В Доме молодежи двадцатого арондисмана, по-нашему, в районном Доме культуры, был вернисаж русских художников-эмигрантов. В зале на втором этаже. В соседнем, через коридор, – красное вино, сухие заедки, эстрада в углу. И составленные рядами складные стулья для публики.
Приезжали и приходили довольно дружно. Наскоро осмотрев первый зал с картинами, русские люди влеклись к вину и закускам. Нарочито громкие приветствия, крики удивления, улыбки, а глаза по большей части – равнодушно, вскользь, мимо лица. И все здесь знали: эта не любит этого, а тот того терпеть не может. Однако никому это не портило настроения. Наоборот, будет о чем посудачить. Зал быстро наполнился несколько потертым, стареющим народом, но бодрым и всегда готовым на любой скандал.
Можно сказать, пришли все. Вот пожелтелый Максим Максимович вельможно сует сухую ручку топориком. Часто-часто сыплет новости вездесущая толстуха Рита, такая матрешка с наглыми бирюзовыми пуговицами. Явился и уважаемый маэстро Вольф, он всех выше, поблескивает иссиня-бритым черепом. Безымянный художник Дед Мороз – где бы выпить. Гостья из Москвы с дочерью. «Полина! Полина!» – перекрывая шум и гам.
Устроители встречали на лестнице знаменитого писателя, профессора Сорбонны, шепот: «Пришел, пришел». А тот, длиннорукий гном-лесовик, выросший в человека, хитро и добродушно посмеивался небесно-голубыми глазками из белых волнистых зарослей. Будто бы он здесь вообще по ошибке, не туда зашел.
Грянули бубны. И повлекся к микрофонам пестрый переплеск рубах и платков, русские цыгане из ресторана «Балалайка». Как волна, прокатилось в публике радостное предвкушение. Первый пляшущий, вернее, делающий отчаянный вид, говорят, сам хозяин. В опереточной поддевке и картузе, нагло-благородное лицо, будто опоздавшее на полвека. Взмахнула черными, чересчур длинными косами певица. И вот уже, гремя и распевая, несут поднос, на котором сиротливая искра – рюмка водки. Кого-то чествуют. Нет, не может быть! Что они поют? «Выпьем мы за мэра, мэра дорогого…».
Из первого ряда поднялся востроносый француз в сером костюме и бойко опрокинул рюмашку. Псевдоцыганка губами прикоснулась куда-то мимо щеки к седине, поцеловала.
Затем мэр произнес краткую речь. И снова заиграли, запели. Песни, романсы, старину. Из бумажных стаканчиков проливалось темное вино, в публике подтягивали, подпевали вполголоса, переглядывались, как заговорщики: вот, мол, мы какие, вот, мол, мы как – на глазах заблестели слезы.
– В «Балалайку» ходить дорого, франки жалко, а здесь задаром, вот и растрогались, – произнес над ухом какой-то местный циник.
Между тем артисты сошли с эстрады и двинулись по проходу между стульями, играя и пританцовывая. Многие встали с мест. Цветастый кортеж пересек коридор и заплясал там, на выставке, среди холстов и картонов. Затем, играя и танцуя, они вошли в большую синюю, висящую низко картину, изображавшую зиму, и затерялись там среди снегов и деревьев. Последней, взмахнув платком, исчезла молодая певица. В картине погас алый мазок. И оборвалась песня: «Кому пиво пить? Кому пьяну быть?»
И сразу, с ненавистью глядя друг на друга, все заговорили, загомонили с новой силой.
Я уехал из Парижа, так и не узнав, открылся ли после этого вечера ресторан «Балалайка» и какой там оркестр, старый или новых набрали.