оттенить безнравственность Поппеи, беспричинно бросившей столь превосходного и солидного мужа для богатого франтика Отона.
В действительности, супруг Поппеи вряд ли мог внушать ей особенно нежные чувства. Хотя бы уже потому, что именно ему, в качестве преторианского префекта и приверженца Мессалины, некогда выпало на долю арестовать Валерия Азиатика, в процессе которого погибла мать Поппеи Сабины, а к памяти матери дочь, как можно предполагать по процессу Суиллия, относилась неравнодушно. Руфий Криспин исполнил поручение с усердием, из ряда вон выходящим. Для приказанного ареста он двинул в Байи, где жил на даче обвиненный, чуть не целое войско, и Тацит, с презрительной насмешкой, отмечает, что Валерий Азиатик, закованный в цепи, был не приведен, но «притащен» в Рим (in urbem uaptus). За такую распорядительность Руфий получил, по сенатскому постановлению, денежную награду в полтора миллиона сестерциев, т.е. 150.000 рублей, и преторские знаки. Агриппина не любила Руфия, как друга Мессалины и чересчур прямолинейного клавдианца, опасного для задуманной узурпации принципата. Незадолго до отравления Клавдия, Агриппина провела реформу единоначалия гвардейским корпусом, и Руфий Криспин вместе с коллегой своим Лузием Гетой неожиданно очутились за штатом, замещенные Афранием Бурром. Естественно, что старый воин не сохранил особенно нежных чувств к Агриппине, стал в ряды тайно недовольных и, в годы пятилетия, когда Агриппина начала впадать в немилость, оказался неронианцем. Когда же неронианец Отон сперва сманил у него красавицу-жену, а потом переуступил ее самому Нерону, Руфий Криспин стал в оппозицию и государю. Мы встретим его в числе участников Пизонова заговора, хотя Тацит оговаривает его привлечение к ответственности не столько действительной прикосновенностью к делу, сколько ревностью Нерона, который никак не мог простить Руфию Криспину былого супружества с Поппеей. Криспина лишили чинов и знаков отличия и отправили в ссылку, в Сардинию, умирать от тамошней болотной лихорадки. Когда же старый солдат устоял против губительного климата, Нерон послал к изгнаннику центуриона с приказанием умереть, и Руфий заколол себя собственноручно, всего лишь несколькими месяцами пережив виновницу своих несчастий, прекрасную Поппею.
Но в конце «пятилетия», дом Руфия Криспина и прелестной жены его был неронианским. У ног красавицы-хозяйки была неронианская «золотая молодежь», и — во главе пестрой толпы вздыхателей — сам цезарь с ближайшим другом своим Отоном. Взять в любовники того или другого, или обоих вместе, было в свободном выборе Поппеи, но, расчетливо подчиняя чувственность честолюбию, она метила выше. Тацит пишет, что Отон соблазнил Поппею как молодостью и роскошью, так и тем, что он пользовался самой горячей дружбой Нерона. Я думаю, что последнее орудие соблазна, в данном случае, подавляюще господствовало над двумя первыми. Развестись с Руфием Криспином, — для Отона ли, для Нерона ли, — Поппее было нетрудно, недолго и даже не неприлично — в веке, когда дамы «считали мужей по консулам». Но, после развода, за Отона можно было немедленно выйти замуж; что же касается Нерона, Поппея видела на пути своем в императорский дворец множество препятствий, одолимых только временем, терпением и тонкой женской дипломатией.
Начать с того, что Нерон был женат, и не на такой женщине, которую можно прогнать, как первую встречную. Дочь Клавдия стояла по крови одною степенью родства ближе к Августу, чем сам Нерон, а память Августа боготворилась в Риме, и права его крови неоспоримо сочетались с традицией высшей власти. Когда Нерон однажды выразил Бурру намерение развестись с Октавией, старый генерал холодно возразил:
— Можно. Но, ведь, придется возвратить ей приданое.
А приданым Октавии была империя, которую Нерон получил, главным образом, как зять Клавдия, счастливо объединив в своем лице представительство обеих правящих фамилий — и Юлиев через Агриппину, и Клавдиев через усыновление и брак с Октавией.
Затем надо было считаться с императрицей-матерью. Если она, в безумной ревности к власти, делала сыну страшные сцены из-за связи его с ничтожной вольноотпущенницей, тем более должно было возмутить ее вторжение во дворец модной львицы, со всеми задатками повторить самое Агриппину. Вялая и туповатая Октавия, всегда покорная и бессловесная, была для Агриппины самою удобной невесткой. Она не могла жаловаться на свекровь: та стояла за нее горою — особенно с тех пор, как был отравлен Британик.
Тогда Поппея попробовала одним выстрелом убить двух зайцев: поймать Отона и не упустить цезаря. И мало — не упустить, но, сделав из нового супруга орудие своеобразного кокетства, разжечь страсть влюбленного Нерона ревностью к счастливому другу до готовности на какие угодно жертвы и нелепости.
Что Отон и Поппея сошлись по взаимному искреннему влечению, тому Нерон не мог не поверить. Они были пара, какой лучше нельзя подобрать. Она — первая львица, он — первый лев Рима, законодатель моды и вкусов. Правда, Отона нельзя назвать писаным красавцем. Он маленького роста, слегка кривоног, чуть-чуть прихрамывает; ему пошел всего двадцать седьмой год, а голова его уже лысовата, и он должен прикрыть плешь накладками, за которые платит парикмахерам бешеные деньги, но которых зато никому не отличить от натуральной прически: ими восхищаются, их оригинальному изяществу подражают римские франты; на женоподобном личике Отона не растет ни усов, ни бороды; роковой признак организма вырождающегося, расслабленного роскошью и эротическими извращениями. Нерон, с его могучей головой и кудрями Апполлона, гораздо красивее Отона. Но Отон — «шикарнее». Ведь, именно, такие petits creves, с их вычурным фокусническим развратом, и нравятся женщинам, лишенным сердца, но полным холодно-утонченной, головной чувственности, нагло-развратного цинизма, какой описывают Поппею летописцы. Ей должно было нравиться в Отоне именно то, что трезвой морали, здоровому инстинкту представляется в нем отвратительным, но чему... все завидовали, и первый — Нерон.
Ему никак и никогда не удавалось догнать своего великолепного друга в умении жить. Император хвастает перед Отоном полученными издалека дорогими духами и, в виде особой любезности, опрыскивает ими тогу приятеля. Назавтра Отон зовет к себе цезаря на обед. Едва Нерон вошел в столовую, потайные пружины выдвинули из стен золотые и серебряные трубы, и, как вода, полились из них широкоструйные фонтаны той самой душистой эссенции, которой так дорожил император.
Итак, видимость взаимной симпатии между супругами была полная, и самолюбивого цезаря, очутившегося в положении несчастного влюбленного, она должна была бесить немало. Тем более, что ликуя медовый месяц, Отон до неприличия хвастался молодой женой, то и дело описывая друзьям, а в числе их и цезарю, все ее прелести в самых соблазнительных подробностях, — особенно, когда вино развязывало ему язык. «Часто слышали, как он, вставая из-за стола цезаря, говорил, что идет к ней, и что ему досталась женщина, у которой — знатность, красота, все, что люди желают, и что составляет восторг счастливцев». То есть, прямо-таки дразнил женолюбивую и пьяную компанию: вы де сидите и пейте, жалкие смертные, потому что у вас нет впереди ничего лучшего, а я, счастливейший из людей, спешу в объятия женщины, которой мизинца не стоят все ваши жены, конкубины и вольноотпущенницы-куртизанки. Этакое супружеское хвастовство — вполне в духе и тоне эпохи. В третьей главе третьего тома «Зверя из бездны», посвященной «Общественной невоздержанности» Неронова века, мы увидим, как понималось существо любви в императорском Риме, и как тесно и грубо связывалось это изящное чувство — увы! — с беспробудным мужским и женским пьянством.
В то же время Отон закрывает двери своего роскошного дома для бывших друзей, а в числе их и для императора. Нерон, раздраженный, возбужденный, сам набивается в гости к коварному другу. Тот принимает высокую честь без всякого удовольствия и представляет цезарю жену с видимой неохотой. Лучезарная красота и кокетство Поппеи окончательно заполонили воображение двадцатилетнего Нерона. Избалованный льстивой покорностью и готовым на все услуги подобострастием дам Палатина, цезарь повел было атаку на сердце Поппеи, что называется, с места в карьер, но был отбит с жестоким уроном для самолюбия: за кого он принимает Поппею? Она замужняя женщина и любит своего мужа!
Назавтра Нерон посылает к Поппее своего камергера — пригласить ее во дворец на интимную вечеринку: честь, от которой в Риме цезарей дамы не отказывались. Поппея камергера даже не приняла. Император является сам, просит дать ему возможность извиниться за сделанную неловкость и возобновить приглашение лично, — Поппеи нет дома и для него. Он в отчаянии. Он забывает, что он цезарь, принцепс, правитель, властный повелевать Отону и дерзкой жене его и растоптать в прах их обоих, в случае неповиновения. Он помнит лишь о своем мужском самолюбии, систематически получающем самые оскорбительные пощечины, и страсть его разгорается в неутолимую жажду обладания. Когда Поппея, наконец, удостаивает Палатин своим появлением, — понятное дело, — она принята не как случайная, хотя бы из ряду вон красивая, искательница фавора, но как царица красоты, чьей милости напрасно добивается сам державец вселенной.
Поппея на Палатине, а в любви Нерону все таки не везет. Он не выдержал характера — заставил красавицу принадлежать ему физически. Поппея покорилась, но он, как тонкий эстет, воспитанный на Овидии, Проперции, Тибулле, понимает с горьким разочарованием и раскаянием, что вынудил не любовь, но бесстрастную, отвратительную уступку бессильной подданной всемогущему государю. А того ли он хотел? о том ли мечтал? Ему надо, чтобы Поппея полюбила его, как свободная женщина — равного ей мужчину, как полюбила она и любит Отона, чье имя, уже досадное цезарю, не сходит с ее уст.
За каждой сладострастной ночью следует постное, хмурое утро. Поппея показывает цезарю откровенное презрение, требует отпустить ее домой, к Отону, — великолепному мужу и человеку: она обожает его, потому что он окружил ее нравственным и житейским комфортом, какого ей никто другой доставить не в состоянии. Вот это — мужчина, это — аристократ, вот бы кому пристало быть государем.
— А я то как же?! — остается возопить сконфуженному Нерону. — Я, который так в тебя влюблен?!
— Ты, Нерон? Что же, я верю твоей любви... Ты, пожалуй, даже немножко нравишься мне: ты недурен собою, у тебя прелестные волосы, несравненный голос... Но разве ты стоишь любви порядочной женщины? У тебя низменные вкусы и привычки. Подумать только, что ты жил с Актэ, с холопкою, девкою из дворни. Эта блудня с нею научила тебя мерзким словам, грязным манерам, несносным для дамы из общества.
И все свои дерзкие нотации дама из общества нарочно выражает на грубом и хлестком жаргоне римской улицы, сохраненном для нас Марциалом, Ювеналом и Петронием, чтобы еще резче подчеркнуть обиду: с всесильным цезарем говорят как с мужиком, рабом... более тонкого обращения не заслуживает любовник Актэ!
Хотя Нерон в то время не показал еще своих когтей во всю их величину, все же надо было иметь две головы на плечах, чтобы вести столь наглую игру с таким нетерпеливым и гордым самодуром. Однако дальнейший ход событий показал, что расчет Поппеи был совершенно верен. Двадцатисемилетняя красавица видела девятнадцатилетнего мальчика насквозь и дрессировала своего тигренка с уверенностью опытной укротительницы, перевидавшей всяких зверей в своем зверинце.
Надеясь, что — долой с глаз, вон из памяти, Нерон отстраняет Отона от двора и усылает соперника наместником в Лузитанию. Говорят, будто сперва император хотел было его умертвить, но был переубежден Сенекой. Философ доказал цезарю, что он сделает себя смешным, если прикажет казнить человека только за то, что тот имеет несчастье быть любимым своей законной женой. Защита эта подтверждает мое прежнее предположение, что между Отоном и Сенекой существовали хорошие отношения, — философ был вовсе не щедр на ходатайства, хорошо памятуя пословицу, что — кто просит у государя милости для других, отнимает ее у себя. Отон уезжает в свое наместничество и — сверх всякого ожидания — оказывается превосходным правителем. Роль Отона в комедии сближения Поппеи с Нероном настолько загадочна, что даже близкие к веку их историки не могли решить, навязывал ли он цезарю жену свою, «по неосторожности любовного увлечения, или с целью воспламенить его, чтобы совокупное пользование одной и той же женщиной прибавило новую связь между ними и увеличило его влияние». В одно и то же время, этот странный человек чуть не открыто сводит жену свою с Нероном, содействует даже, как мы увидим ниже, устранению людей, мешающих их блаженству, — и любит Поппею сам, мучась к ней болезненной неотвязной страстью. Над ним издевались в Риме. Какой-то актер пустил со сцены злой куплетец:
Под видом почести, в изгнании Отон.
За что, про что? спросить мы смеем.
За то, что — вот чудак! — задумал он
Стать с собственной своей женой прелюбодеем.
Взгляд Тацита на отношение Отона и Поппеи, как он изложен в «Летописи», мы уже видели. Но ранее, в «Историях», тот же писатель по тому же поводу высказался несколько иначе. «Нерон поместил у него, как у сообщника своего разврата, Поппею Сабину, императорскую наложницу, пока не отделался от жены своей Октавии; а потом, ревнуя его к той же Поппее, он, под видом легатства, удалил Отона в Лузитанию». Светоний тоже сообщает, что Поппея уже была любовницей Нерона, когда вышла замуж за Отона — фиктивным браком для прикрытия связи с цезарем. Таким образом, Отону при Поппее предназначалась роль Серена при Актэ. Но цезарь ошибся в расчете. Отон и Поппея влюбились друг в друга, и у Нерона оказался непобедимый соперник. Он не только не отпускал жену на приглашение цезаря, но однажды запер двери своего дома перед самим императором, и тот, стоя на улице, напрасно то грозил, то молил выдать ему его сокровище. За это именно, по расторжении брака с Поппеей, Отон и был сослан в Лузитанию: большим наказанием
Нерон не осмелился его поразить из боязни насмешек, — выше приведенные стихи и то уже гуляли по городу. По Плутарху, Отон был подослан Нероном, чтобы сосводничать ему Поппею, тогда еще жену Руфия Криспина; но он сам влюбился в красавицу и, заманивая ее надеждами на Нерона, устроил брак для себя. Поппея страшно изводила его ревностью. Соперничество Нерона и Отона грозило последнему гибелью. «Казалось странным, что император, убивший ради своей женитьбы на Поппее жену и сестру, пощадил Отона».
В Лузитании Отон остается верен своей возлюбленной Поппее, с рыцарством, совсем не обычным молодому римскому аристократу разнузданной эпохи, когда в женщине видели предмет для наслаждения, а никак не для платонических мечтаний. Уже говорено, что он оказался превосходным губернатором, хотя очень скучал в своей почетной ссылке.
— Довольно мне один раз Лузитании! — говорил он впоследствии, организуя заговор против Гальбы.
Известно, что он первый примкнул к Гальбе против Нерона, чему, может быть, содействовала мстительная вспышка, вызванная слухом, будто Поппея кончила жизнь насильственной смертью — отравленная мужем или растоптанная его сапогом. Но сплетня эта держалась недолго. Сам став императором на 95 дней, Отон является как бы мстителем за покойного цезаря: восстанавливает культ Нерона и Поппеи Сабины, уничтоженный было революцией Гальбы, продолжает Нероновы постройки, даже принимает на себя его имя. Вообще, этот человек, странно любивший тех, кого по здравому смыслу и мировоззрению века он должен был ненавидеть, — одна из загадок истории. В наше время, — благодаря романам Захер-Мазоха и психиатру Крафт-Эбингу, создавшему, на их основании, учение о мазохизме, как особом страдательном извращении любовного инстинкта, противоречивый характер Отона может быть уяснен лучше, чем справлялись с ним более ранние исследователи, которых Отон неизменно ставит в тупик: где в нем кончается герой, и где начинается изнеженный негодяй, полумужчина, сводник.
Удаление Отона мало поправило любовные дела императора. Тянулась все та же томительная канитель чувственного поддразнивания, доводившего Нерона до диких экстазов и готовности сломить все преграды, поставленные судьбой между ним и Поппеей, сжечь все свои корабли.. А ему день изо дня подносили, как горькое лекарство, один и тот же лукавый припев ко всем его любовным песням: — Или сделай меня императрицей, или — уходи от меня ни с чем.
И зелье подействовало, Нерон решился.
Мать боролась против его увлечения всеми силами своего изощренного в интригах ума, всей энергией своего недюжинного характера, но нельзя сказать, чтобы с тактом. Постоянным назойливым вмешательством как в государственные, так и в личные дела сына, вечным шпионством, придирчивой критикой всех поступков и слов Нерона, надоедливым пилением, с попреками своими благодеяниями, Агриппина отравила императору жизнь настолько, что он, не шутя, задумал было, — по крайней мере громко выражал такое намерение, — отречься от власти и переселиться частным гражданином в Родос — в тот самый Родос, независимость которого он, еще юношей, так искусно защитил перед сенатом. Вторичное вмешательство матери в его любовные дела явилось каплей яда, переполнившей чашу терпения молодого цезаря. Ревнивое гонение, воздвигнутое Агриппиной на ничтожную Актэ, привело к смерти Британика. Борьба, которую повела она против великолепной Поппеи, грозила худшим.
Несносный семейный раздор продолжался уже четвертый год, и, что день, для Агриппины становилось все меньше и меньше надежды на победу. Не прежние были времена — не прежний и Нерон. День, когда он дал своей гвардии паролем нежные слова «лучшая из матерей», optima mater, остался далеко позади. На выходки Агриппины император отвечал мерами, далеко не шуточными.
Уже вслед за смертью Британика, императрица-мать начала — для того ли, чтобы обезопасить самое себя, для других ли целей, менее невинных — собирать вокруг себя военную партию и заигрывать со старинной республиканской знатью — к тем годам уже не слишком многочисленной. Государственное положение этих старых, переживших свою славу фамилий напоминало бессильную, почти платоническую оппозицию роялистов в современной Франции, но с еще более глухим протестом против существующего порядка вещей. В то же время Агриппина занимала деньги направо и налево, с какой-то подчеркнутой, нервной поспешностью, имела частые совещания со своими друзьями, расширила обычные свои приемы во дворце и на них, порицая поведение Нерона, сожалела о Британике и сетовала на жалкую судьбу покинутой оскорбленной Октавии.
Дело очень походило на подготовку заговора. Тогда Нерон тоже открыл против матери ряд враждебных действий. У Агриппины последовательно отнимают сперва военный караул, приличествующий ей, как вдовствующей императрице и родительнице правящего цезаря, потом ее собственную германскую стражу. Затем свершилось полное отделение двора Нерона от двора матери. И, наконец, вдову Клавдия бесцеремонно выдворили из палатинского дворца и поселили в замке бабки ее Антонии, матери Германика. Целью этого выселения было — фактически разделить дворы. До сих пор, лица, удостоенные приема у цезаря, откланивались затем императрице-матери; выпроваживая Агриппину в другую резиденцию, Нерон отстранял ее от участия в императорских приемах. Открытой опалы Агриппине объявлено не было, внешняя любезность сохранилась, но навещал Нерон мать свою на ее новосельи крайне редко, входя к ней, не отпускал своего конвоя и, после короткого официального приветствия, спешил удалиться. Сильваньи сравнивает это почетное заточение с тем, которому сурово, но поделом (е giustamente!) подверг Карл Эмануил III (1701—1773) отца своего Виктора Амедея II (1666—1732), когда тот — по отречении от трона (1730) — опять хотел его возвратить себе. Но сардинский король XVIII века менее церемонился с родителем, чем римский император I века — с родительницей. Виктора Амедея, по сыновьему приказу, просто схватили ночью с постели, как десять лет спустя в России Манштейн — Бирона, закутали, полуголого, в одеяла и отвезли в замок Монкальери, где он и умер, два года спустя, под строжайшим арестом.
Смерть Британика, опала Агриппины, антипатия Нерона к Октавии и подозрительная близость последней с императрицей- матерью совершенно разложили императорскую семью. Открылось широчайшее поле для интриг и домашних, и дворцовых, и политических. Выплыло сразу множество охотников ловить рыбу в мутной воде. Посыпался ряд доносов, которые открывали правительству фальшивые заговоры. Как ни жалки были эти подтасованные обвинения, последовательно разоблачившиеся во лжи и, благодаря стойкости и благоразумию Бурра и Сенеки, не имевшие жестоких последствий, однако, они отчасти достигли своих скверных целей, хотя и без выгод для доносчиков. Они развили природную подозрительность Нерона, поссорили его с несколькими знатными родами, наметили и внушили ему ряд опасных будто бы соперников-претендентов. Именно в это время слагается в нем то страшное царственное убеждение, которое дожило до XX века в восточных султанатах: родственник государя — самый вредный враг государя. Под влиянием шептунов и смутьянов, Нерон перебирает процессами всю свою родню, всех близких людей, словно производит повальный домашний экзамен политической благонадежности. Четыре года безукоризненного и гуманного правления вне дворца полны — в стенах дворца — непрерывной глухой смутой, подозрительная свара с родней цезаря, окруженной всегда готовыми ловить момент куртизанами, доносы, келейные следствия и дознания по ним, интимные политические процессы, решавшиеся не публично, но в домашнем порядке — так сказать, при закрытых дверях, придворным советом цезаря. Впервые раздались трагические впоследствии имена Рубеллия Плавта и Корнелия Суллы. Стала назревать гибель Агриппины и Октавии. Началось с Агриппины.
Государева опала создает вокруг жертв своих очарованный круг всеобщего отчуждения, круг, за черту которого спешит удалиться всякий, кроме очень преданного друга или... шпиона, в маске друга. В числе немногих приятельниц, продолжавших посещать Агриппину в новом ее уединении, находилась Юния Силана, старая куртизанка еще Клавдиева двора, замечательная между прочим тем, что некогда была замужем за знаменитым К. Силием, с которым насильно развела ее Валерия Мессалина — чтобы самой выйти за Силия замуж, от живого, неразведенного мужа, старого, глупого цезаря Клавдия. Эта Юния Силана с теткой Нерона Домицией, издавна враждебной Агриппине, составили комплот — оговорить Агриппину в подготовке государственного переворота в пользу принца Рубеллия Плавта.
Родной правнук императора Тиберия и, по усыновлении последнего, правнук Августа, Рубеллий Плавт мог считаться потомком основателя империи в одинаковой с Нероном степени. Сверх того, этот принц был очень порядочным человеком; его любили и уважали.
Рубеллий Плавт избран был Силаной, как приманка доноса, потому, что громкие сожаления Агриппины о Британике и полные негодования рассказы о супружеских унижениях Октавии были уже общеизвестны и не производили эффекта. По сплетне Силаны, Агриппина теперь агитировала, чтобы доставить Рубеллий) Плавту принципат, под условием, что он женится на ней и восстановит ее в соправительстве. Обличителями Агриппины Силана избрала своих клиентов Итурия и Кальвизия, людей, прожившихся до нищеты, существовавших лишь благодеяниями своей патронессы и потому готовых за нее в огонь и в воду. Столкнувшись с вольноотпущенником Домиции, Атиметом, эти люди пускают обвинение в ход. Клевета была построена искусно, правдоподобно, и дошла до сведения цезаря при обстановке, весьма выгодной для зачинщиков интриги. Первый танцовщик и балетмейстер того времени, почти боготворимый Нероном Парис, был также вольноотпущенником Домиции. Атимет нашептал ему в уши о доносе, и актер, несмотря на позднюю ночь, опрометью бросился во дворец к Нерону, застал его за попойкой, страшно перепугал своим театрально растерянным видом и — еще более — хорошо продекламированным рассказом. Вот когда впервые вырвался у Нерона вопль против Агриппины:
— Ее надо убить!
Тут же, за пьяным столом, решены смерть Агриппины, смерть Рубеллия Плавта и отставка от командования гвардейским корпусом Афрания Бурра: кто-то из собутыльников успел напомнить Нерону, что ведь бывший воспитатель, а ныне военный министр его — креатура Агриппины, и, следовательно, преторианцы под его командой не слишком-то надежная сила. Приказ об увольнении Бурра и рескрипт его преемнику Цецине Ту- ску, молочному брату императора, были уже написаны. К счастью, на помощь уже погибавшему товарищу подоспел красноречивый Сенека и убедительно доказал Нерону, что Бурр совершенно позабыл старую хлеб-соль и не чувствует к Агриппине ни малейшей благодарности. Впрочем, из трех современных историков, у которых Тацит черпал материал для своей летописи, лишь Фабий Рустик, льстивый клиент Сенеки, сообщает об этом подвиге философа в защиту друга. Плиний и Клувий утверждают, что у Нерона не могло быть сомнений в верности префекта, и вопроса о том не возбуждалось. Бурр, со своей стороны, выразил готовность умертвить Агриппину, если будет обнаружена действительность заговора. Он только настаивал, чтобы Нерон не торопился убивать, но разрешил произвести предварительное следствие. Дело, говорил он, требует особой осторожности, в виду внезапности, с какою выплыл наружу заговор, и подозрительной ценности доноса, истекающего из дома Домиции, чья исконная ненависть к Агриппине слишком хорошо известна всему Риму. Ведь некогда Агриппина отбила у Домиции мужа ее, великого оратора, богача Пассиена, и погубила родную сестру ее Лепиду. У Юний Силаны с императрицей-матерью тоже есть свои счеты, так как та разбила уже совсем налаженный брак старой прелестницы с неким Секстием Африканом, юношей благородного происхождения. Агриппина поступила так едва ли не из участия к самой же Юний Силане, потому что молодой человек заметно зарился на наследство после своей пожилой и бездетной невесты; но влюбленная старуха не оценила благодеяния подруги, злится и мстит.
— Всякому, не только что матери, должно дать возможность защиты. Нельзя строить обвинения на одном доносе из враждебного дома. Сейчас ночь, в темноте у страха глаза велики, ты, государь, выпивши, — потому и горячишься. Утро вечера мудренее, а теперь, когда мы не знаем толком дела, не надо нервничать и бросаться в безрассудные крайности.
Нерон убедился, утих, но определил — ранним утром быть розыску, и следователями назначил Сенеку и Бурра. При допросе ими императрицы велено было присутствовать и некоторым вольноотпущенникам. Военный министр говорил со своей бывшей благодетельницей грозно, даже грубо. Ответ Агриппины на допросные пункты, по гордой страстности и благородству тона, — одна из самых блестящих страниц Тацитовой летописи.
— Я не удивляюсь, что клевещет на меня Силана: она бездетна, никогда не рожала, чувства матери к своему ребенку ей незнакомы, но вам-то следовало бы знать, что родители не могут переменять любимых детей с такой же легкостью, как развратная женщина — любовников. Понятны мне и Кальвизий с Итурием: беднягам нечего есть и, кругом обязанные Силане, они платят старухе последней в их положении услугой: доносом на ее врага.
Но неужели, из-за их бреда, мне придется принять на себя позорное подозрение в детоубийстве, а на совесть моего сына должна лечь казнь матери? Что касается Домиции, я была бы ей благодарна за вражду, если бы источником последней являлось соперничество со мной в любви к моему Нерону, которой она хвастает. Но в чем выразилась эта любовь? Не в том же, что теперь, с помощью своего любовника Атимета и актеришки Париса, она сочиняет глупые выдумки, — словно трагедии для сцены! Когда я хлопотала, чтобы Клавдий усыновил Нерона, чтобы сын мой получил сперва проконсульские права, потом консульство, словом, пролагала ему путь в верховной власти, — что делала тогда Домиция? Украшала пруды на своей даче в Байях! Кто посмеет обвинить меня в том, что я покушалась возмущать когорты в Риме, колебала верность провинций, старалась, наконец, склонить к преступлению рабов или вольноотпущенников? Разве я могла бы остаться в живых, если бы главой государства сделался Британик? Если бы верховная власть досталась Плавту или кому-либо другому, — конечно, и в том случае мне не миновать бы суда. Только тогда меня судили бы не за дурно истолкованные слова, неосторожно оброненные в порыве огорченной материнской любви, но за преступления — за настоящие, тяжкие преступления, которые простить мне может только родной сын.
Она подразумевала: потому что они совершены, чтобы сделать его императором. Судьи, взволнованные, потрясенные речью императрицы, рассыпаются в извинениях, просят Агриппину успокоиться, — она требует личного свидания с Нероном. Немедленно получив аудиенцию, Агриппина не сказала ни слова в свою защиту, как бы давая сыну понять, что она выше и сомнений, и оправданий. В то же время она имела благоразумие воздержаться от надоевших императору попреков старыми услугами и, вероятно, уже этим одним не только выиграла свое дело, но и добилась наказания своим обвинителям. Силану сослали, Итурия и Кальвизия тоже. Домиции месть Агриппины не коснулась, — тетка Нерона осталась в милости и имела удовольствие пережить свою ненавистную соперницу; но подставленный ею доносчик Атимет умер на плахе. Париса Нерон тоже не уступил матери; уж слишком нужен был ему этот дивный пантомим для его пьяных вечеров и распутного балета. В непродолжительном времени, Парис был выведен из зависимости от Домиции, которая, быть может, делала ему неприятности за неудачный донос. Нерон приказал объявить его свободнорожденным, и Парис даже вчинил против Домиции иск о возвращении ему денег, заплаченных им за выкуп из рабства, потому что в рабстве де она удерживала его неправильно. В виде вознаграждения за безвинную обиду и в знак доверия к партии Агриппины, друзьям ее даны важные должности: агриппианец Фе- ний Руфф назначен префектом народного продовольствия, Аррунтию Стелле поручено ведать императорские игры, которые готовил народу Нерон; два важнейшие наместничества, Египет и Сирия, были отданы агриппианцам Тиб. Бальбиллу и П. Антию. Впрочем, назначение последнего оказалось лишь номинальным: сперва, под разными предлогами, оттягивали отъезд Антия к месту служения и, наконец, вовсе удержали его в Риме. Вручить Египет агриппианцу было особенно важным знаком доверия: император отдавал в руки матери главную силу принципата — житницу Рима, источник хлебного продовольствия столицы. Эта раздача мест весьма похожа на формировку министров и высших правительственных постов в современных конституционных государствах, по договору двух враждебных, но якобы примиряющихся партий: императорский центр Бурра и Сенеки подал руку крайней Клавдианской правой, с Агриппиной во главе. Торжество Агриппины было полное; примирение сына с оправданной матерью имело — по крайней мере с внешней стороны — вид искренней сердечности; пошатнувшееся было значение вдовствующей императрицы — временно оправилось, окрепло и даже как будто возросло.
В эпизоде этом должны быть отмечены, впервые появляющиеся, посторонние влияния на Нерона, равно враждебные и Агриппине, и министрам-конституционалистам. Имена не названы Тацитом, но обстановка пьяной ночи, чуть было не решившей дела, и нашептанное Нерону намерение передать командование гвардией от Афрания Бурра одному из приближенной к цезарю молодежи ясно указывают, откуда дул ветер. Агриппина недаром ненавидела Отона и Сенециона столько же, как Актэ: при дворе юного цезаря развивался товарищеский фаворитизм. По свидетельству Светония, Отон был в совершенно исключительной милости. Один консуляр был осужден по закону о вымогательствах, что сопрягалось с исключением из сената. Затем он был помилован, но сенатские двери, конечно, оставались для него закрытыми до нового зачисления. Однако консуляр дал крупную взятку Отону, и тот без церемонии ввел его в сенат и приказал благодарить за милость, хотя оправдательная сентенция даже не была еще произнесена. Конечно, с влиянием, переходящим в такие нарушения конституции, Сенека и Бурр не могли долго и хорошо ладить, и нетерпеливая дворцовая молодежь старалась отодвинуть от кормила правления конституционалистов стоического закала, как людей отживших, педантическое старичье.
Государственный компромисс, созданный сближением у верховной власти партий Нерона и Агриппины, вызвал немедленно подкопы против обеих. Нерону старались представить согласие их в самом дурном свете. Вскоре придворная жизнь была возмущена ложным доносом некоего Пета, маклака широкой руки, промышлявшего скупкою с аукциона выморочных или конфискованных имений. Он обвинял Бурра и, недавно смещенного министра финансов Палланта (союз, казалось бы, совершенно невероятный!) в заговоре, имеющем целью призвать к императорской власти Фавста Корнелия Суллу, бывшего консула a.u.c. 805-го — 52-го по Р.Х. года, потомка знаменитого диктатора, богача- аристократа, по крови равного цезарям. Как претендент, Сулла мог опереться и на свойство с принцепсом Клавдием, которому приходился зятем, будучи женат на его дочери Антонии, от первого брака Клавдия с Элией Петиной. Человек беспечный, трус и лентяй, Сулла, живя праздным вельможей, и не мечтал ни о каких заговорах. Паллант и Бурр были торжественно оправданы, причем последнего цезарь даже пригласил заседать в числе судей по выдвинутому против него обвинению. Паллант, перед судом, с обычной ему заносчивостью дурно воспитанного выскочки, испортил впечатление своей невинности нелепо надменной выходкой.
— Правда ли, — спрашивают его, — что ты говорил каким-то своим вольноотпущенникам такие-то преступные слова?
— У себя в доме, — напыщенно отвечал бывший разносчик frutti di mare, — я отдаю приказание не иначе, как кивком головы или пальца. Если же нужно объяснить, чего я хочу, я пишу на дощечке, потому что не в моих правилах осквернять свой голос разговором с прислугой.
Любопытно, что Пет пробовал возбудить преследование против Палланта по денежным злоупотреблениям, в бытность вольноотпущенника министром финансов, и запасся для того документальными данными. Но цезарь сдержал слово, данное Палланту при отставке: обвинение было отклонено, а счета пропавших за Паллантом долгов государства, которые представил было Пет, сожжены рукой палача.
Пета сослали, но позже на Суллу поступил вторичный донос — от Гранта, императорского вольноотпущенника еще Тибериевых времен, интригана, поседевшего в дворцовых интригах. Несмотря на свою влюбленность в Поппею, Нерон был, попрежнему, не прочь кутнуть на стороне, в холостой компании, и продолжал свои юношеские ночные бродяжничества incognito — обыкновенно, за Мульвиевым мостом, ныне Ponte Molle, где до рассвета торговали кабачки и веселые дома. Безобразия, которые при этом совершались шайкой цезаря, имели то вредное последствие, что развелось в Риме много буянов-самозванцев, производивших безнаказанные бесчинства именем Нерона. К тому, что Нерона в этих похождениях неоднократно поколачивали, он оставался равнодушен, как бурш — к удару рапиры. Но он не любил, чтобы разоблачали его инкогнито. Некий Юлий Монтан, молодой человек сенаторского звания, но еще не занимавший магистратных должностей, отколотил впотьмах, напавшего на него, Нерона. Узнав потом, кого он бил, Монтан струсил и пришел просить извинения. Нерон, приняв покаяние оробевшего сенатора за насмешку и намерение читать ему нравоучения, вышел из себя. Юлию Монтану, гласному оскорбителю государя, оставалось только покончить с собой, что он и сделал.
Дорога от Мульвиева моста обратно в Рим идет по низменной улице Фламиния, Via Flaminia, сохраняющей свое название еще в наше время и выходящей из города у подножия Монте-Пинчио — живописного холма, и посейчас любимого места прогулок для римлян всех классов (Collis Hortorum). Здесь, на предхолме, у выхода Фламиниевой дороги за черту города, возвышалась родовая гробница Домициев, в которой впоследствии был положен и прах Нерона (позади нынешней церкви S.-Maria del Popolo), а кругом тянулись сады и угодья той же фамилии. Высоты Монте-Пинчио были заняты публичным садом, известным в императорскую эпоху под названием Саллюстиева парка, по имени известного историка Саллюстия, которому эта земля некогда принадлежала. Парк считался, так сказать, коронным, не будучи частной собственностью цезарей, но переходя в пожизненное владение от одного правящего принцепса к следующему. Однажды, Нерон, возвращаясь в Рим, вместо того, чтобы пойти по улице Фламиния, почему-то отбился от своей компании и взял путь от Мульвиева моста горой, через Саллюстиев парк. Между тем, свита его на улице Фламиния повстречала ватагу таких же ночных гуляк, завела с ними ссору и была изрядно поколочена. Из такого пустого случая старый ябедник Грант сочинил длинную кляузу о неудачном покушении на жизнь государя, лишь чудом де избежавшего засады, якобы подстроенной ему Суллой. Нерон, хотя и знал Суллу, и презирал его, как все другие, встревожился, потому что не был уверен, действительно ли Сулла так глуп, как кажется, или, подобно древнему Бруту, лишь ловко играет роль дурака для хитрых задних целей. Следствие выяснило полную неприкосновенность Суллы к случаю на улице Фламиния. Однако злополучного принца, все-таки, выслали из Рима и водворили в Массилию, ныне Марсель, без права выезда за городскую черту.
Наполеон Первый приводил правление Нерона в пример того, как личные недостатки государя могут быть извиняемы и терпимы народом за достоинства режима, охраняющего блага государства. Покуда внутри дворца на Палатине кипят страстные соперничества, разрешающиеся заговорами, опалами, преступлениями — иногда даже кровавыми вне дворца, правительство кипит энергической деятельностью, выгоды которой совершенно заслоняют от глаз народных отрицательные стороны императора.
Прежде всего привлекает внимание историка усиленная защита провинций от административного произвола, развитая министрами Нерона между 55—58 гг., в период борьбы с Агриппиной, которой, как уже было показано, иные из преследуемых чиновников бывали друзьями, сверстниками, сторонниками.
В течение 56 года было три таких процесса: Випсания Лената, правителя Сардинии, — осужден; Цестия Прокула, правителя Крита, — оправдан; Клавдия Квиринала, начальника флота в Равенне, истощавшего Италию своим корыстолюбием и зверством, — отравился в предупреждение судебного приговора.
В 57 году — три, уже изложенные выше: П. Целера, Капитона, Эприя Марцелла, — два первые осуждены, третий оправдан. В 58 году: процесс Суилия, начатый по инициативе Сенеки на основании доносов из Азии; попытка судить сына его по закону о вымогательствах, остановленная Нероном; процесс Сульпиция Камерина и Помпея Сильвана, бывших проконсулов Африки (сенатской провинции). Оба были помилованы Нероном — как кажется, за неправильной постановкой обвинения. Проступки Камерина, преследуемые в порядке частного обвинения, предъявленного притом немногими лицами, говорили больше о жестокости, чем о любостяжании. Против Сильвана, наоборот, выступило множество обвинителей; должно было вырасти огромное и долгое дело, так как потребовались к розыску свидетели из Африки. Подсудимый, для которого они были бы опасны, хитро настаивал, чтобы дело его разбиралось немедленно:
— Я дряхлый старик, могу умереть, не дождавшись следствия, дайте мне поскорее очистить свое имя.
Взятки и расчеты иных на наследство после богатого бездетного старика, который, в случае осуждения, уже не мог бы распорядиться своим конфискованным имуществом, спасли ловкого плута: наскоро поставленное на очередь, дело его было рассмотрено при неопасных свидетелях и затем прекращено за недостаточностью улик. Любопытно, что старик обманул тех, кто мирволил ему, в расчете на его смерть: он пережил императоров Нерона, Отона, Вителлия, и играл некоторую роль в сенате при Веспасиане — действительно, дряхлым стариком, судя по тому, что в консульскую очередь он назначен был еще в 45 году (с 28, вместе с Фением Руфом).
В конце 57 года, во второе свое консульство с Л. Кальпурнием Пизоном, Нерон издал благодетельный указ, равно касавшийся императорских и сенатских провинций: правителям той и другой власти (magistratus ас procurator) было воспрещено устраивать в своих областях народные зрелища: гладиаторские бои, звериные травли и тому подобные представления. Губернаторы злоупотребляли этим правом под предлогом, будто стараются зрелищами завоевать любовь населения. В действительности, прямые и косвенные поборы на спектакли были бичом провинциалов: вымогая огромные суммы, правитель давал для соблюдения формы дешевенькие спектакли, а избыточный куш оставлял в своем собственном кармане. Об устранении квесторов от обязанности давать игры в самом Риме сенат, назло Агриппине, сделал постановление еще в самом начале Неронова принципата, в конце 54 года.
Из частных мер, обращенных на провинцию, на первый план выступают заботы о Кампании. Капуя и Нукерия (Ночера) были преобразованы в колонии ветеранов, что поднимало значение города (57 г.).
Понятие колонии в античном мире было отлично от нынешнего и много его шире.
Колонией называлась льготная община, основанная в силу государственного закона, в интересе общественном и по воле народной, в том или ином месте государственных владений, определенном, обмежеванном и разделенном землемерами на правильные участки. Колония получала от метрополии свой нарочный устав (lex coloniae, formula). Колонисты (coloni), составлявшие население колонии, «выводились» (reateon, deducere coloniam) специальными чиновниками. При республике последние образовали коллегию из трех (tresviri coloniae deducendae agroque dimidundo) или более (даже до двадцати) членов-землеустроителей, избираемых в древности центуриями, позже трибутными комициями и назначаемых (reate) консулами. Они заведывали устройством нового города, а по возвращении в Рим, оставались вообще «патронами» (patroni) своей, т.е. ими организованной колонии. При империи коллегиальный триумвират заменен был, в бюрократическом порядке, единоличной командировкой легата (legatus) или попечителя (curator).
Колонии делились на многие виды — как в зависимости от эпохи своего возникновения, так и от характера и прав колонистов.
До Суллы главные категории колоний — coloniae Romanorum и coloniae Latinae.
Первые были основаны Римом почти все в Италии либо в Галлии по городам, уже ранее существовавшим и перешедшим в государственное землевладение (ager publicus) путем завоевания. До Гракхов такие колонии возникали, как полу- военные, казацкие станицы, обязанные следить за вновь присоединенным полумирным краем. Начиная с Гракхов, они начинают обслуживать не столько внешние, сколько внутренние нужды государства: обращаются в выпускной клапан для кризисов растущего римского плебса. Главной целью их преследуется — облегчить городскую нищету переселенчеством на льготное землевладение. Население в колониях этого типа составляли:
1) Римские граждане. Они вполне сохраняли свое право гражданства и были избавлены от воинской повинности (vacatio militiae).
2) Туземцы. Вначале они имели лишь номинальное гражданство без права голосования (civitas sine suffragio), но впоследствии отвоевали его себе в великом все-итальянском восстании, известном под именем Союзнической войны, и в 90—89 гг., по lex Julia и lex Plautia Papiria получили полное гражданство.
К этому типу порубежных станиц относятся все морские колонии (coloniae maritimae), основанные по итальянскому побережью. Правильная земельная нарезка в них напоминает также служилые слободы старого Московского государства, от которых Сергеевич выводил необщинное, правительственное происхождение надела «равными земельными участками». «И по наказу боярина и воеводы… велено… Новгородские Ямские слободы московские дороги охотником окологородная десятинная пашня и обежные земли… которые земли и сенные покосы и угодья отделены, меж ими поверстать и расписать те земли и сенные покосы и угодья за ними поровну».
Латинские колонии:
1) До 389 года — основанные Латинским Союзом до Р.Х. и ставшие членами его.
2) После 338 года, т.е. по распадении Латинского Союза, — civitates foederatae, союзнические колонии: поселы латинских эмигрантов, занимавших, по приглашению римского правительства, вновь завоеванные территории. Латины переселялись охотнее ив большем количестве, чем римские граждане, и, основывая новые города, мало-помалу совершенно оттеснили за задний план и затмили колонии римского гражданства.
Начиная с Суллы, продолжая Юлием Цезарем, а в особенности при империи, колония принимает значение военного поселения отбывших походные сроки солдат, образованного на наградных началах за выслугу лет и военные заслуги: colonia veteranorum, либо, так как этот вид колонии восторжествовал над всеми другими, просто colonia. Генералы-конквистадоры полагали этот способ вознаграждения удобнейшим и выгоднейшим. Поэтому уже диктатуры Суллы и Юлия Цезаря наградили Италию 49 колониями, эпоха триумвиров 16-ю, а затем следовали 21 coloniae Juliae (основанные Октавием до 727 г.u.c.), 5 колоний Августа, основанных им по принятии принципата, 9 колоний Августова имени (coloniae Augustae), основанных его преемниками, и 5 неизвестного времени. Это в одной Италии (Буше Леклерк).
Последней военной колонией «выведенной», т.е. основанной народом римским, была в Италии Верона — при императоре
Галиене в 265 г. по Р.Х. Из военных колоний вне итальянского полуострова наиболее знаменитым и типичным примером остается Colonia Agruppina или Agrippinensis (жители звались Agrippinenses), основанная в 50 г. по Р.Х. Клавдием в городе Увиев (Oppidum Ubiorum) в честь и по желанию Агриппины, которая там родилась. Город существует до сих пор: это — Кельн на Рейне. Также Соріа Claudia Augusta (Лион), основ, в 43 г. до Р.Х. генералом Юлия Цезаря, Мунацием Планком, при слиянии Роны и Соны.
Военные колонии также располагались по городам уже существующим, — как в Италии, так и в провинциях. При этом, в последних, они все-таки пользовались «италическим правилом» (jus italicum). То есть правом распространения на данную местность того же земельного законодательства, что в Италии — на пространстве Аппенинского полуострова, ограниченного с севера реками Рубиконом и Макрой, с востока Адриатическим морем и с запада — Тирренским, кроме Лациума, который обладал своим особым правом, низшим римского, но высшим италического (jus Latii). Италическое право открывало колонистам привилегию квиритской собственности на землю (dominium ex jure Quiritium), тогда как провинциал не мог обладать своей землей иначе, как на правах владения (possessio).
Отсюда вытекали:
1. Immunitas, то есть освобождение колонистов от поземельного налога (trubutum soli), который платили другие землевладельцы-провинциалы.
2. Свобода от tributum capitis: прямого личного налога, которым провинция, как страна побежденных, уплачивала Риму свою дань, в рассрочку погашая старые военные контрибуции.
3. В виду предыдущих прав, как их следствие, — liberatas или автономия колониального управления, включавшая: 1) право юрисдикции над гражданами колонии и даже римлянами, в ней живущими, независимо от юрисдикции губернатора провинции, 2) независимость финансового управления и право вводить на своей территории особые таможенные тарифы, 3) право чеканить монету, 4) jus exilii, право принимать римских эмигрантов и давать им права своей общины взамен утраченных прав римского гражданства, 5) свобода от постоя римского гарнизона.
Кроме того почти всегда военным колониям жаловались еще какие-либо специальные правовые привилегии (jus coloniae).
Преимущества и выгоды колониального управления над провинциальным были настолько очевидны, что многие города добивались имени колонии и прав, с ним сопряженных, а другие получали эти права в награду или поддержку, хотя никаких колонистов государство туда не отправляло. По аналогии, мы можем опять-таки сблизить подобные государственные пожалования с переводами крестьянских обществ на станичное казацкое положение. И так как, — мы уже видели, — войско в Риме было государево, то и наградные станицы эти, создававшиеся выпуском солдат из армии в казаки-посельщики, были опорами государевой идеи в стране, крепостями цезаризма, из которых он зорко наблюдал за спокойствием своих захватов. Колонии Суллы были сверх того связаны с карательными мерами против популяров и потому основывались с самыми бесцеремонными насилиями над частным владением. Отчуждения Ю. Цезаря были осторожнее, но все же принудительный характер их обездоливал и обнищал исконное туземное население и возбуждал великую ненависть против привилегированных пришельцев-империалистов. Эти последние держались крепким и сплоченным союзом и сами понимали себя, как своеобразный внутренний гарнизон своего императора на случай гражданской войны. Последние борцы аристократической республики хорошо видели в колониях посты созревающего единовластия и высказывались против них с острой враждебностью.
— Вывели вас в эти колонии, — говорил на сходке по убиении Юлия Цезаря знаменитый Брут, — а зачем? Люди вы военные, воспитаны в лагерях. Чтобы поселить вас в колониях, поразогнали с мест владельцев, а теперь нет вам от них ни мира, ни покоя. Потому что каждый выжитый со своего хозяйства, конечно, не может не желать вам лиха, лишь бы представился удобный случай. Вот и видно тут, о чем больше всего заботились тираны. Совсем не о том, чтобы наделить вас землей: землю они могли вам нарезать и в других местах. Нет, им нужно, чтобы вы, будучи постоянно на ножах с соседним населением, были верными стражами власти и делили с ней ненависть, которую она возбуждает. Потому что это постоянная система тиранов — объединять своих приверженцев сообщничеством злодеяния и страха мести. И этакому то установлению, — боги правые! — дается мирное имя колоний! Да ведь они на слезах народных построены, на изгнании людей, ничем того не заслуживших. Но ведь этим господам только того и надо было, чтобы на вашем раздоре с соотечественниками строить свое благополучие! (Аппиан).
В виду своего наградного характера, военные колонии могли — обратно — под немилостью Рима, терять свои льготные права и, по новой выслуге, получать их обратно. Так, Капуя, между смертью Суллы и смертью Нерона, пережила такие пожалования и разжалования четыре раза, Парма, Беневент, Пизавр — три и т.д.
Затем, в императорском периоде, следует еще отметить возникновение варварских колоний: в диких местностях новых завоеваний, — колоний уже, пожалуй, в новом европейском смысле, в которых воинственность порубежного форта охраняла торговлю и покровительствовала культурным задачам.
В Путелах (Поццуоли), важнейшем порту Неаполитанского залива, зимой 58 года вспыхнули беспорядки, вызванные несогласиями между народом и декурионами (местным сенатом). Обе враждующие партии прислали отдельные депутации к римскому сенату. Декурионы жаловались на буйство народа, народ на корыстолюбие властей и аристократии. В городе был мятеж — уже летели камни, ходили слухи о поджогах, ждали, что вот-вот начнется резня и междоусобица. Римский сенат поручил умиротворить путеоланцев Г. Кассию Лонгину — человеку в высшей степени замечательному, с именем которого мы не раз еще встретимся в очень острых моментах эпохи. Суровый аристократ-республиканец, артист военной и рабовладельческой дисциплины, пришелся не по душе путеоланцам и, не умея действовать мерами кротости, сам просил передать его миссию в другие руки. Сменившие Кассия, братья Скрибонии легко успокоили город, казнив немногих виновных с той и другой стороны, а для поддержания порядка в Путеолах была поставлена преторианская когорта. В 63 году (по Белоху; у Гойо в 60) постой этот был узаконен возвышением города на степень военной колонии, под названием Colonia Claudia Neronensis Puteolana, которое сохранилось в одном из помпейских graffiti. В 58 году Colonia Lugdunensis, ныне Лион, была дотла уничтожена пожаром неслыханной силы, о котором красноречивые строки сохранились в XI письме Сенеки к Люцилию. Щедрая помощь из Рима, — быть может, усиленная тем обстоятельством, что лионец Либералис был близким приятелем Сенеки, — быстро воскресила город, и, шесть лет спустя, Лион сам был в состоянии оказать Риму денежную поддержку после подобного же бедствия, 19 июля 64 года. Но вслед за тем лугдунцев постигло какое-то новое общественное несчастье, потому что, в конце 65 года, Нерон приказал возвратить им четыре миллиона сестерциев (400.000 рублей), ссуженные Риму лионцами в трудную минуту. Лион, конечно, заслуживал особого внимания со стороны цезаря императора, как давний центр галльского цезаризма. Близ него, при слиянии Роны и Соны (Родана и Арора), возвышался все-галльский храм, воздвигнутый в 742 или 744 г. шестьюдесятью гражданскими общинами трех Галлий в честь богини Рима и Августа. D’Arbois de Jubainville полагает, что этот римский культ вытеснил здесь такой же все-галльский культ друического божества Луга, откуда и самое название Лугдунум. В Лионе родился Клавдий, интимно связанный с Галлией до конца дней своих, над чем злобно издевается в «Отыквлении» Сенека. Лион остался верным Нерону в последних смутах его правления. Вообще, как хорошо выяснили Амедей Тьерри и Фюстель де Куланж, между римскими провинциями Галлия выдавалась своим лояльным цезаризмом. Что касается в частности Лиона, Моммсен справедливо замечает, что, воскреснув после пожара при Нероне, он затем девятнадцать веков являет собой редкий пример города, процветающего при всех исторических эпохах до современной включительно.
В главах, посвященных военной истории исследуемого периода, будут подробно изложены события ее в Малой Азии и Германии. К концу «золотого пятилетия» они слагались счастливо для Рима. Опасная война за Армению принесла блестящую победу: Корбулон только что взял и разрушил Артаксату, столицу царя Тиридата, ныне Ардашар. Не слишком крупные волнения германских племен на нижнем Рейне и Эмсе были усмирены одним появлением римского военного отряда в тылу инсургентов. Два враждебных Риму, также германских народца, хатты и гермундуры, вели кровавое междоусобие на территории нынешних Баварии, Гессена и Нассау — к полному удовольствию римлян, истребляя друг друга без всякой пощады. В Риме гостило покорное и льстивое посольство сильного нижнерейнского племени фризов. В высшей степени характерно замечание Тацита, что в это время полководцы пренебрегали триумфальными украшениями, ставя себе в большую заслугу поддерживать мир, чем вести войну. Сравнительный покой в Германии обратил таланты ее правителей на полезные инженерные сооружения. Помпей Павлин достроил плотину против наводнений Рейна, работы по которой были начаты еще Друзом, братом императора Тиберия, за шестьдесят три года назад. Л. Ветер, недавний товарищ Нерона по консульству, задумал было огромное и остроумное предприятие — соединить каналом верховья Мозеля и Соны (Арара), то есть создать систему огромного водного пути: Средиземное — Море — Рона — Сона — канал — Мозель — Рейн — Океан (Немецкое море).
Крупные стратегические и торговые выгоды предприятия заставляют Тацита горько сожалеть, что оно не осуществилось — по интригам Элия Грацилия, наместника Бельгийской Галлии, которому не хотелось, чтобы, под предлогом работ, в его провинцию вошли легионы Л. Ветра. Он убедил последнего, что проект покажется Нерону подозрительным, то есть — вернее будет предположить: намекнул, что сумеет представить ко двору обоснованный донос о неблагонадежности дела. Потому что сам Нерон, большой любитель строительства и инженерного дела, вряд ли мог иметь что-либо против очевидно полезной затеи, исполняемой даровой солдатской силой. Ветер, однако, не решился пойти напролом против упрямого интригана. «Так-то парализуются зачастую (plerumque prohibentur) придворными страхами идеи честных людей (conatus honesti)!» — заключает эпизод Тацит одной из так характерных для него и почти всегда справедливых, коротких сентенций. Из прочих не военных событий Германии Тацит отметил жестокие торфяные пожары в земле, союзных римлянам, убиев; огонь, опустошив хутора, нивы, деревни, угрожал даже стенам новой Колонии Агриппины (ныне Кельн). Не было достаточных дождей, чтобы потушить пламя, а искусственно заливать пожар речными водами жители оказались негоразды. В отчаянии они взялись за суеверные, «симпатические» средства: «стали бросать издали камни, затем, так как пламя останавливалось, подошли поближе и ударами дубин и другими орудиями бичевания прогоняли его, как прогоняют диких зверей. В заключение они срывают покровы со своего тела и бросают на огонь, и чем больше эти последние были нечисты и загрязнены от употребления, тем более были способны потушить огни».
Чтобы покончить с провинциальной хроникой пятилетия, надо еще упомянуть о ничтожном сенатусконсульте, который сам Тацит приводит с извинением и только потому, что в эпизоде этом играл главную роль его любимец, стоический герой Тразеа Пет, впервые выступающий здесь на сцену «Летописи». Город Сиракузы ходатайствовал о разрешении расширить годовую программу своих гладиаторских представлений. Тразеа, вообще очень молчаливый в сенате, резко высказался против ходатайства, — к удивлению многих, не понимавших, почему вождь оппозиции, пропуская без реплик множество важных государственных вопросов, вдруг привязался к таким пустякам.
— Неужели в государстве у нас только то и неладно, что Сиракузы затеяли давать зрелища на слишком широкую ногу?
Тразее дали понять, что, тратя свой авторитет на мелочи, он роняет смысл и значение оппозиции, которой он шеф. Знаменитый сенатор извинился довольно неловко и наивно:
— Я вхожу с особым мнением в такого рода решения не потому, что не знаю настоящего положения дел, но чтобы подчеркнуть высокое значение сената. Пусть видит народ, что мы всем сердцем вникаем даже в самые пустые вопросы, — тогда он поверит, что мы не посрамим себя равнодушием к важным делам.
К этому случаю нам придется еще возвратиться, когда речь дойдет до Пизонова и Винициева заговоров на жизнь Нерона.
Надо быть римским аристократом, как Тацит, или так проникнуться благоговейной и безусловной верой в нравственный авторитет Тацита, как Кудрявцев, чтобы, изучая тринадцатую книгу «Летописи», излагающую факты «Золотого Пятилетия», делить симпатии и антипатии римского историка. Мораль современного человеколюбия постоянно и резко расходится с кодексом римской порядочности, как ее понимает Тацит, и как часто, когда отряхнешь с себя чарующее влияние его могучего таланта, с изумлением чувствуешь себя на стороне проклинаемых им пороков, а не восхваляемых добродетелей!
Мы видели, что Рим, а вместе с ним и Тацит, нашел точку зрения, с которой оказалось очень легко извинить неизвинимое нашей моралью убийство Британика. Теперь посмотрим, чего извинить Нерону и правительству Нерона он оказался не в состоянии.
Типическим примером разногласия нравственности современной с античной является злобное отношение Тацита к вопросу о вольноотпущенниках, либертинах или либертах. Libertus, вольноотпущенник, был по отношению к своему хозяину (patronus), как раб, получивший вольную. Libertus — собственно говоря, сын либерта, но слово это больше привилось к сословию и стало употребляться к его определению, как противоположное ingenuus, свободнорожденный. (Bouche Lectlercq, Goyau at Cagnat). Класс этот, чрезвычайно умноженный и развившийся в последний период республики, между Гракхами и Августом, был цезаристическим в полном смысле слова. В империи он находил оправдание и опору своего возникновения и существования, к империи тянул всеми симпатиями и корпоративною жизнью своей, вопреки даже брезгливой воли иных императоров, начиная с Августа, при котором сословие вольноотпущенников, или вернее переход из рабства в сословие вольноотпущенников, было поставлено под ограничительный контроль государства. Законы Aelia Sentia (4 г. По Р.Х.) и Junia Norbana (при Августе между 44 и 27 г. До Р.Х.) создали новую категорию сословия — Latini Juniani — как бы переходную от рабства к полному гражданству.
Закон приравнял этих временно-обязанных к тем латинским колонистам (Latini coloniarii), о которых только что шла речь выше, при классификации колоний. Они лишены были политических прав, равно как и jus conubil, а jus commercii имели под двумя принципиальными условиями:
1) В случае смерти их в состоянии латинского либертинства, их имущество возвращается к прежнему их господину, в качестве peculium (см. об этом слове в томе I, в главе о рабстве). 2) Если в срок 100 дней они не успевали получить римского гражданства, то лишались права принимать наследства по завещанию.
К этой категории вольноотпущенников принадлежали:
1. Рабы, отпущенные на волю в упрощенном порядке, без торжественных форм manumissio.
2. Рабы, принадлежавшие господам своим не в формальную собственность, но считавшиеся — фиктивно — только во владении, «в числе имущества» (in bonis habere), так как приобретены были без юридических формальностей закрепощения (mancipatio и cessio in jure), но простою передачею (traditio) от старого господина новому.
3. По закону Aelia Sextia, рабы, получившие отпускную без достаточно ясно мотивированной причины, ранее возраста 30 лет.
Государство не хотело быть чрезмерно жестоким к «юниевым латинам» и, по возможности, облегчало им средства к доступу в римское гражданство, но — пожелало принимать в соображение личность раба, возраст его, оценку его прошлого в рабской зависимости.
Вольноотпущенники, обременившие себя в рабском состоянии тяжкими проступками либо имевшие несчастье побывать в гладиаторах либо бойцах со зверями (bestiarii), получали свободу лишь с ограниченными правилами «покоренных чужестранцев» (Peregrini dedititii) и не имели права жительства ближе, как за 100 миль от Рима. Наоборот, вольноотпущенник с хорошей репутацией в рабстве легко мог быть представлен к праву ношения золотого кольца (jus anulorum aureorum), которое, будучи даровано императором, давало вольноотпущеннику все права природного гражданина, хотя не освобождало от обязанностей (obsequinum, reverentia, operae) к прежнему господину. Или даже — к restitutio natalium, к дарованию нового акта рождения, которым император снимал с либерта и обязанности к патрону. Ту же милость мог даровать вольноотпущеннику обильный детьми брак. (Garzetti.)
Если вольноотпущенник не успевал быстро выйти в римское гражданство, то положение его, как временно обязанного, было не из легких. Он должен был оказывать бывшему господину, либо даже детям его, известные услуги или исполнять на них работы (opera), при чем не имел прав рассчитывать на вознаграждение платьем или харчами, тогда как господину разрешалось этот труд «господского срока» отдавать в наймы по цене, которую ему было угодно назначить. Так как peculium раба принадлежал, вместе с телом и трудом последнего, господину, то вольноотпущенник, хотя уносил кубышку свою на свободу (если только она не опустошалась выкупом!), однако почитался должником господина, и если тот впадал в бедность, то вольноотпущенник обязан был его поддерживать. Это открыло господину возможность делать время от времени набеги на кассу вольноотпущенника и опустошать ее частями или даже всю полностью. По закону XII таблиц, господин наследовал вольноотпущеннику, если тот умирал бездетным, но, при наличности потомства, вольноотпущенник не обязан был что-либо оставлять господину. Однако, со временем установилось практически, что патрон — независимо от вопроса о потомстве — всегда наследовал вольноотпущеннику в половине имущества. И, наконец, лишь lех Papia Poppea — удержав закон XII таблиц для случаев смерти вольноотпущенника, без прямых наследников, — несколько умерил этот рабовладельческий грабеж, установив, что патрон наследует лишь в том случае, когда умерший оставил менее трех детей, а состояние выше ста тысяч сестерциев (10.000 рублей) — и, притом, в равной с детьми доле, т.е. в половине при одном естественном наследнике и в трети при двух. (Garzetti.)
Таким образом, ясно, что полусвобода вольноотпущенника была одета в довольно таки тяжелые кандалы. Но сословие было так жизнеспособно и так подходило по характеру своему к новому демократическому режиму диархии, что не могло быть задержано в росте никакими искусственными тормозами. Уже то самое условие, что в своих запретительных мерах государство цезарей стало между господином и рабом, придавало им значение передовое— шага бессознательно эманципационного. Враждебный классу вольноотпущенников, аристократизм отдельных цезарей парализовался общим демократическим смыслом цезаристической) принц нипата. Мощное развитие сословия вольноотпущенников в первом веке может служить примером того, как основная идея, вложенная в государственную систему, может восторжествовать над враждебными тенденциями правителей, в руках которых осуществление систем сосредоточено. Либерты не допускались на военную службу в легионах, даже дети вольноотпущенников не могли занимать общественных должностей, и только внукам их открывался доступ в сенат. Но зато они наполнили полицейские когорты, императорский дворец и министерства принципата, и, как необходимые деловые люди и фавориты Цезарей, очутились во главе государства, и оно вынуждено было само ввести их, по обходным путям фальшивых родословных, и в войска, и в сенат, и в высшие магистраты. Уже Помпей, в числе генералов своих, имел вольноотпущенника Деметрия, а сын его Секот — такового же Мену. Это — на верхах. Снизу напирала могучая, все растущая сила, значение которой государство тщетно пыталось регулировать, распределяя ее по городским трибам и даже издавая запрещения (lex Fufia Ganina) освобождать рабов сверх известного количества. Верхи не могли не заполняться вольноотпущенниками, потому что на них поднимало всех этих Паллантов, Нарциссов и пр. совсем не личное счастье, но наводнение свежих сил вновь входящего в гражданскую жизнь молодого коллектива, полного демократической энергии и богатого непочатым запасом доброго интеллекта. Ненависть аристократических историков и сатириков создала ли- бертам очень скверную репутацию и самое имя «либертина» обратила в ругательство с непристойным смыслом. Но жизнь выше памфлетов, а история показывает нам, что, после Августа, римская жизнь направлялась в течение пяти веков умом, талантами и практическою приспособленностью класса вольноотпущенников, наложивших свою руку решительно на все отрасли и члены великого римского тела: от министерств до мелочных лавочек, от философских кафедр до откупов, от медицины и звездной науки до флотской службы.
Против сословия вольноотпущенников боролись самые могучие показные силы Рима: сенат, цезарь, поскольку он хотел ладить с сенатом, аристократия всадническая, даже удачники-выскочки из самих вольноотпущенников. Лемонье справедливо отмечает, что придворные успехи Палланта, Нарцисса и им подобных нимало не помогли классу, из которого эти важные господа вышли, улучшить свое социальное положение: развитие класса шло скорее вопреки противодействию отдельных удачников, чем при их содействии. Паллант, в частности, был автором одного из жесточайших крепостнических законопроектов против смешанных браков (lex Claudia) раба и свободной, за который стоическая аристократия, прославляемая Тацитом, осыпала могучего ренегата почестями и овациями. Республиканец, человек древней доблести, — для Тацита, — прежде всего, обязательный и убежденный крепостник. Каждую освободительную меру, гуманную и похвальную с точки зрения XIX—XX веков, Тацит встречает с ненавистью; каждый успех закрепощения, каждая неудача класса вольноотпущенников вызывают его злорадные восторги.
Итак, сословие раскрепощалось и растило свои силы исключительно собственным настойчивым терпением и демократическим духом принципата, сильнейшим самих принцепсов. Разумеется, не было недостатка в крепостнических попытках возвратить вольноотпущенников в первобытное состояние путем искусственной правительственной реакции. Одна из таких попыток, притом очень энергическая, ознаменовала второй год правления Нерона (56).
Трудно сомневаться, что опору крепостникам дало отвращение молодого государя к дворцовым вольноотпущенникам, господствовавшим на Палатине при Клавдии. Антипатией Нерона к вольноотпущенникам-куртизанам и сановникам хотели воспользоваться против своего сословия—для меры ужасной. «Зашла речь о подлостях вольноотпущенников, и было высказано требование, чтоб патрону было предоставлено право отнимать свободу у оказавшихся неблагодарными», то есть уклоняющихся от пожизненных обязательств клиентуры (obsequium, offeceum, operae etc.). Собственно говоря, требовалось не провести новый билль, но, вероятно, добиться фактического осуществления старого закона, так как подобный сенатусконсульт уже прошел было при Клавдии и был несколько раз повторен в следующих веках, причем даже расширил угрозу свою, стращая порабощением не только неблагодарных вольноотпущенников, но и детей их. (Garzetti, Cod. Justin. Leb. VI, tit. 7, § 1, 2, 3, 4). Но, очевидно, постановить было одно, а привести в исполнение — другое, и закон оставался лишь в речах высокой палаты да на бумаге. Крепостникам этого было, конечно, мало. Они тащили закон к насилию над жизнью и требовали остро освободить их от контроля освобождений, восстановить отношение республиканской старины, когда не было судей между господином и рабом — ни судей, ни посредников. Ясно, что, при бесконечной растяжимости понятия неблагодарности, обсуждаемой по господскому произволу, право, которого добивались крепостники, совершенно уничтожало гражданскую самостоятельность ненавистного им класса, возвращая его к рабству, если не физическому, то нравственному — к состоянию крепостного мужика, отпущенного на оброк до провинности. Тацит утверждает, что крепостническому проекту было заранее гарантировано чуть ли не единодушное согласие сената, что, впрочем, сомнительно, если принять во внимание, что в это время «большинство всадников и очень многие сенаторы не из другого какого места вели свое происхождение». Но консулы, сомневаясь, что смелое сословное притязание, в ущерб правам государства идущее, будет хорошо встречено во дворце, запросили государя о докладе ранее, чем внести его в сенат. Нерон поставил вопрос на обсуждение своего интимного «государева совета» (inter paucos consultare). Здесь мнения разделились. Лемонье не без основания считает сцену совета несколько фантастической в подробностях, согласно вкусам и взглядам самого Тацита. Защитники крепостников говорили:
— Свобода вольноотпущенников выросла в нахальную распущенность. Они едва удостаивают признавать своих бывших господ за равных себе. Бывали случаи, что они били хозяев, и сходило то им с рук безнаказанно — либо еще смеются: попробуй-ка наказать! Да и в самом деле: что оскорбленный патрон вправе предпринять против вольноотпущенника? Разве только выслать его за двадцатый камень, на берег Кампании! В остальных гражданских правах сословия смешаны, суд признает их равными (actiones promiscuas et pares esse). Пора снабдить патрона каким-нибудь оружием, которое было бы не комическим в глазах либерта (quod sperni nequeat). Порядочные вольноотпущенники не найдут тяжелым требованием сохранять пребывание в той же преданности господам, ценою которой вышли они на волю. А явно преступным неблагодарным негодяям будет по заслугам вторичное рабство: пусть страх станет уздою неблагодарным, которых не улучшили благодеяния!
Партия более либеральная и гуманная, в которой не трудно угадать влияние и голос Сенеки, возражала:
— Преступных немного; каждый должен отвечать только за свой личный проступок; принадлежность виновного к сословию не может распространять на сословие ответственность за вину и понижать сословные права. Класс вольноотпущенников чрезвычайно обширный; из него, главным образом, пополняются трибы, деурии, прислуга правительственных учреждений, жреческий причт, даже полицейские городские когорты. Отделите либертов, — вы увидите, как бедно государство свободнорожденными! Наши предки понимали, что делали, когда разделили классы по достоинству, но всем одинаково предоставили общую свободу. Притом законы знают два вида отпущения на волю: можно освободить раба торжественно, посредством виндикты, и можно — в домашнем порядке, частным образом. Во втором случае либерты, пользуясь видимою свободою, в действительности не совсем сняли с себя железо рабства (velut vinculo servitutis attineri). Вот — случай патрону раскаяться в благодеянии неблагодарному, а благодарного наградить новым благодеянием— торжественным освобождением чрез виндикту. Это уже дело владельцев взвешивать заслуги рабов, которых они освобождают; пусть будут осторожны в выборе: лучше позже дать волю человеку, но, однажды данная, она назад взята быть не может.
Свое мнение о сочиненности этих речей Лемонье обосновывает превосходством, с римской точки зрения, крепостнической аргументации, которой сочувствует Тацит, над доказательствами либеральной группы, которые, однако, одержали верх. Цезарь отписал сенату: — Каждое дело между вольноотпущенником и патроном, возникающее по жалобе последнего, должно быть разбираемо в отдельности, без малейшего посягновения на общие права сословия.
Ничем больше, кроме этой вялой и голой угрозы, в конце концов ничего не говорящей, ибо, вместо того, чтобы установить общий принцип, она предлагает анализ индивидуального расследования, правительство и не могло бы утешить своих «правых», если бы даже и хотело с ними полюбезничать. Приобретенные блага не уступают сословиям так просто — и не только потому, что рост сословия в государстве, при условии сказанных благ, перерабатывает и его, и государство настолько глубоко и разносторонне, что оно уже и само не может повернуть на старые пути, хотя бы правящие классы к тому искусственными мерами стремились. Возвращение крепостного права, о котором часть русского дворянства вздыхает до сих пор — даже с трибуны Государственной Думы — невозможно совсем не потому только, что подобный переворот разрешился бы в революцию и крестьянскую войну, но и потому, что даже совершенно мирный исход обратного порабощения молниеносно вызвал бы моральный и материальный крах государства, перестроившегося за пятьдесят лет на условия свободного труда и ими нормирующего свою военную и правовую, экономическую и финансовую жизнь, свою производительность, свой кредит, свою промышленность и торговлю, свой просветительный уровень, весь свой прогресс и будущность в семье свободно-трудящихся народов. Освобожденное сословие всосалось в общую сумму государства, пропитало его организм, как вездесущий жизненный сок, и не может быть извлечено из него без того, чтобы государство не захудало до совершенного бессилия и не впало в маразм и смертную опасность. Поставить труд и личность под угрозу возврата в крепостное состояние значило бы для современной России разрушить устои не одного крестьянского сословия, но всех сословий без исключения — остановить в стране всякую жизнь, производительность и порядок. Рим I века не имел акта, подобного манифесту 19 февраля, но уже почти сто лет дух времени тянул государство не к закрепощению, но к раскрепощению рабского дна, и частные факты накоплением своим заменяли общие акты. Законодательство борется с ростом сословия вольноотпущенников, а демократический дух международного Рима требует роста, и демагогическая власть принципата должна, скрепя сердце, следовать воле великого города и создавать граждан из тех, кто «был приведен в оковах», потому что коренное полноправное население вымирает и перестало рожать, потому что новые граждане необходимы. «Юниев латин», кругом ограниченный законодательством, получает целый ряд льготных путей к выходу из промежуточного сословия в полное гражданство, всецело обусловленных экономическими потребностями Рима и тревогою за убыль свободного населения. Если вольноотпущенник вступил в брак и прижил сына, то в день, когда ребенку минет год, отец получает права римского гражданина; вольноотпущенница достигает того же, родив троих детей, хотя бы незаконных (mulier ter enixa).
Если «юниев латин» снаряжает на свой счет корабль для флотилии, снабжающей Рим хлебом из Египта, либо если он три года держит в Риме хлебопекарню (pistrimim), либо если он предъявляет капитал в 200.000 сестерциев (20.000 руб.) и ассигнует половину на то, чтобы построить дом в Риме, — все это поправки к законодательству, выпускающие временно обязанного в гражданское полноправие. Lex Visellia объявил римское гражданство наградою за шестилетнюю службу в пожарной и полицейской команде (militia, vigiles). Облегчаются причины освобождения, облегчаются и способы его, упрощается процедура. Iteratio (повторное освобождение) и beneficium principale (государева милость) сокращают сроки временных обязательств. Закон о тридцатилетием возрасте никем не соблюдается: отпускают на волю мальчиков 12 лет; знаменитая заговорщица Эпихарис умерла, имея всего 15 лет от роду. Общество усиленно помогает сословию расти и множиться, и, в результате, мы видим: в Капуе, судя по надгробным надписям, вольноотпущенники составляли почти половину населения (Лемонье), в Неаполе около трети (Renier), а в Риме, хотя число их труднее подсчитать, но огромное число обширных могильников (колумбариев) вокруг вечного города позволяет предполагать численность их не в одну сотню тысяч; а эпитафии свободнорожденных покойников свидетельствуют, что редкий римский гражданин, хотя бы и самого скромного состояния, не имел нескольких liberti. Все это вполне оправдывает энергическую фразу Тацита: si separarentur libertini, manifestam fore penuriam ingenuorum, — отделите из населения вольноотпущенников, и вы увидите, как мало у нас свободнорожденных. Таким образом, проповедовать ограничение прав этого класса, в эпоху Нерона, значило посягать на свободу — где трети, где половины, а где, может быть, и более всего населения, притом самой живой его доли — самой предприимчивой, способной, дельной и работящей. Лемонье основательно указывает, что, вопреки проклятиям писателей- аристократов, эпиграфические остатки, наоборот, свидетельствуют, что общество, средний класс, очень понимало социальную заслугу сословия либертов и оказывало ему уважение, в лице многих членов его, совсем не игравших какой-либо важной придворной или административной роли, а просто живших добрыми буржуа среди таких же буржуа. Петрониевы Тримальхионы, жулики Марциаловых эпиграмм, хамы сатир Ювенала не исчерпывают сословия, которое выделило Ливия Андроника, Цецилия Стация, Теренция, Публия Сира, Федра, Эпиктета. Наложить руку на сословие либертов, в век Нерона, значило для государства не только загубить свою культуру, — отнять у медицины врачей, у школы учителей, у храмов дьячков и пономарей, у рынка купцов и комиссионеров, у грамотности писателей и писцев, у театра актеров, — но и затормозить свой собственный механизм, так как вся низшая служба магистратов и присутственных мест замещалась вольноотпущенниками. Они — канцелярские служители (scribae), курьеры (viatores), бирючи (praecones), может быть, даже и ликторы; они — полиция и пожарная команда (vigiles); они — матросы в военном флоте и здесь им предоставлена возможность выслуживаться до высших чинов. Оптат, Аникет, Оск, — командиры Мизенской эскадры в эпоху Нерона — все отпущенники.
Да и не тот был, в данный период, тон государства, управляемого Сенекою. Как бы зыбок и шаток ни был характер этого странного министра-философа, но мыслить и чувствовать он умел ясно и честно и открыто проповедовал необходимость уничтожения сословных перегородок.
«Что значат имена всадника, вольноотпущенника, раба? — говорит он в 31-м письме к Люцию, — титулы чванства или клички презрения. Дух добродетели — то есть само Божество — нисходит в души как тех, так и других».
Итак, дело не в том, всадник ты, гражданин, вольноотпущенник, раб, но в том: хороший ты человек или дурной. Только добродетель устанавливает между людьми разницу, а пред философией все люди равны, и, когда первым министром в государстве — философ, то естественно ему проводить и в социальную свою работу принцип равенства, в который он верует как в этическую правду, попранную сословными гранями.
Сенека был человек слабый, без выдержки и последовательности в поступках. Но несомненно, что уравнительные взгляды свои он высказывал с достаточной ясностью и откровенностью, чтобы пугать и озлоблять крепостников, слышавших в речах его крамолу и потрясение основ.
«Еще, пожалуй, скажут, — вырвалось у него в другом письме (47-м), — что я зову рабов к мятежу, а господ толкаю в пропасть!..» (Dicet nunc aliquis me vocare ad pileum servos et dominos de fastigio suo dejicere.)
К этому же периоду государственного либерализма относятся не раз уже упомянутый, знаменитый проект Нерона — отменить в империи все косвенные налоги — и конфликт на этой почве между юным цезарем и стариками сената.
«Глава 50. В этом же году, вследствие частых требований народа, обвинявшего откупщиков податей в притеснениях, Нерон задумался над тем, не приказать ли отменить всякие косвенные налоги (vectigalia) и сделать тем прекраснейший подарок роду человеческому. Но сенаторы, воздавшие ему предварительно большую похвалу за великодушие, сдержали его порывы указанием на то, что империя разрушится, если уменьшатся доходы, которыми государство поддерживается: дело в том, что за уничтожением таможенных пошлин будет следовать требование уничтожение податей; что большая часть компаний для сбора косвенных налогов учреждены консулами и народными трибунами, хотя тогда римский народ еще горячо стоял за свободу, а впоследствии остальное в этом деле так было соображено, что роспись доходов и необходимые уплаты находились между собой в соответствии. Нужно (прибавили они), разумеется умерить алчность откупщиков, чтобы они новыми притеснениями не делали ненавистным того, что в течение стольких лет переносилось безропотно».
(Пер. Модестова).
Римляне, — говорит Рене Канья (Gagnai), автор классического труда о римских косвенных налогах, — не имели особого термина для определения того, что мы теперь называем «косвенным налогом» (impor indirect). Они различали только два вида налогов: tributa и vectigalia.
Tributa — налоги прямые: подати земельные и подушные. Vectigalia — все остальные государственные взимания, как в виде косвенных налогов, так и доходы с общественного владения. Это давало понятию vectigalia (пошлины) огромный объем, в который попадают иногда налоги, даже принимаемые ныне как прямые; так, например, в разряд vectigalia римляне заносили патенты на добычу руд. К vectigalia относились и многие частные таксы городского или коммунального обложения, напр, по водоснабжению. И т.д.
Прямой налог предполагает в основе своей предварительную раскладку, по которой каждый такой-то член государственного гражданства обязан уплатить государству, в качестве непосредственного должника, столько-то и столько-то, за такие-то и такие-то права.
Налог косвенный, наоборот, не обращается непосредственно на личность, но — на вещь; он предусматривает потребление вещи, безразлично от того, кто потребитель, и в каком размере потребление выразится.
Четыре главные категории косвенных налогов в римской империи определялись:
1) Таможенными сборами — portoria.
2) 5% пошлиной за освобождение из рабского состояния — vicesima libertatis.
3) 5% пошлиной за наследства — vicesima hereditatium.
4) Налогами на куплю-продажу и судебными пошлинами.
В последней категории мы уже встречались с 1 % обложением продажных вещей — centesima rerum venalium. Этот египетский налог, пересаженный в Рим Августом, вероятно для того, чтобы питать новую, им созданную инвалидную кассу (aerarium militare), на родине своей прилагался ко всем предметам рынка; в Риме же повидимому, касался только продаж аукционных (Моммсен). При всей видимой своей незначительности, налог не замедлил вызвать народные жалобы. В 15 г. По Р.Х. — значит, в первый же год по смерти Августа—Тиберий должен был издать эдикт, увещевавший народ терпеть это обложение, как единственное средство питать инвалидный капитал, да и то еще—едва- едва и лишь в обрез его хватает! Но два года спустя, когда царство Каппадокийское обращено было в римскую провинцию и, в этом качестве, изрядно ограблено, Тиберий ознаменовал обогащение государства тем, что уменьшил продажный налог вдвое: вместо centesima является ducentesima rerum venalium или auctiomum. В 38 г. Калигула отменяет и это взимание. И отмена почтена была настолько высокой заслугой правительства пред народом, что в память реформы была даже выбита бронзовая медаль, сохранившаяся поныне (Cabinet de France). Однако отмена была либо на короткое время, либо только номинальною, так как помпейские раскопки обнаружили существование налога опять уже при Нероне, а затем мы встречаемся с ним у Ульпиана (время Александра Севера) и в кодексе Юстиниана.
Взимание этого налога, по предположению Моммсена и Cailleme’a, к которым присоединяется Cagnat, производилось не с продавцов и не с покупателей, а со сделки — через присяжного посредника, руководившего расценкой и продажей предметов публичного торга, — с аукциониста (auctoinator, coactor argentarais). Этот фиктивный плательщик, как сведущий в товарах и ценах человек, обязанный точным книговодством и письменными отчетами по каждой аукционной продаже, представлял для государственной кассы большие гарантии доходности и легче поддавался контролю, чем фактические плательщики налога. Таким образом, аукционатор в этом налоге, собственно говоря, замещал для правительства обычного публикана, откупщика, для продавцов и покупателей — маклера, сводчика, а для всех трех сторон был поручителем за действительность и добросовестность торга. Неизвестно, оплачивался ли труд аукционатора из «центезимы», которую он доставлял в казну, или — за очищением государственного налога — предоставлялось ему вознаградить себя какими-либо выгодами по сделке с продавцами. Основываясь на одной помпейской надписи, Моммсен, вопреки мнению Буше-Леклерка и др., полагает, что кроме 1 % в пользу казны, отчислялся еще 1 % в пользу аукционатора. Мнение Моммсена одиноко, но известно, что профессия аукционатора была чрезвычайно доходна и выгодна. (См. о ней том III-й).
Второй налог той же категории — quinta et vicesima venalium mancipiorum, 4% пошлина не приобретение рабов. Введенный Августом ради военных нужд и учреждения городской полиции, он, до Нерона, уплачивался покупщиками; Нерон перенес уплату на продавцов. Реформа эта, как уже было говорено, желала быть либеральною, но из нее ничего не вышло, так как продавцы, соответственно обложению, подняли и цены на рабском рынке, и, в конце- концов, значит, налог пал все-таки на покупщиков. Налог этот поступал в сенатскую казну (aerarium).
О процессуальном налоге, quadragesima litium (2—1) (21/2%), введенном Калигулою, в числе «новых и даже неслыханных» (vectigalia nova atque in audita), которыми он пытался пополнить свою дырявую государеву казну—истинную бочку Данаид, — уже упоминалось, равно как и о радости народа, когда этот налог был отменен Гальбой. (Eckhel, Dureau de la Malle, Humbert.).
Остается упомянуть в той же категории о косвенных налогах, скрытых в форме государственных монополий.
Плиний, Тит Ливий и Аврелий Виктор приписывают введение соляной пошлины еще царю Анку Марцию: salinarum vectigal instituit. Но в действительности соляная монополия, кажется, была введена в 550 г, а. и. с. (204 до Р.Х.) в цензуру М. Ливия Салинатора (Соляника) и К. Клавдия. Судьба налога остается неизвестной в течение долгих веков, но он всплывает уже в конце империи — указом императоров Аркадия и Гонория (Cod. Just. LXI, 11) о конфискации товара и капитала у контрабандистов, промышляющих солью в нарушение государственной монополии. Макс Кон („Zum romischen Vereinsrecht“), в разрезе с общим мнением, совсем отрицал наличность соляной монополии в римском государстве, наоборот, Ростовцев, в своей замечательной «Истории государственного откупа в Римской империи», не только признает существование соляной монополии в Риме, но — по египетским аналогиям — предполагает даже, будто она была организована в покровительственном порядке, с обязательною нормировкой ежемесячного потребления продукта, по предварительной раскладке на каждую семью. То есть — как, до начала XIX века, была регулирована соляная монополия во Франции и других странах. «Я говорю об известных gabelles и о принудительном потреблении соли подданными французского короля: в pays des grandes gabelles на человека приходилось 9 1/6 ф. соли за 62 ливра, в pays des petites gabelles 11 3/4 ф. — 33 1/2 ливра, и т.д.» Канья признает существование соляной монополии, но недолгое. Отвергая в других государственных монополиях (на киноварь, пурпур, палестинскую мирру и т.п.) характер косвенного налога, Канья кончает свою знаменитую книгу заключением, что «даже задолго до учреждения империи в финансовой системе римлян не оставалось ни одной монополии, которая открыла бы путь к взиманию косвенного налога».
Vicesima libertatis, 5% обложение стоимости освобождаемого раба, введена была в 39 г., a.u.c. (357 до Р.Х.) Она упоминается Цицероном, а при императорах взималась на всем протяжении Римской империи. Процент обложения то повышался, напр. — при Каракалле до 10%, то опять возвращался к первоначальному размеру. Уплачивался он самими вольноотпущенниками, за исключением тех случаев, когда господину было угодно принять налог на себя. Так, например, освобождение по завещанию сопровождалось иногда приказом уплатить за освобождаемого и его «вицезиму»; это — так называемая libertas gratuita, даровое освобождение. Взимался налог в откупном порядке через публиканов (socit vicesimae libertatis). Впоследствии, при императорах, важность этой бюджетной статьи вызвала в министерстве финансов особую административную организацию — fiscus libertatis et peculiorum : фиск отпускных и рабского имущества — центральный департамент, управлявший движением налога по италийским округам (regiones) и провинциальным бюро или конторам. (Марквардт).
Возникновение налога на свободу имело характер анти- конституционный: в 357 г. До Р.Х. консул Кн. Манлий Капитолийский, главнокомандующий в войне с фалисками, нуждаясь в деньгах для текущей кампании, разделил свой лагерь близ Сутриума по трибам и, в этом подобии народного собрания солдат- граждан, провел новый закон о 2 1/2% обложений отпускных актов. Поведение Манлия вызвало резкие протесты народных трибунов. Было постановлено, что — если кто на будущее время осмелится собрать народ для законодательного акта вне города, под оружием, — казнить того смертью. Но, вместе с тем, сенат решил принять своевольный закон, как совершившийся факт, и не отменил его, но укрепил. Дело в том, что, помимо своей государственной доходности, налог льстил аристократической корпорации, как средство ограничить право отпуска на волю (jus manumissionum) и, следовательно, как надежда сдержать, развивающийся на этом праве рост плебса. (Виллеме). Налог привился и продержался многие века. В 695 году до Р.Х. (59) Цицерон определяет вицезиму единственным косвенным налогом (vectigal domesticum), уцелевшим в Италии после финансовой реформы Метелла (agro Campano diviso). В имперский период налог связан с именами Клавдия, Траяна, Антонина Благочестивого, Л. Вера, Коммода, Каракаллы, Макрина. Исчез он, повидимому, при Диоклетиане, погашенный в новой финансовой системе этого императора, чтобы очистить место другим налогам, более производительным. (Cagnat, Hirschfeld.)
Трудно определить размеры доходности этого налога для позднейшего периода римской истории, особенно для императорского, когда освобождение рабов приняло размеры массовые. Но для республиканской эпохи взимания мы имеем данные почти за 150 лет. В 545 году римской эры (девятый год второй Пунической войны) сенат, вынуждаемый крайней необходимостью, должен был использовать запасной государственный фонд — священную казну, aerarium sanctius — составлявшийся именно путем накопления из 2 1/2% налога на отпускные акты. В священной казне оказалось 4,000 фунтов золота. Принимая вслед за Моммсеном, Дюрюи, Дюро де ла Малль, Канья и др., что раньше этого опустошения священная казна оставалась неприкосновенной, мы получаем вывод, что за 148 лет (397—545) налог vicesima libertatis образовал капитал в 4,000 золотых римских фунтов (в слитках). Это, по вычислению Канья, равняется 1.305.348 граммам и, по обращении в монету, дает денежную стоимость в 4.495.000 франков. Разделив последнюю цифру на 148, мы получаем среднюю государственную доходность от вицезимы в 30.371 фр. 62 сантима в год. «Излишне прибавлять, — замечает Канья, — что эта сумма имела в те века совсем иную стоимость, чем теперь». Тем более, что в эту пору Рим еще не имел своей золотой монеты. Притом, как уже сказано, казна год от года должна была расти пропорционально умножению отпускных актов. Мы уже видели, нескольким и страницами выше, что в некоторых городах вольноотпущенники составляли половину населения, в других треть и т.д. По всей вероятности, приток налога был ничтожен в первое время по его учреждении, но именно то обстоятельство, что он к 545 году усилился и стал давать уже более серьезные накопления, и обратило внимание нуждающегося сената на освободительный фонд священной казны, в старину чахлый, а по мере роста военной республики начавший полнеть. По Дюро де ла Малль, за указанный 150-годовой период было выпущено на волю 200.000 человек.
5% налог на наследства, vicesima hereditatium, этот Августов налог взимался как с наследников, принимающих завещанное имущество, так и с завещателей, выражающих последнюю волю относительно своего достояния в той или другой сумме. При этом, однако, завещатель мог перенести уплату причитающегося с него налога на наследников. Налог — по свидетельству Плиния Младшего — касался только и исключительно римских граждан.
5% обложение наследства не следует смешивать с hereditates, т.е. с имуществами, поступавшими в фиск по завещаниям в пользу императора. Громадная доходность подобных завещаний, обычно-принудительного свойства, выразилась, за 20 последних лет жизни Августа, внушительною цифрою в 1.400 миллионов сестерциев, т.е. 140 миллионов рублей.
От уплаты налога были избавлены наследник, обладавшие капиталом не свыше ста тысяч сестерциев (10.000 рублей), и наследства, не превышавшие по оценке 100 золотых (aurei) — около тысячи рублей. (Burmann.)
Занятый из Египта триумвирами, а может быть в проекте уже Юлием Цезарем, укрепленный Августом, 5% налог на наследства прожил в веках империи длинную и сложную эволюцию, о которой излишне будет здесь говорить, так как сведения о ней начинаются с эпохи испанских императоров, значительно позднейшей века «Зверя из бездны». Для последнего достаточно отметить, что налог существовал и — еще в той самой форме, как установил Август. Гиршфельд считает, что вицезима держалась без значительных изменений в течение почти 200 лет. Древнейшая надпись с упоминанием должности прокуратора по взиманию 5% налога с наследств (PROC. XX. HERE. PROVINCIAE АСНАІАЕ) дошла до нас от Т. Клавдия Сатурнина, вольноотпущенника Клавдия Цезаря.
Надписями позднейших веков устанавливается довольно сложная бюрократическая организация, ведавшая наследственный налог. Что организация была велика и разнообразна, подтверждается уже обилием надгробных надписей, о ней упоминающих. По свидетельству Гиршфельда, ни одно римское ведомство не оставило по себе стольких эпитафий, как бюрократы 5% наследственного налога.
В самом Риме она имела два бюро. Одно — под дирекцией прокуратора — взимало налог в пределах городской черты. Другое (statio vicesimae hereditatium), управляемое магистром (magister), являлось контрольной палатой и главной кассой по движению наследственных имуществ в Италии и провинциях. Это второе бюро имело в своем ведомстве ряд канцелярий, носивших каждая имена провинции, получениями с которой она заведовала. В III веке по Р.Х. оба бюро слились в одно управление и образовали ведомство, получившее, повидимому, большую важность, судя по тому, что в чреде магистров его является, напр., Тимостей, тесть императора Гордиана. Италийские и провинциальные прокуратуры подробно прослежены по надписям едва ли не для всех платежных округов у Cagnat, к книге которого и отсылаю любопытствующих. Ростовцев, следуя Моммсену, отмечает в характере налога известную фиктивность. Он взимался в откупном порядке, но никогда не носил имени publicum, и откупщики его только чрез обобщение в просторечии величаются Плинием ctroys. При вицезиме чиновниками во множестве являлись рабы, может быть и откупщиков, но они «нанимались государством и во время их деятельности при сборе были независимы от своих господ. Это только скрытая форма будущих рабов императора, занятых при откупах, и переходная ступень к последним… Вся совокупность фактов ясно показывает нам, что налог намеренно был подведен под формулу стесненного откупа, так же, как намеренно не получил имени publicum. В этом сказывается тенденция Августа, которой последовали и его преемники, постепенно перетянуть все финансовые управления в свои руки при помощи чисто административных мер. Дальнейшая история налога показывает нам, что этот стесненный откуп был только ступенью к непосредственному сбору налога под управлением его прокураторов. И действительно, вероятно уже при Адриане, в управление нашего налога введена была прямая система сбора».
Важность налога на наследство была для римского государства чрезвычайная. Разрушение семьи в веке междоусобных войн, упадок законного брака и деторождения, мода на холостячество и бездетность или малодетность — все эти общественные грехи, против которых тщетно боролись брачные законы Августа, вызвали в римском завещательном праве своеобразную эволюцию, ознаменованную непрерывным и массовым передвижением имуществ из семейного владения в посторонние руки. Уже в эпоху Цицерона наследства стали дробиться и рассасываться между десятками наследников, иных из которых завещатель едва знал, а других, — бывало, — даже и не видывал никогда в жизни своей. Зачисление в сонм наследников по завещанию сделалось чем-то вроде загробного гонорара за услуги, не оплаченные по невозможности или по нежеланию при жизни. Цицерон, подобными наследствами, собрал капитал в 20 миллионов сестерциев (2.000.000 рублей). Если бы в его время существовал 5% налог, то Цицерону, значит, пришлось бы уплатить в казну 100.000 рублей. Недурное поступление от одного только лица! Оно вполне поясняет, почему Август схватился за vicesima gereditatium, а следующие императоры крепко держались за нее до самого Диоклетиана, в финансовой реформе которого она исчезла.
Прямым наследникам — детям и ближайшим родственникам — поступали по завещаниям части столь незначительные, что понадобился закон (lex Falcidia в 40 г. По Р.Х.), обязывавший завещателей оставлять в пользу своих семейных не менее четвертой доли всего наследственного имущества. Значит три четверти всего передвижения капиталов в наследственном порядке подлежали обложению. Если принять в соображение, что передвижение это свершалось в среде плательщиков, исчисляемой почти в шесть миллионов человек (по лавдиевой переписи 48 года по Р.Х.), будет ясно, что vicesima heeditatium — государственный доход несокрушимой надежности, громадных размеров и необычайной способности к накоплению. Еще Гиббон вычислял, что, путем 5% налога, «в течение двух или трех поколений все достояние подданных должно было мало-помалу перейти в государственную казну». А Рейн, которого цитирует Канья, приравнивает доходность наследственной вицезимы тому, как если бы все имущества римского гражданства, высшие ста тысяч сестерциев стоимостью, обложены были пошлиною от 21/2 до 3%. Быть может поэтому, не обмолвка у Плиния, когда он называет вицезиму скрытым трибутом. Мне еще придется говорить об этом налоге в III томе «Зверя из бездны», в связи с вопросом о роли завещаний в бытовом строе римского общества I века.
И, наконец, возвращаясь к началу, должны мы рассмотреть таможенные обложения — portoria. Налог на обращение товара, как шире определяет portorium Буше-Леклерк, потому что слово это одинаково употребляется в обозначение пошлин таможенных, заставных (ctroys) и провозных (peages).
Таможни в Риме существовали уже в полуисторический царский период. Во II веке до Р.Х. они, начиная с Поццуоли, распространяются по морскому берегу. Учреждается сухопутная таможня в Капуе. В особенности заботятся о развитии таможен Гракхи.
Таможни сдавались на откуп публиканам по усмотрению цензоров. Римляне относились спокойно, без критики, к самому принципу налога, но горько жаловались на прижимистую организацию его взимания. Отсюда в 694 г. (60 до Р.Х.) — по инициативе претора Кв. Цецилия Метелла Непота — последовал закон, которым таможенные сборы отменялись на всем пространстве Италии. Но не долго: уже Юлий Цезарь восстановил portoria для товаров иноземного ввоза, а затем они только росли, развивались да укреплялись.
Вне Италии учреждение таможен прививалось тем легче, что таможенная идея в высшей степени свойственна всем государствам греческой культуры. Граница имперской территории, limes imperii, была опоясана линией сильных таможен, следивших как за ввозом, так и за вывозом. Безусловно воспрещалось вывозить в варварские страны предметы первой необходимости: железо, оружие, вино, масло, зерно, соль и золото. А ввозимые товары облагались пошлиною по тарифу.
Эти таможни, общие, имперские, были не единственными, которые товар должен были пройти, направляясь от границы в столицу государства. Во-первых, на пути своем он встречал ряд городов вольных или союзнических, искон и владевших правом учреждать для своей территории морские и сухопутные таможни, провозные и заставные пошлины, под условием, что от них будут свободны римские граждане и публиканы. Во-вторых, провинции объединялись, по нескольку, в финансовые округа, и каждый отделялся от другого таможенной линией. Таких округов Марквардт насчитывает девять:
1. Сицилия.
2. Испания.
3. Галлия Нарбонская (Narbonensis).
4. Три Галлии (Tres Galiiae: Lugdunensis, Aguitania и Belgica. Они свободно торговали между собой, но были отделены таможенной чертой на юге и на западе от Галлии Нарбонской, Италии, Ретии и германских независимых стран.
5. Британия.
6. Иллирик, т.е. Мезия, Фракийский берег, Паннония, Далмация, Норика и (по Аппиану) Ретия.
7. Группа мелких таможенных, так сказать, под-округов, с самостоятельной отчетностью, — в провинциях азиатских: Азии, Вифинии, Пафлагонии, Понте.
8. Египет.
9. Африка.
Канья насчитывает десять округов: Британия; Иллирик; Галлия; Испания; Африка; Египет; Азия; Вифиния, Понт и Пафлагония; Сицилия; Италия. Счет не может быть установлен с совершенной точностью, потому что разные округа возникали и уничтожались в разные эпохи. Самый старый внеиталийский таможенный округ — Сицилия, самый новый, наиболее богатый памятниками, а потому и наилучше изученный, — Иллирик. (Ростовцев).
Так как таможенные сборы взимались всюду пропорционально стоимости товаров, то это условие, само собой, повело — в целях гарантии и контроля таможенных поступлений — к определению рыночной стоимости ввозимых предметов, к учреждению тарифа. Размеры взимания разнились, глядя по провинции и по товару. В Сицилии обложение достигало 5%, в Галлиях (quadragesima Galliarum), в азийских провинциях (quadragesima Asiae, Bithyniae et Ponti), в Мезийском округе (portorium Illurici) — 2 1/2%. В позднейшие века империи бывали случаи, что таможенное обложение поднималось до 12 1/2%; а в одном порте Аравии, входившем в состав Египетского округа, — даже до 25%.
Египетский округ, вообще, занимал в торговле Рима особое положение.
Оно издавна сделалось предметом оживленного внимания европейских ученых, породившего много интереснейших специальных исследований. Уже в 1762 году Парижская Академия Надписей премировала сочинения Шмидта и Ameigon’a, написанные на конкурс по этой теме. Затем работам того же содержания посвящали силы свои Герен (1793), Винсент (1797), Лассен (1858), Reinaud (1863), Лумброзо (1870) и др. В последнее время — Simaika, Milne, Speck и русский ученый г. Михаил Хвостов (Казань, 1970). Александрия служила оптовым передаточным складом для товаров, — почти исключительно предметов роскоши, — идущих в Европу из Индии и Аравии, через порты Красного моря, из Эфиопии, с верховий Нила. В I и II веках пространство международного обмена, обслуживаемое этими путями, огромно. Оно охватывает Европу, Северную и Восточную Африку (до Занзибара), Переднюю, Центральную и Южную Азию (до Тонкина). Размеры обмена Хвостов сравнивает с западно-европейской торговлей с Азией в XVII—XVIII веках и даже, может быть, в начале XIX века. Для Римской империи баланс восточной торговли представляется пассивным: хотя вывоз, повидимому, значителен, но ввоз над ним преобладает.
Плиний определяет этот ввоз в 5 1/2 миллионов рублей, не считая торговли жемчугом, ввоз которого достигал 10 миллионов рублей. За ввозом этим зорко следили таможни в гаванях Красного моря, в Сиэне, Скедонии, по каналам Нильской дельты и т.д. Кроме входных пошлин на границе, эти товары платили проходные пошлины на границах трех египетских губерний (эпистратерий); и, сверх груза своего, еще и самые суда должны были оплачивать право стоянки в Сиэне и движения вниз по Нилу и каналам.
Что касается размеров товарного обложения, они разнообразились применительно к границе, на которой пошлина взималась. Так, сохранился от 202 г. по Р.Х. устав (Lex Portus) таможни в Зараи на границах Нумидии и Мавритании. Он содержит четыре статьи. Первая таксирует рабов, лошадей, мулов, ослов и рогатый скот; вторая — земельные продукты; третья — кожи; четвертая — разные второстепенные товары. Пошлины очень невысоки: за лошадей взималось 1 1/2 денария — с головы, за быком 1—2 денария. Другой таможенный тариф, эпохи Марка Аврелия или Коммода, предусматривая ввоз восточных товаров, делит их на шесть категорий:
1. Пряности, ароматические вещества для парфюмерии и медицинского употребления.
2. Бумажные ткани, меха, слоновая кость и индийская сталь.
3. Драгоценные камни.
4. Опиум индийский или ассирийский (Моммсен), шелк в грене или обработанный, одежды шелковые и полушелковые и всякие иные восточные материи.
5. Евнухи (spadones) и другие рабы, дикие звери для цирковых игр.
6. Краски, шесть, волос и пряжа.
В то время как таможни брали пошлины исключительно с товаров, предназначенных к продаже, и не касались личности торговца, portoria внутренних сборов — дорожные и мостовые заставы — безразлично обращали свои требования и на товар, и на купца, на каждого проезжающего, даже на покойников, перевозимых к месту погребения. Тут оплачивалось право передвижения по правительственному или коммунальному пути сообщения. В Египте, на волоке от Красного моря к Нилу, к этому присоединялась особая подать (αποσροιλον) за конвой караванов или, вообще, военную охрану пути. До нас дошел тариф этого сбора от 89—90 г. по Р.Х. Он обращен прямо на личность и промысел путешественников и выработан с большой подробностью: с боцмана — 10 драхм, с матроса — 5, с ремесленника — 8, с женщины — 20, но с проститутки — сразу 108 и т.п. За корабельные принадлежности, провозимые через пустыню, тоже полагался денежный сбор, равно как и с похоронных процессий, направляющихся с мумиями в пустыню для погребения там покойников или же доставлявших на египетские кладбища трупы умерших или в каменоломнях, расположенных в пустыне, или на побережье Красного моря, или во время морских путешествий. (Хвостов.)
Громадное развитие шоссейных или мостовых сборов (telonia), понятно, отзывалось на ценности ввозимых товаров. Плиний Старший говорит, что индийские товары продавались на римском рынке во сто раз дороже своей первоначальной стоимости. Монтескье не дал веры этому показанию, но Канья находит его вполне правдоподобным: ибо, помимо коммерческой жадности, порождавшей столь чудовищный запрос, товар, действительно, должен был страшно расти в цене, по мере накопления бесчисленных встреч все с новыми обложениями. «Почти на каждой сухопутной или морской станции взимались какие- нибудь поборы». По свидетельству того же Плиния, провоз ладана с места сбора (Аравия) до нагрузки в каком-либо римском порте обходился в 688 денариев с каждого верблюда, что составит около 250 рублей не более как на 20 пудов, следовательно, по 12 1/2 рублей на пуд, 31 1/4 коп. на фунт. И это было только начало пути — «мытарство», в буквальном смысле слова. Отсюда можно заключить, во что обходилась доставка в Рим продуктов из дальних глубин Индии, какие цены необходимо драли за них купцы и какие суммы поступали, чрез portoria, в государственную казну.
Что касается городских заставных пошлин, то в Риме они отличались от нынешних octroi, dazio и т.д. тем, что совершенно не признавали свободного транзита и взимались не только с тех товаров, которые должны быть потреблены рынком данного города, но и хотя бы они ввозились, скажем, в северную заставу только по необходимости проследовать через город и немедленно быть вывезенными через заставу южную. В отличие от других римских portoria, этот налог поступал не в государственную кассу, но в городскую или коммунальную. Императоры, как в республиканское время сенат, обратили octroi в средство административного воздействия на провинциальные автономии. Если какой-либо город, община или царек оказывал государству какую-либо услугу, либо если император хотел их привязать к себе, то им давалось новое, либо за ними подтверждалось старое право вновь учредить или неприкосновенно сохранить octroi. Светоний бранит Тиберия за то, что тот поотобрал у многих общин их иммунитеты и октруа. Вообще, города не имели права вводить новые налоги без санкции центральной власти; необходимо было согласие императора. То же самое — для упорядочения налогов, уже существующих. Когда финансовые нужды данного города требовали введения новых обложений, императоры предписывали весь порядок нововведения: город подает прошение губернатору, а тот, изучив вопрос, пересылает бумагу на усмотрение императора, в сопровождении своего заключения — благоприятного или нет. Резолюция государя решает вопрос в ту или другую сторону.
В самом Риме octroi долго не существовало, так как Рим понимал себя не городом, а государством и, кроме aerarium’а, не имел особой городской кассы. Последняя понадобилась уже, когда Рим сделался столицею мира и городское его устройство выделилось из государственного, а следовательно, потребовало и специальных фондов, а для последних — специальных источников. Светоний и Плиний указывают, что обложение рынка съестных припасов введено Калигулою. Народное негодование заставило отказаться от этой меры. Однако мы снова встречаем ее в эпоху Марка Аврелия под именем vectigal foricularii et ansarii promercalium. Ansarium — от ansa, vasa ansata, глиняный сосуд для перевозки зерна, масла и вина, — октруальный сбор (Вальтер), поступавший в городскую кассу (arca municipalis). Foricarium — вероятно, плата за место на торговой площади. Мнения ученых (Марквардта, Вальтера, Эмберо, Дюро де ла Малль и др.) о характере анзария пестро расходятся. Во всяком случае, это была пошлина, которая взималась у застав, и заставы, у которых производилось взимание анзария, снабжены были досками с правилами, — вернее сказать с одним основным правилом, долженствовавшим прекращать вечные столкновения, недоразумения, споры и ссоры между откупщиками налога и его плательщиками. Такие доски найдены на окраинных путях города — на Via Salaria, на Via Flaminia и на Тибре, у подножья Авентина. Последняя надпись гласит:
Quicquid usuarium invehitur ansarium non debet.
To есть:
Предметы, ввозимые для личного употребления (торговцев или проезжих), не подлежат уплате анзария. Оплачиваются, значит, только товары, ввозимые для продажи (promercales).
Из этого краткого и беглого очерка римских косвенных налогов читатель легко составит заключение о громадности реформы, затеянной было Нероном — преподнести мировому государству отмену всех косвенных налогов, как прекраснейший дар человечеству (pulcherrimum donum generi mortalium). «Если бы эта мечта фантазии действительно могла быть осуществлена на деле, — говорит Гиббон, — такие государи, как Траян и Антонины наверно с жаром взялись бы за такой удобный случай оказать столь важную услугу человеческому роду; однако они ограничились облегчением государственных налогов, но не пытались совершенно отменить их». Затем Гиббон пространно восхваляет названных «добрых императоров» за паллиативные меры, принимавшиеся ими против яда откупной системы, отравлявшего их государства. По правде сказать, психологический метод деления императоров на добрых и злых терпит тут совершенное крушение. Если финансовые полумеры могут быть достойны панегириков, то из неосуществленного проекта «злого императора» Нерона истекло их, в виде сенатской уступки духу времени, не менее, чем могли бы дать самые податливые и кроткие представители «просвещенного абсолютизма». Так понимал Неронову реформу Монтескье:
«Нерон, возмущенный вымогательствами сборщиков податей, задался невозможным и великодушным проектом отмены всех налогов. Он не изобрел казенного управления, но издал четыре указа, которыми повелевалось: чтобы законы, изданные против откупщиков и до сих пор содержавшиеся в тайне, были обнародованы; чтобы откупщики лишались права взыскивать то, о чем они не заявляли требований в продолжение года; чтобы был назначен претор для обсуждения их требований без всяких формальностей; чтобы купцы были избавлены от уплаты пошлины за свои суда. Вот хорошие дни царствования этого императора».
Кроме исчисленных у Монтескье мер, Нерон подтвердил исконную беспошлинность передвижения солдатского имущества, кроме тех предметов, которыми солдаты стали бы торговать.
Вообще:
«Были там, — говорит Тацит, — и другие предписания, очень справедливые, которые короткое время соблюдались, а потом забылись. Впрочем, остается до сих пор в силе уничтожение сороковой (2 1/2%) и пятидесятой части (2%) и других платежей, которые откупщики придумали в видах незаконных взысканий».