Перевод М. Салганик
Отель, в котором я в то время жил, носил название «Фирдаус» — рай. Это было трехэтажное деревянное здание, издали похожее на старый корабль. Я занимал номер на втором этаже на западной стороне отеля, и с моей веранды открывался прекрасный вид на отели Гульмарга и на бунгало, разбросанные среди кедров. За ними виднелась возвышенность Кхаланмарга, а еще дальше — снеговые вершины. Отсюда хорошо было любоваться закатом, восхитительным закатом Гульмарга, и именно поэтому я так любил свои комнаты. Многие из тех, кто не дал себе труда подумать хорошенько, прежде чем выбрать комнату в отеле, впоследствии бросали завистливые взгляды в сторону моей веранды и просили разрешения прийти ко мне любоваться заходом солнца. Благодаря этому я получил возможность встретиться с самыми разными людьми, о которых я хочу рассказать в этом письме. Среди моих новых знакомых были банкиры и коммерсанты, подрядчики и многодетные матери, студенты, жаждущие знаний, и люди, жаждущие развлечений. Среди них были маратхи и парсы, англо-индийцы, пенджабцы и делийцы, люди, говорившие на разных языках, одетые в разную одежду, люди, высказывавшие странные мысли, люди, улыбавшиеся чудесными улыбками, люди, смеявшиеся непонятным смехом, — мне казалось, что все чудеса вселенной собирались на моей веранде полюбоваться закатом.
Все эти люди совершенно лишены романтики, единственное, к чему они стремятся в жизни, — это деньги, и все же они приехали за две тысячи миль сюда, в Гульмарг, полюбоваться закатом. В наш век каждый стремится к тому, чтобы нажить побольше денег. Капитализм сделал жизнь людей горькой, сердца их — подлыми, а души — грязными и все же не смог уничтожить в людях любовь к прекрасному. В каком-то далеком уголке человеческого существа бьется и трепещет эта любовь, как раненое животное. Если бы этого не было, зачем бы люди так стремились взглянуть на заход солнца?
По вечерам все они наблюдали закат, а я наблюдал за их лицами и видел, как на этих морщинистых, голодных и ужасных лицах разливается сияние удивительных, ранее невиданных лучей. Я видел, как появляется радость от покоя на этих лживых лицах и в этих преступных глазах. Они смотрели на заходящее солнце, и глаза их напоминали глаза ребенка, который вдруг увидел наяву дворец принцессы фей, созданный им в своем воображении. Мать пятерых детей, на лице которой деспотизм мужа уже провел морщины, снова обретала свою украденную красоту. В эти минуты трепет ее полураскрытых губ и прелесть зарозовевших щек делали ее действительно похожей на принцессу сказочной страны.
Как отрадно убедиться в том, что в сердце человека еще теплится огонек, что до сих пор еще живы певец человеческого сердца, дитя человеческого воображения и царица страны прекрасных фей! До тех пор пока они живы, жив и человек, и ни капитализм, ни империализм, ни фашизм — самая мрачная реакция на свете — не в силах уничтожить его! Я верю в будущее человека!
С точки зрения богатых туристов, отель «Фирдаус» был довольно плохоньким дешевым отелем. Мне же он казался дорогим.
Что поделаешь? Все отели были переполнены, и мне поневоле пришлось остановиться в «Фирдаусе». Больше половины постояльцев были европейцами, остальные — местные жители. Прислуга говорила на каком-то немыслимом языке, который явно не был ни английским, ни урду, а, скорее всего, являлся их незаконным отпрыском. Питались в отеле при помощи ножей и вилок, однако ножи большей частью бывали тупыми, а вилки — поломанными. В суп клали столько красного перцу, что несчастные няньки и мамки, приехавшие из Ланкашира, обжигали себе языки и бежали «благодарить» метрдотеля, а тот еще больше выпячивал крутую грудь.
Ругательства и чаевые — вот основа всей жизни лакея. Иногда он сначала выслушивает ругательства, а потом получает чаевые, иногда ему сначала дают чаевые, а уж потом ругают его, но в обоих случаях он остается одинаково доволен. Самая серьезная ошибка английской политики в Индии заключается в том, что англичане судят обо всем индийском народе по нескольким лакеям и пробуют обращаться с индийцами, как со своими лакеями. Но индийцы — упрямый народ, и они почему-то не бывают довольны ни ругательствами, ни чаевыми.
Управляющим отеля был кашмирский мусульманин по имени Ухадджо, тощий кашмирец, губы которого казались посыпанными пеплом безнадежности, а глаза были полны тоски о несбывшихся мечтах. Хозяин отеля, плотник по профессии, платил ему сорок рупий жалованья. Хозяин когда-то сам построил это здание, наворовав достаточно лесу в окрестностях. Сам вор, он считал вором и управляющего и ежедневно проверял все счета по отелю, лично выдавал на кухню молоко, масло и мед, но, несмотря на все это, не чувствовал себя спокойно. Для усиления контроля он нанял еще одного служащего, молодого сикха, надеясь, что мусульманин и сикх между собой не столкуются. Подозрительность породила недоверие: и управляющему и сикху стал чудиться подвох в каждом слове. Их было даже жаль: в сердцах обоих бушевала буря сомнений и подозрений, глаза их потеряли прежний блеск и ясность, они привыкли на все смотреть подозрительно, сердце разучилось желать смерти ненавистного врага, теперь гнев скрывался в неестественной улыбке. Понемногу дело дошло до того, что все только следили друг за другом, а отелем стал заправлять метрдотель.
Метрдотель постоянно улыбается, особенно когда ему дают на чай. Он напоминает мне весы-автомат: бросаешь ана — и в следующее мгновение машина лязгает и выбрасывает билетик, на котором обозначен вес. Метрдотель очень похож на эту машину — суешь ему чаевые в руку, и в следующее мгновение он с лязгом обнажает все тридцать два зуба в почтительной улыбке. В конце концов мне эта улыбка даже стала нравиться, и я частенько давал ему на чай только для того, чтобы вызвать этот механический эффект. О боже, с какой быстротой обнажал он зубы в улыбке — он работал быстрее самой совершенной машины! Тем, кто считает, что человек не может работать, как машина, нужно просто прийти в отель «Фирдаус» и посмотреть на тамошнего метрдотеля.
Старший водонос отеля «Фирдаус» — Абдулла. Это грубый кашмирский крестьянин, уродливый и неуклюжий. Под глазами его залегли черные круги, щеки изрезаны глубокими морщинами, передних зубов нет. Абдулле уже за шестьдесят. У него есть сын, который производит впечатление сироты. Ему лет одиннадцать, руки и ноги его страшно грязны, он носит короткие, до колен, штаны и рубаху с продранными локтями, давно не стриженные волосы вечно спутаны. Но глаза его похожи на лотосы, пронизанные светом, — огромные глаза на невинном личике. Он напоминал мне нежный цветок, тонущий в грязи нищеты и взывающий о помощи. Постояльцы называли его «маленький водонос», а отец звал его Гариб, что значит «бедняк». Странное имя! — Я содрогнулся, когда впервые услыхал его. Нищета — самый страшный из пороков этого мира, поэтому ни один отец не смеет дать своему ребенку имя Гариб. Но может быть, Абдулла просто не желал обманывать себя и весь мир, называя своего сына «маленьким раджей», он просто хотел сказать правду?..
В отеле работал еще один водонос, по имени Юсуф. Ох и глуп был этот водонос! Его били каждый день, а он все равно, пока не обругаешь, за работу не принимается! Кроме того, он не брезговал чарасом и поставлял женщин желающим. Дружил он с младшим официантом, человеком сдержанным, очень исполнительным и молчаливым. Никто не слышал от него ни слова, кроме подобострастного, вечно повторяемого им «джихан». Он был похож на комочек топленого масла. Его манера держаться и говорить была тоже льстивой и угодливой до такой степени, что всем становилось противно. Я никогда в жизни не встречал человека настолько изощренного в искусстве лести и угодничества! Он тоже поставляет женщин, но занимается исключительно англичанками и англо-индийскими девушками. Зовут его… Да как же зовут его? Совсем простое имя, и на тебе — на языке вертится, а вспомнить не могу! Да, вспомнил! Заман-хан! Его зовут Заман-хан! Я пишу здесь его имя, тебе, может быть, тоже когда-нибудь захочется побывать в «Фирдаусе», так ты не забывай — Заман-хан. Единственный грешник в раю — «Фирдаусе».
Описание нашего похожего на корабль отеля не будет полным, если я не упомяну об одном из постоянных его обитателей — о старике ирландце, который вот уже десять лет безвыездно живет в Гульмарге, в этом отеле. Бородатый, голова его напоминает голову Эйнштейна, широкий лоб, над которым вздымается копна непокорных волос, иудейский рисунок губ и носа, небольшая бородавка у правой ноздри. Я никак не мог определить, какого цвета у него глаза: иногда они казались голубыми, как небесная синева, а иногда становились зеленоватыми, как вода в озерных глубинах.
Временами и лицо старика окутывало облако таинственного тумана. Это облако бывало похожим на те нежные легчайшие хлопья, которые порой вплывали в мою комнату откуда-то из Гульмарга… Иногда туман совершенно окутывал лицо О’Брайена (так все называли старика), а иногда только легкой дымкой скользил по нему.
О’Брайен много пил, и только дорогие вина. Опьянев, он начинал философствовать, зло шутить. Он мог говорить часами, так же как мог часами молчать. Он не интересовался охотой, не обращал внимания на женщин и, самое удивительное, был вегетарианцем. О’Брайен очень любил сыр и частенько говаривал:
— Я десять дней могу прожить на одном кусочке сыра. Ты-то еще мальчишка, вот достигнешь моего возраста, тогда и поймешь, что кусочек сыра и капля вина придают силу, какой не увидишь даже у женщин в расцвете лет. Пей и снова пей! Пей и любуйся прекрасным закатом, кипящие кровавые краски которого сделали небо на западе вдвойне прекрасным!
О’Брайен был философом «Фирдауса». Если ты поедешь в Гульмарг, обязательно разыщи его. Он расскажет тебе о той правде жизни, которую он познал на опыте собственных ран. Горьким будет его рассказ, но ведь и раны его еще сочатся болью; страшной и ядовитой будет его правда, но по волнам яда скользит тень его губительной усмешки — и ты не сможешь не полюбить этого человека!
Сынишка водоноса Абдуллы очень любит писать и читать. Он выучил уже всю грамматику урду и теперь читает свою первую книжку, на которую его отец часто ставит свою хукку. Как только у Абдуллы выдается свободная минутка, он забирается в свою каморку и наслаждается там хуккой. Если же он видит, что и я свободен, он иногда приходит ко мне на веранду. Я даю уроки его сыну, а он рассказывает мне невеселую повесть своей жизни. Он рассказывает ее мне кусочками, ломтиками, перемежая ее слезами и улыбками, кашляя и сплевывая и борясь с приступами одышки. История жизни Абдуллы — это не романтическая любовная повесть и не трагическая поэма, это жизнь крестьянина, в которой было немного радостей и без счета слез.
Абдулла имел когда-то несколько бигхов земли. Молодым он женился. Женился по любви. Несколько лет все было хорошо, и Абдулле казалось, что жизнь прекрасна. Бывали, конечно, и неприятности, но горячая кровь молодости быстро омывала их. После смерти родителей Абдулле удалось выплатить долг ростовщику, и он стал задумываться над тем, как повысить урожайность своей земли. Часть земли он отделил и разбил на ней плодовый сад. Сердце его полнилось надеждами, он мечтал о том, что станет заминдаром… Однако ему пришлось снова немного занять у ростовщика. Потом два года подряд дождей выпадало так мало, что сад его не смог подняться. Начался голод, и землю пришлось продать. Старший сын умер, жена тоже не вынесла голода и умерла, и Абдулла навсегда ушел из деревни, прижимая к груди своего младшего, теперь единственного, сына. Щеки его ввалились, в глазах угас прежний блеск, у него появилась одышка. После шести лет скитаний Абдулла возвратился на родину, потому что родная земля всегда зовет душу странника, как бы далеко он ни забрел. Вот уже шесть лет он работает в этом отеле.
— Благодать, а не жизнь! — говорил мне Абдулла. — Слава богу, два раза в день дают хлеб, иногда господа на чай подкинут. Да и сиротка мой, Гариб, бог да продлит дни его жизни, если вырастет здесь, кто знает, может быть, не просто водоносом будет. Выучится читать, вот жизнь у него и станет красивее, чем моя… Вас господь вознаградит за него, господин! Учите, учите его, а я пойду, мне нужно приготовить воду для господина Валима — он собирается купаться.
О, до чего раздражает меня эта покорность судьбе! А ведь так живут сотни тысяч, миллионы. Каждая страна, каждый народ в любом уголке земного шара гордятся своей цивилизацией, своей религией, своей культурой, своей сознательностью, своим умом…
Все это позолота! Нет предела стремлению человека обмануть самого себя.
Взять того же Абдуллу. Он несчастен и все же продолжает жить надеждой на то, что тот самый мир, который не дал расцвести ему, то самое общество, несправедливость которого лишила его всех радостей жизни, схватила за горло и превратила в забитое животное, подарит счастье его сыну… Но ведь, в конце концов, Абдулла человек, и жизнь его — борьба, как жизнь всех людей. Что ж, борись, борись хоть за мечту.
Из встреч на веранде сердце мое хранит воспоминание о молодой чете, которая казалась очень счастливой. Оба они были совсем еще юны, красивы и образованны. Они не так давно поженились и приехали в Гульмарг, чтобы провести здесь свой медовый месяц.
— Дорогая, как красив этот закат! — говорил юноша, глядя в глаза своей любимой.
— И воздух пропитан ароматом цветов… — отвечала она, касаясь его плеча своей нежной ручкой.
Они жили на третьем этаже, и комната их находилась как раз над моей. Иногда ночью до меня доносился то звук разбивающегося стакана, то поскрипывание кровати, то кошачье мурлыканье. О’Брайен говорил, что они, наверное, видят одинаковые сны, не сознавая, что на самом пороге этих волшебных снов из «Тысячи и одной ночи» стоит суровая действительность.
— Старик, старик, — возражал я, — что же плохого в том, что люди женятся? Поженились, теперь дети пойдут у них. Те сны, которые они сейчас видят, прибавят еще один дом к прекрасному городу человечества.
— Ничего плохого нет в том, что люди женятся, — отвечал О’Брайен, — плохо, когда разбиваются их мечты. Природа расставляет ловушки человеку, для этого она дарует цветам аромат, кабарге — мускус, а женщине — красоту. Но как только природа добьется своего, цветы увядают, кабарга падает мертвой, а женщины стареют… Так разбиваются мечты.
— Помнишь, как я разбила стакан ночью? — спрашивала утром молодая женщина, лукаво поглядывая на мужа: во взглядах влюбленных таилось сладостное воспоминание о каком-то событии, известном только им двоим.
— Что разбила? — поинтересовался я.
Оба рассмеялись.
— Я уронила ночью стакан, — объясняла она, — он разбился, и вода потекла по полу. Пол деревянный, а внизу — ваша комната.
— Ах, вот в чем дело! На моем ковре до сих пор мокрое пятно.
— Дорогой, посмотри, какая прелестная птичка! — сказала молодая женщина, обращаясь к мужу, тут же забыв обо мне. Оба они залюбовались птицей.
— Красота не вечна! — сказал я, и меня охватил гнев на вселенную и на ее создателя. — Почему, почему она не вечна? — И тут же ответил сам себе: — А кто сказал, что она не вечна? Посмотри сам: цветы вечно улыбаются, мускус вечно благоухает, женщины…
Я взглянул на молодую женщину, потом на ирландца. Глаза О’Брайена приобрели густой зеленый оттенок…
— Не может умереть красота! Она частица времени, она его эстетическое выражение. До тех пор пока не умрет время, будет жить и красота; красота женщины будет жить в ее дочери, аромат цветка — в его бутоне, мускус кабарги — в его благоухании.
— А Абдулла в своем сыне! — съязвил О’Брайен.
Мы долго сидели молча. Молодые супруги ушли, снова воцарилось безмолвие.
Потом вошел слуга, поставил перед нами чай и снова удалился. Все так же молча принялись мы за чаепитие. Дымка, окутывавшая горы, становилась все плотней, и вскоре из Гаф Корса выскользнули нежные и хрупкие руки тумана. Вот они достигли веранды и коснулись наших щек, эти нежные и хрупкие руки…
Больше всего Гульмарг поражал меня именно этим — легкими прикосновениями белых пальцев тумана… Этим да еще своей землей, которая напоминала мне мою родную деревню… О’Брайен казался погруженным в воспоминания. Он первый нарушил молчание:
— Вот вино никогда не стареет! Пожалуй, это единственное, что вечно на земле. Когда-то я любил одну женщину, но она отвергла меня. С тех пор много лет я старался сохранить воспоминания о любовном опьянении тех дней вечно юными, но и они состарились, и я ничего не мог поделать. Я пытался вернуть им юность, но каждое мгновение проводило новые морщины на их лицах, и в один прекрасный день они умерли.
— А что же с женщиной? Где она сейчас?
— Не знаю. Теперь я уже не хочу видеть ее, как не хочу возвращаться на родину. Последний раз я видел ее двадцать лет тому назад — она сидела за роялем и играла что-то очень красивое…
И О’Брайен стал тихонько насвистывать… Где-то в тумане затерялись молодые супруги…
Любили в «Фирдаусе» довольно странно. По воскресным дням из Тангмарга сходились сюда сиделки и няньки, а по средам давали выходной официанткам, поэтому к этим дням в «Фирдаусе» готовились особо — запасали побольше еды и привозили побольше вина. Кроме того, неизвестно откуда в эти дни в отель стекались белые солдаты, среди которых было много американцев. У них были совсем еще невинные детские лица, по крайней мере такими они мне казались. И солдаты нравились мне, несмотря на всю их показную грубость, несмотря на покрой их брюк, лихо надетые кепи и круто выпяченную грудь. На их лицах отражались какие-то желания, они выглядели голодными или жаждущими, им явно чего-то не хватало.
Им не хватало любви, и эту нехватку восполнял своими стараниями Заман-хан — торговец любовью в «Фирдаусе». Торг происходил примерно так:
— Эй, официант!
— Да, сэр.
— Как дела?
— Все в порядке. Из Тангмарга пришла одна новенькая мисс. Но господин управляющий требует, чтобы она вернулась в бунгало к четырем часам утра.
— Ладно, все будет в порядке, ты у нас молодец.
Порой можно было услышать и такое:
— Постой, дорогая, — говорит он.
— Фи, свинья! — отвечает она.
— Пойдем со мной!
— Глупый какой!
— Не валяй дурака, пойдем!
— Нахал.
— Ну ладно, замолкни!
После чего оба отправляются в кедровую рощу собирать фиалки.
О’Брайен всегда оправдывал бедняг, старающихся утолить свой голод. Ведь они приезжали сюда в отпуск всего на несколько дней, а потом снова уходили на фронт, и в эти недолгие дни они старались насладиться тем счастьем, которое было отпущено на их долю. А потом — снова пески, снова степи, снова окопы и вражеские засады в лесах.
— Солдату все можно простить. Что из того, что он посягнет на честь одной женщины, если он тысячи женщин спасает от гибели.
Я до сих пор помню эти слова О’Брайена. Какой-то подрядчик из Бирмы ответил ему:
— Женщины начинают думать о чести лишь после того, как их накормят. Когда я бежал из Бирмы, со мною была вся моя семья — жена, взрослые дочери и младшие дети. Дорогой все они умерли. Я никогда не забуду, как мою жену и детей трясло при виде кусочка хлеба. Своими глазами я видел, как мои дочери продавали честь на залитой кровью улице, чтобы получить хоть что-нибудь, что утолило бы их голод. А вы говорите… — И подрядчик зло выругался.
Он говорил еще долго, и лицо О’Брайена как будто затянулось дымкой.
— Прикажите принести вина! — наконец сказал он. — Вино — вот единственное, что никогда не старится, вот то единственное, что никогда не обманывает! Вино — не человек, и оно не бывает насильником, о нет, никогда, клянусь богом, клянусь сыном пресвятой девы!
В темно-голубом небе заблистали звезды. Казалось, кто-то подбросил в воздух букетик фиалок, и они рассыпались по земле. На западе показалась луна, застенчивая, влюбленная в последнюю полоску заката, как тот луноподобный виночерпий, который впервые поднял чашу неба своей серебристой рукой.
О’Брайен продолжал пить, и глаза его были теперь темно-голубыми и ясными, как небо.
В седьмом номере жил старик итальянец со своей дочерью Марией. Она целыми днями сидела в комнате, играя на рояле, а по вечерам обычно ходила гулять с отцом. Было в девушке что-то азиатское, может быть, поэтому она мне и нравилась.
Старый итальянец прожил в этих местах не меньше тридцати лет. Он был владельцем небольшой лавочки на базарной площади и содержал библиотечку, которая в основном состояла из детективных и порнографических романов, рассказов о привидениях и другой литературы подобного сорта, которая пользовалась успехом среди солдат и грамотной части местной аристократии. Старик давал читать эти книги за невысокую плату. Сам же он книг не читал — он очень любил вырезать трости и делал это очень искусно. Туристы охотно покупали их как сувенир и увозили с собой на родину. Кроме того, у итальянца была еще одна страсть — он любил играть на концертино. По вечерам, после ужина, он часто пел под собственный аккомпанемент, а Мария тихонько наигрывала что-то на рояле. Хорошо она играла! До войны ее приглашали во многие почтенные английские семейства давать уроки музыки. Однако, как только началась война, отец и дочь были интернированы. Правда, их освободили после того, как им удалось доказать, что они индийские подданные, но их продолжали держать под полицейским надзором.
До войны лавочка старика называлась «Итальянский магазин», но, когда началась война, итальянец поспешил переименовать ее в «Антиитальянский магазин», а после того, как им с дочерью пришлось побывать в лагере для интернированных лиц, — в «Союзнический магазин». Бедный старик не вдавался в политику! Я думал тогда, что если бы вдруг Гульмаргом стали править медведи, то старик переименовал бы свою лавочку в «Медвежий магазин» и заказал бы вывеску, на которой крупными золотыми буквами было бы написано: «Здесь медведям выдают бесплатный мед». Однако в то время не было никаких оснований предполагать, что может наступить медвежье царство.
После того как началась война, Марию перестали приглашать в респектабельные английские семьи давать уроки музыки. «Итальянский», он же «Антиитальянский», он же «Союзнический» магазин перестал приносить доход, и старик с дочерью оказались в затруднительном положении. Этим воспользовался Заман-хан, обративший на Марию внимание, однако девушка не поддалась уговорам. Бедняки часто бывают упрямы, и Мария, видимо, как раз и была из той породы. Это обстоятельство огорчило Заман-хана. Абдулла хорошо понимал Марию — разве не билось в груди его раненое сердце? Из-за того и подрался он с Заман-ханом и с младшим водоносом, которые умышленно перестали обслуживать седьмой номер. В драке пострадал Абдулла — его жестоко избили, да к тому же управляющий отругал его — пусть не сует свой нос в чужие дела. Если он и впредь попытается выразить свое сочувствие обитателям седьмого номера таким образом, то ему придется распрощаться со своим местом!
Мне нравилась Мария. Нравилось ее изящество, ее лицо, цветущее, как юный лотос, наивность ее взглядов, стройные линии тела и ясная улыбка…
Но мне очень не нравилась холодность Марии. Я так страстно желал, чтобы в ее невинных глазах блеснули искорки кокетства, чтобы на лепестках лотоса заплясал смех, а ясная улыбка ударила бы вдруг молнией озорства. О, если бы сделать так, чтобы трепет прошел по всему ее телу, чтобы он разбудил все ее существо, чтобы душа ее вышла из берегов, подобно реке во время бури!
Мария, Мария… Однажды она сидела за роялем, и я смотрел на нее до тех пор, пока не почувствовал, что больше не могу молчать:
— Либо ты глупая, Мария…
— Либо? Ну, продолжай же!
— Что ты за человек? Когда я слышу эту музыку, мне хочется танцевать, а ты сидишь, спокойная и равнодушная ко всему на свете! Ну что это такое? Расшевелись ты наконец, встань, двигайся, бегай, танцуй, танцуй!
Схватив ее за руки и закружившись с ней по комнате, я резко остановился, девушка оказалась в кольце моих рук. Я стал целовать ее губы.
— Скажи, Мария, что ты думаешь об этой войне?
Она высвободилась из моих объятий и, слегка ударив меня по губам, тихонько прошептала:
— Какой дикарь!
— Я хотел посмотреть, как ты злишься. Если бы ты знала, как меня раздражает эта твоя невозмутимая улыбка! Ты совсем непохожа на итальянку, в тебе нет кипучей жизнерадостности итальянских девушек. Ты никогда не прыгаешь, не дурачишься и не смеешься без причины, как они. Нет в тебе ничего этого, ты не женщина, ты мраморная статуэтка, или же ты нарочно прячешь себя под покровом своей угрюмой серьезности?
— Ты поймешь, почему я такая, когда узнаешь, сколько мне лет, — сказала в ответ Мария.
— Я лет на десять старше тебя!
— Я имела в виду другое — духовную жизнь; только ее и следует принимать во внимание. Может быть, ты действительно старше меня на десять лет, но все равно по сравнению со мной ты еще желторотый цыпленок.
— Цыпленок? Ну хорошо же!
И я обнял ее за талию.
— Шаловливый цыпленок! — сказала Мария и улыбнулась все той же улыбкой — спокойной и немного грустной.
— Ты мне так и не ответила, когда я спросил, что ты думаешь об этой войне.
— Война… война… Как ты хорошо целуешь! Война — страшное зло. Я женщина, поэтому я могу понять поцелуи мужчин, но я никогда не пойму их кровавых дел. К чему вся эта резня? Мой брат в плену, он был солдатом…
Глаза девушки наполнились слезами.
— Извини меня, но ведь эту войну затеяли фашисты.
— А какое отношение к ним имею я? — вспыхнула Мария. — Мой брат не фашист, и отец мой тоже не фашист. Отец любит вырезать трости и петь под концертино по вечерам. Я люблю свой рояль, я всегда была свободной и беспечной и никогда не думала о политике. Я ненавижу фашистов, я родилась в год подписания Версальского договора и потом всю жизнь прожила в Индии. Я не сочувствую Муссолини. Все, что он сделал для меня, — так это помешал мне давать уроки музыки.
Слезы застыли в ее глазах.
— Зачем ты говоришь это мне? Я ведь не из полиции.
— Со мной все обращаются, как в полиции, — с горечью ответила Мария. — Я уже привыкла к этому. Наша ошибка в том, что мы за распеванием веселых песенок, за игрой на концертино не находили времени для политики и сами не заметили, как развязали руки фашизму.
Мария замолчала. Я нежно коснулся ее подбородка и сказал:
— Ну ладно, оставим наш разговор. Все равно это ведь еще не последняя война. Если мы с тобой проживем еще лет двадцать пять — тридцать, то, возможно, увидим новую войну, намного более страшную и отвратительную. Эта война навсегда покончит с фашизмом, но ведь она не разрешит сложнейших проблем отношений между Востоком и Западом… Нужно помнить и о том, что, пока мы не сможем заложить основ социалистического общества, человек не может по-настоящему бороться против голода, болезней и невежества… Сыграй-ка лучше «Лунную сонату», девочка, и давай хоть ненадолго перестанем думать о том, что мы живем в трудное время, когда так далеки от человечества все самые светлые идеалы…
Мария вытерла слезы и села к роялю.
Была лунная ночь. После ужина мы с О’Брайеном вышли на веранду, и каждый из нас начал строить в своем воображении волшебные замки сказочной страны. Я перенесся в прекрасный дворец, стоявший посредине озера, окруженного со всех сторон снежными вершинами. Во дворце я видел себя, и Марию, и огромный серебряный рояль… Платье Марии было заткано чудесными цветами… Никого… только мы вдвоем… я и Мария… и… больше никого… О дурак! Люди с голоду умирают, два сера муки стоят целую рупию, а здесь господин изволит мечтать о серебряных роялях и о дворцах посреди озера!
Прекрасные сны разбиваются быстро и неумолимо. Но почему человек видит эти прекрасные сны? Что за странное создание — человек! Вот Абдулла — он тоже человек, он тоже видел прекрасные сны, он и теперь еще день и ночь мечтает о будущем своего сына. Почему так дорог человеку мир его мечтаний? И почему он не пытается воплотить их в жизнь? Если бы земля и ее богатства принадлежали всем людям, как солнце, вода, луна и воздух, тогда бы каждая хижина превратилась в стеклянный дворец, сверкающий волшебными мечтами. Почему же люди не добиваются этого? Почему они действуют поодиночке, а не сообща? Неужели они не понимают таких простых вещей?
О’Брайен стряхнул пепел с сигары и сказал:
— Умер сын Генри Форда.
— Ну и что? — спросил я. — Повлияло это как-нибудь на производство автомобилей? Или, может быть, по случаю его смерти шелковица перестанет давать плоды?
— Нет, не в этом дело, — задумчиво ответил О’Брайен. — Просто я подумал о том, что он был единственным сыном Форда, того самого Форда, одного из столпов американского капитализма. Вот я и думаю — а счастлив ли он? Был ли он счастлив, будет ли? Зачем ему все эти деньги? На что он может их потратить, если он в день не осилит двух бисквитов со стаканом молока?
— Генри Форд очень большой человек. Он столько работает, что у него на еду, наверное, просто времени не остается.
— А Эверест очень высокая гора. Каждый велик по-своему, но величие Форда — искусственное, и сам он — смертен, а Эверест в своем величии похож на невинного ребенка, играющего в снегу. Эверест вечен.
Как раз в эту минуту до нас донеслись громкие звуки горна и стук лошадиных копыт — мимо нашей веранды пронесся отряд английской кавалерии. Всадники были вооружены, впереди скакали два горниста.
Отряд умчался в горы.
— Недоверие порождает недоверие, — заметил я. — Это закон жизни. Англичане не верят Индии, а индийцы не верят в то, что англичане относятся к ним справедливо и сочувственно. В Гульмарге нет никаких волнений, а все же отряды рыщут по горам, переезжая от одного бунгало к другому, смотрят, как бы какой-нибудь конгрессист не вздумал бросить бомбу!
Со стороны Серклар-роуд показались две влюбленные парочки. Они медленно шли в нашу сторону, облитые лунным светом. Внизу мисс Джойс тоскливо пела песню своего родного Ланкашира, а ее очередной любовник пьяно бормотал:
— Дорогая, я т-тоже из этого, как его, из Л-ланкашира…
Одна из парочек была теперь совсем близко. Мужчина обнял свою спутницу, в неверном лунном свете казавшуюся белой статуэткой, и нежно ее целовал.
Женщина внизу вдруг расплакалась.
— Я хочу домой, хочу на родину, мой мальчик, мой дорогой, увези меня!
— Человек еще не освободился от географии любви, — заметил О’Брайен. — Эта Женщина родом из Ланкашира, вот ее и тянет в Ланкашир, хотя по сравнению с Гульмаргом этот ее Ланкашир…
О’Брайен покачал головой и умолк. Потом снова заговорил:
— Позавчера я встретил в лавке одну англичанку, портниху. Она член лейбористской партии. Ей кажется, что и в Гульмарге могут начаться беспорядки, и она говорит, что те, кто сегодня приносит нам продавать мед, лепешки и репу, завтра могут наброситься на нас с палками. Она говорит, что предпочла бы все же быть убитой соотечественниками, а не чужими ей людьми!
— И вы приняли все это всерьез? Почему эта портниха, член лейбористской партии, испытывает такой ужас перед индийцами? Не оттого ли она нам не верит, что и сама не без греха?
Женщина внизу теперь визжала:
— Я в Ланкашир хочу, глупый мальчишка, я в Ланкашир хочу!
В это мгновение на веранду влетел сын Абдуллы Гариб и не переводя дыхания закричал:
— Бабу-джи, отцу стало плохо! Он курил хукку, а потом вдруг закашлялся и сразу умолк. Я его звал, а он не отвечает, он ничего не отвечает, бабу-джи!
Я побежал вниз. Мертвый Абдулла лежал в своей каморке, глаза его закатились, и зрачки смотрели вверх, как будто он и сейчас все еще чего-то ждал.
Сколько безнадежности было в выражении этих мертвых глаз — сны, которые он видел, так и не сбылись.
К двери торопливыми шагами подошел управляющий. Даже не взглянув на Абдуллу, он обратился к Гарибу:
— Воды для господина майора. Горячей воды, и поживей!
Он исчез.
Гариб положил на землю учебник и взялся за ведро.
— Разбудите, пожалуйста, отца, — застенчиво попросил он, но в голосе его звучало беспредельное отчаяние. — Разбудите отца, а я пока принесу воды для господина майора.
Из комнаты неподалеку доносился чей-то голос. Очевидно, любовник женщины из Ланкашира целовал ее, приговаривая в виде утешения пьяным голосом:
— Я ув-везу тебя в Л-ланкашир, д-дорогая…
Почему Абдулла умер именно сегодня? Именно в эту чудесную лунную ночь? Влюбленные юноша и девушка все еще купались в потоке лунных лучей; налетал порывами легкий ветерок, принося с собою благоухание лесных цветов. Не мог разве Абдулла умереть через несколько лет после этой лунной ночи? Может быть, тогда его сын успел бы стать образованным человеком и исполнилась бы заветная мечта, мечта всей жизни его. Да и как он умер? О, почему он не умер в своем глинобитном домике, среди родных полей и садов? Почему, спрашиваю я? Почему он умер, вечно голодая, вечно страдая и видя свои несбыточные сны?! Почему? Почему в мире каждый день и каждую ночь умирают сотни тысяч и миллионы людей, подобных Абдулле? Зачем такие, как он, вообще рождаются на свет? Зачем они живут? Что это, чья это шутка, какой из богов пожелал такого?!
— Эй, Абдулла! Где ты, свинья эдакая! — донесся откуда-то издалека голос управляющего. — Господин майор требует горячую воду!
Да скажи же ты мне, человек с закатившимися глазами, грязный, старый, лысый и полунагой человек, истерзанный голодом, скажи ты мне, Человек, неужели даже смерть не научит тебя отвечать на ругательства?!
Удивительные лица приходят мне на память, когда я вспоминаю о «Фирдаусе».
Я вспоминаю сикха и его красавицу жену, которые приехали полюбоваться Гульмаргом и, разочаровавшись, уехали, так как оказалось, что в Гульмарге, кроме гор, и смотреть-то не на что!
— Ведь здесь одни только горы! — восклицала красавица, кокетливо дотрагиваясь пальчиком до подбородка. — Нет, мне совсем не понравился Кашмир! Одни только горы!
Я вспоминаю уличных собак.
Вспоминаю старика, жившего на пенсию, и армейского священника, который нес слово Христово в армию. Бедняга всегда чувствовал себя приниженным: почему он священник, а не купец, солдат, актер или министр! Какая беспомощность была в его неспокойных глазах…
Я вспоминаю министра в отставке, который все время говорил о своем сыне, жившем в Шотландии и воспитывавшемся в шотландской семье несмотря на то, что был индийцем. Его отец всегда с гордостью рассказывал об этом факте знакомым по отелю:
— Мой сын Джамал… Джамал живет в Шотландии… Джамал… в Шотландии…
У него была дурная привычка приходить на мою веранду без приглашения, да еще пользоваться моей ванной комнатой, которая была расположена совсем рядом с верандой.
Рассерженный, я однажды сказал ему:
— Господин, вы не должны пользоваться моей верандой и ванной без разрешения!
— Почему? — спросил он, крайне удивленный.
— Потому, что у вас есть сын Джамал, потому, что он живет в Шотландии, потому, что я принял очень опасное решение — вышвыривать с веранды и вас и вашего друга священника, пока ваш сын не изволит пожаловать обратно в Индию.
— Ну погодите! — завопил разгневанный экс-министр. — Здесь все большие люди — мои друзья! Я был министром, я даже бывал в гостях у вице-короля! Да я вас в тюрьму упеку! Вы знаете, с кем говорите?! Мой сын живет в Шотландии…
В ответ на это я показал ему кулак и решительно отрезал:
— Было бы неплохо, если бы вы тоже отправились в Шотландию. На моей веранде, во всяком случае, вам лучше не появляться, а то…
Несколько любопытных с интересом наблюдали за происходящим.
— Что же это такое? — растерянно лепетал важный господин, обращаясь к собравшимся. — Как он смеет так позорить меня? Я министр на пенсии, мой сын Джамал живет в Шотландии…
Священник с трудом увел своего друга.
Потом в отель приехала девушка-индуска, которая заняла сорок восьмой номер. Странная девушка. Приехала она одна, в одиночестве пожила несколько дней в Гульмарге, а потом уехала.
— Эта девушка оживила в моем сердце память о той, которую я когда-то любил… — сказал о ней О’Брайен.
Как-то О’Брайен спросил у нее:
— Скажите, а вы не были ирландкой в одно из своих прежних существований?
— Не помню, — просто ответила она.
Девушка была так безыскусственна и так красива, что О ’Брайен совсем потерял покой.
— А может быть, это действительно она? — говорил он мне. — Теперь она приняла облик индусской девушки, чтобы обмануть меня. Если она проживет здесь еще несколько дней, я не вынесу. Вся моя философия летит к черту! Как она ответила: «Не помню…» О боже!
Через несколько дней девушка уехала.
Сияющий полдень. На веранду падали уже не жаркие лучи ласкового солнца, заливавшие своим светом яблоки и сладкую алычу на тарелках.
— Ты помнишь пикник в Фирозпуре? — заговорила Мария. — Помнишь, как мы, нарушив запрет, пытались ловить рыбу, а какой-то чиновник пришел и хотел нас арестовать за то, что мы ловим без разрешения…
— Помню… — ответил я.
— Неплохой был пикник, правда? — Мария поднесла ко рту алычу. — Давай еще раз съездим, только сначала возьми разрешение на рыбную ловлю.
— Мне больше всего запомнился тогда золотой цвет орехов и та ивовая рощица, где даже ручеек кажется уснувшим, а ивы клонятся над водой низко-низко.
— А листья чинар! Они были настоящего винного цвета… — мечтательно вспоминает Мария.
— Совсем как твои губы.
— Ребенок! Увидел сладкое и тянешься к нему! — Мария ласково отстранила меня. — Ты совсем не умеешь любить… — Она улыбнулась и добавила: — Наверное, поэтому ты мне так нравишься…
Мы долго молчали, я гладил ее загорелую руку.
— Когда кончится война, я уеду на родину, — наконец заговорила Мария. — Стану членом социалистической партии и буду заниматься политикой. Одной только игрой на рояле немногого можно добиться… Скорей бы кончилась проклятая война, а потом мы все постараемся сделать так, чтобы не было больше войн. Правда?
— А меня ты возьмешь с собой?
— Конечно! — обрадовалась Мария. — Знаешь, наша деревня в Ломбардии… Там много виноградников, растет и шелковица. К тому времени и мой брат будет на свободе: мы все вместе будем работать в поле, а папу усадим в высокое кресло и дадим ему настоящее итальянское вино… И больше никогда не будет войны!
На следующий день Марию и ее отца снова отправили в лагерь. Они были интернированы в соответствии с законом о безопасности. В конце концов, война есть война… Хотя власти и не сомневались в благонадежности этих двух лиц, тем не менее осторожность всегда необходима.
На прощание отец Марии подарил мне одну из тростей своей работы.
— А мне что подарить тебе, шаловливый цыпленок? — с невеселой улыбкой спросила Мария.
— Сыграй для меня «Весеннюю песнь», потому что я уверен, весна придет.
Мария играла. Из глаз ее катились слезы, а в музыке мне слышалось пение звонкоголосых птиц, шелест деревьев, радостное перешептывание листьев шелковицы. Счастливым смехом заливались женщины и беспечно щебетали дети… Весна, весна, весна…
Казалось, музыка говорила:
— Весна придет, она придет для всего человечества! Весна придет, твои слезы не напрасны…