К книге
Осенью. ПешкомНа родине
100%
На родине
29

Жители Герберсау путешествуют довольно охотно. И вошло даже в обыкновение, чтобы молодой человек поглядел на свет Божий и чужие нравы, прежде чем начать самостоятельную жизнь, обзавестись семьей и войти навсегда в колею обычаев и правил родной страны. Но большинство уже после краткого странствования убеждаются в преимуществах родины, и редко бывает, чтобы кто-либо застрял на чужбине до зрелого возраста или даже навсегда. Но иногда это все же случается, и тот, кто делает это, становится знаменитостью в родном городе, которую признают нехотя, но судят и рядят, о ней бесконечно.

Таковым был Август Шлоттербек, единственный сын сыромятника Шлоттербека. Будучи ребенком он не отличался крепким здоровьем, и для дубильного дела считался непригодным. Позднее оказалось, как это часто бывает с такими детьми, что хрупкость и слабость были лишь временны и этот Август вытянулся в здорового, крепкого парня. Но он занялся уже коммерцией и, в своем конторском сюртуке с нарукавниками, на ремесленников, не исключая своего отца, глядел снисходительно, свысока и с явной жалостью. Пострадала ли от этого отеческая нежность старого Шлоттербека или же им руководило сознание, что за отсутствием других сыновей старинный родовой кожевенный завод Шлоттербеков рано или поздно все равно перейдет в чужие руки, но с годами он сталь нерадиво относиться к своему делу, жил себе в удовольствие, словно никакого потомства у него и не было, и почил, наконец, после беззаботно прожитой старости, оставив единственному сыну завод в таких долгах, что Август с радостью уступил его за бесценок одному молодому кожевнику.

Быть может, это было причиной того, что Август остался на чужбине дольше, чем того требовала необходимость. К тому же, ему жилось там хорошо и, наконец, он и вовсе думать перестал о возвращении на родину. Ему было уже лет тридцать – ни собственным делом, ни семьей ему не представилось до тех пор случая обзавестись, когда вдруг его охватило томление по дальним странам и он поехал в Англию, чтобы пополнить свои знания и не обрасти мхом, живя на одном месте. Англия и город Глазгов, где он нашел себе работу, не очень понравились ему, но космополитизм и неограниченная свобода передвижения пришлись ему по душе, и он утратил чувство связи с родиной или, вернее, распространил его на всю вселенную. И так как его здесь ничто не удерживало, то он охотно откликнулся на предложение занять место директора большой фабрики в Чикаго и вскоре также обжился в Америке, как и в других местах.

Типичные местные черты давно изгладились в его облике и, когда он встречал земляков, что случалось раз в каких-нибудь два года, то обходился с ними любезно, вежливо, как с другими людьми, но не более того. Из-за этого на родине про него говорили, что он и правда богат и влиятелен, но горд, высокомерен и стал совсем американцем.

Прожив несколько лет в Чикаго, он нашел, что достаточно уже обрел знаний, достаточно накопил денег, и последовал за единственным своим другом, немцем из южной России, на его родину и основал там вскоре фабрику, которая стяжала себе добрую славу. Он женился на дочери своего друга и думал, что теперь остепенился на всю оставшуюся жизнь. Пошло все, однако, не так гладко, как он рассчитывал. Обидно ему было и удручало его, что у них с молодой женой не было детей, отчего в супружеской его жизни не было полной радости и удовлетворенности. Затем умерла жена, что, стало для него большим горем, и крепкий, недавно еще почти по юношески-свежий человек, сгорбился и заметно постарел. Несколько лет спустя, дела вдруг пошли хуже из-за последствий политических смут и вскоре вовсе расстроились. Когда же годом позже умер и его единственный друг и тесть и он остался совершенно один, не стало вдруг обретенного им покоя и пришел конец его оседлости. Он стал задумываться над тем, что один клочок земли далеко не равен другому, особенно для человека, молодость и счастье которого клонятся к закату. Сравнивал мирные условия жизни на его родине с политической смутой в России, с тоской подумывал о надвигающейся старости и безо всякого повода вспоминал родные имена и слова, всякие истории и даже песни.

По этим признакам Август Шлоттербек заключил, что он уже не молод, несмотря на свое прекрасное здоровье и на то, что ему всего только пятьдесят лет, и вместе с сознанием непоколебимой молодости, погасло в нем чувство космополитизма и неограниченной свободы. Он все больше и больше задумывался над тем, как бы обеспечить себе покойную старость, и так как дела больше не интересовали его, жажда же скитаний и порывы прежних лет погасли, то надежды и томления стареющего фабриканта, к собственному его изумлению, все тесней и настойчивей кружились вокруг родины и городка Герберсау, о котором он в течение десятков лет изредка лишь вспоминал безо всякого волнения.

На родине, между тем, стали забывать эмигранта. В то время умер его двоюродный брат и право пользования бабушкиным наследством должно было перейти к Августу. Когда ему сообщили об этом и предложили откликнуться, он ответил отказом от наследства в пользу сирот умершего. Но совершив этот благородный поступок, он снова исчез и не только не ответил на благодарственное письмо опекуна, но и вовсе никаких признаков жизни не подавал. Предполагали, что он все-таки жив, но не говорили о нем, тем более, что молодое поколение и не знало его. И таким образом, все более и более угасала память о нем, по крайней мере, вне круга наиболее близких родственников. Его все больше и больше забывали, а сам он с некоторых пор все больше приближался мысленно к своей далекой родине, где никто из друзей его юности и не чаял больше увидать его вновь.

Мысли и размышления о родном городе стали, наконец, тяготить Шлоттербека, и в один прекрасный день он с быстротой и решительностью прежних лет принял решение продать фабрику, почти не приносящую дохода, и покинуть страну, всегда остававшуюся ему чужой. Скоро, решительно, но без спешки и опрометчивости, продал он фабрику, дом, обстановку, капитал перевел в южно-германские банки, снялся с якоря и через Венецию и Вену поехал в Германию.

С удовольствием пил он баварское пиво на пограничной станции, впервые после долгих лет. Когда же зазвучали знакомые названия городов и говор спутников все больше и живее стал напоминать Герберсау, путешественником, к его собственному изумлению, овладела сильная тревога и он внимательно вслушивался в выкрики станционных названий, и всматривался в лица входивших пассажиров, находя в них знакомые, почти родственно-милые черты. Наконец, поезд стал спускаться в долину, где у подножия покрытых сосновым лесом гор лежал у реки небольшой городок, за каждым поворотом дороги выявлявшийся ближе, больше и отчетливее.

Все было так же, как и много лет назад. Тоска давила путешественника и ему вспомнились вдруг разные случаи из детства и школьных лет, которые он давно позабыл. Действительное существование всего этого мира, реки и башенки ратуши, улиц и садов, укором встало перед ним, укором в том, что он так долго не думал обо всем этом и вычеркнул из своего сердца. Но это необычайное и томившее его волнение длилось недолго, и на вокзале Шлоттербек вышел из вагона со своим красивым, желтым, кожаным саквояжем с видом человека, который едет куда-то по делам и рад случаю повидать вновь знакомое уже по прежним поездкам место. На вокзале он увидел служащих трех гостиниц, и это произвело на него впечатление прогресса и процветания. У одного выведено было на фуражке название старой гостиницы «Лебедь», которую Шлоттербек помнил еще, и он передал ему свой багаж и направился в город один, пешком.

Хорошо и просто, но несколько по иноземному одетый приезжий, сам того не замечая, привлекал к себе внимание на своем медленном пути. К нему вернулось знакомое ему дорожное настроение, радостная жажда наблюдений, и он внимательно разглядывал родовое гнездо и не торопился с приветствиями, расспросами и личными встречами. Он пошел изменившейся несколько вокзальной улицей к реке, на зеленой глади которой, как и в прежнее время, плавали гуси. Как когда-то смотрелись в нее неопрятные здания, стены домов и крохотные садики… Затем, перейдя мост, направился неизменившимися, бедными узкими переулками к месту, где стоял некогда кожевенный завод Шлоттербеков. Но он тщетно искал высокий дом с фронтоном и большой сад с дубильными ямами. Дом исчез, и сад и площадь, на которой находился кожевенный завод, были застроены. Он отошел, несколько смущенный и неприятно удивленный и направился к рыночной площади, которую нашел в прежнем виде, только поменьше, как будто, и ратуша тоже не показалась ему такой большой, какой она сохранилась в его памяти. Но зато церковь заново была отстроена и деревья перед нею были не прежние, а молодые хотя и уже с весьма почтительными верхушками.

Шлоттербек решил, что для первого раза видел достаточно и без труда нашел дорогу к «Лебедю», где спросил хороший обед и приготовился к первой сцене узнавания. Но прежних хозяев гостиницы сменили новые люди и с ним обошлись, как с желанным, но чужим гостем, что ему было очень приятно. Тут лишь он заметил также, что говор его и произношение, которые он все эти годы считал чисто швабским, едва изменившимся, звучали здесь чуждо и странно, и кельнерша понимала его с трудом. Показалось странным также, что он отказался от поданного ему салата и спросил другой, который сам заправил и, вместо сладкого мучного блюда, без которого не обходится в Герберсау ни один десерт, спросил варенье и съел полную банку. Когда же он, поев, придвинул к себе второй стул и положил на него ноги, чтобы отдохнуть немного, хозяева и гости сильно изумились. Один гость, за соседним столом, возмущенный этим иноземным обычаем, встал, вытер стул носовым платком и сказал:

– Я и забыл вытереть. Кто знает, быть может, и тут чьи-то грязные сапоги лежали. Другие тихо смеялись, но Шлоттербек лишь мельком взглянул в их сторону, скрестил руки и невозмутимо предавался процессу пищеварения…

Час спустя он встал и опять обошел весь город. С любопытством заглядывал он в окна лавок и мастерских, искал оставшихся в живых стариков, уже в его время бывших стариками. Но в этот день встретил лишь учителя, у которого выводил когда-то на доске первые свои буквы. Ему должно было быть уже далеко за семьдесят, он сильно постарел, вероятно, уже и на службе не состоял, но выглядел еще бодрым и довольным. Шлоттербек хотел заговорить с ним, но его все еще удерживало опасение бури приветствий и рукопожатий. Он пошел дальше, никому не кланяясь, разглядываемый многими, никем не узнаваемый, и провел первый день на родине как иностранец и незнакомец.

Но если люди не заговаривали с ним и не приветствовали его, то тем понятнее и убедительнее говорил сам город со своим блудным сыном. Всюду, правда, были перемены, всюду было много нового, но общий вид городка не изменился и ласково, по-матерински глядел на приезжего, и ему хорошо и спокойно было на душе, и десятки лет чужбины, путешествий и приключений так странно потускнели, слились и растаяли в памяти, словно все было лишь кратковременной отлучкой, небольшим окольным объездом.

Он делал дела здесь и там, зарабатывал деньги, женился на чужбине, потерял жену, знавал радости, знавал и горе, но частью чего-то и дома он сознавал себя лишь здесь, и в то время, как со стороны на него смотрели, как на чужого, даже как на иностранца, он сам чувствовал себя в родной стихии, слитым с этими людьми, улицами и домами. Размышления эти вызвали в нем тихую грусть. Вместо того, чтобы иметь здесь свой дом, работу, семью и потомство, он лучшие свои годы растратил на чужбине и ни новой родины не обрел, ни на старой не пустил корней. Но он не давал этим чувствам власти над собой, лишь тихо внимал им, не возражая внутренне, но в то же время думал, что он вернулся не слишком еще поздно, что впереди у него достаточно времени, чтобы опять стать герберсауэцем и осесть на родной земле.

Разные новшества в городе понравились ему. Он вполне одобрил газовое освещение и новое школьное здание. Наиболее значительные торговые предприятия находились еще, очевидно, в руках местных жителей, прирост же пришлых людей можно было ясно подметить лишь среди рабочих. Прежний патриархальный уклад жизни, очевидно, сохранился еще и можно было надеяться, что вернувшийся на родину после долгого отсутствия обживется скоро и освоится с обычаями и нравами родной страны. Словом, на одинокого и праздного пока человека, родина, облик которой за годы, проведенные на чужбине, не искажался тоскливыми воспоминаниями, – веяло ласковыми тихими чарами, против которых оказалась бессильной его неиспорченная и неискушенная душа. В гостиницу он вернулся в сумерки, в хорошем настроении и не раскаивался в том, что предпринял это путешествие. Он решил остаться здесь на некоторое время и, если первые приятные впечатления не рассеются, и совсем обосноваться здесь.

«Тогда, – думал он, – он со временем самостоятельно начнет новое дело или же войдет в товарищество одной из здешних фабрик».

Осознание того, что он находился в родном городе и ни один человек не узнавал и не приветствовал его, не причиняло ему боли, но было так странно, словно он ходил в маске между школьными товарищами, друзьями молодости и родственниками. Это даже тешило его, и в голове его бродила лукавая мысль, что если вздумает вдруг, может еще незаметно исчезнуть. Он отлично знал, что приветствий, изумленных восклицаний и расспросов впереди будет хоть отбавляй. Он довольно хорошо еще помнил здешние нравы, чтобы заранее и точно представить себе эти встречи. И он не спешил с этим, темь более, что после такого долгого промежутка времени ждал от прежних друзей больше любопытства и изумления, чем дружеского расположения и участия.

Но приятное, исполненное всяких надежд инкогнито старого скитальца скоро обнаружилось. После ужина хозяин «Лебедя» принес своему гостю книгу для гостей и вежливо попросил, так мол и так, заполнить по порядку все ее графы. Он сделал это не столько в силу необходимости, сколько от того, что ему надоело ломать себе голову над происхождением и званием приезжего. И гость взял толстую книгу, пробежал имена прежних гостей, взял из руки ожидавшего хозяина перо и добросовестно заполнил своим твердым четким почерком все строки. Хозяин поблагодарил и удалился с фолиантом, как с долгожданной добычей. Очутившись за дверью, он тотчас же удовлетворил свое любопытство. «Шлоттербек, Август, – прочитал он, – из России, в деловой поездке». Происхождение этого человека он не знал, но фамилия Шлоттербек была местная, знакомая ему. Вернувшись в зал, он завел с гостем осторожный, почтительный разговор. Начал с процветания и роста города, перешел к улучшению мостовых и новым железнодорожным ветвям, коснулся городских дел, высказал свое мнение по поводу дивидендов за последний год акционерной шерстопрядильни и завершил четверть часа беседы безобидным вопросом, нет ли у гостя родственников в городе? Шлоттербек спокойно ответил, что у него имеются здесь родственники и он намерен навестить их, но ни о ком не расспрашивал и проявлял так мало любопытства, что разговор стал скоро иссякать, потом совсем оборвался, и хозяину оставалось только вежливо удалиться. Гость с удовольствием и чувством меры пил вино, читал газету, не обращая внимания на разговоры за соседним столом, потом отправился в свою комнату.

Между тем, запись в книге для гостей и разговор с хозяином «Лебедя» сделали свое дело и в то время, как Август Шлоттербек спокойно, ничего не подозревая, спал в удобной, мягко-постланной по-местному, постели и видел первые сны на родине, имя его и весть о его приезде расшевелили и развязали языки многим обывателям Герберсау, а одного человека и вовсе лишили сна. Это был двоюродный брат и ближайший родственник Августа, лавочник Лукка Пфроммер, живший на Госпитальной улице. Он был, собственно, переплетчиком и раньше года два работал в качестве подмастерья в Германии. Затем открыл в Герберсау скромную мастерскую и долгое время приводил в порядок истрепанные буквари школьников, два раза в году переплетал для супруги мирового судьи «Гартен-Лаубе», шил тетради, вставлял в рамки благочестивые изречения и, путем подклейки, спасал лубочные картинки от грозившей им гибели, поставлял канцелярии папки и портфели для деловых бумаг. Мало-помалу он скопил кое-что, отложил на черный день и жил довольно безбедно. Но времена изменились, почти все мелкие ремесленники обзавелись магазинами и лавками, а большие стали фабрикантами. Тогда и Пфроммер выломал лицевую стену своего домика, вставил витрину, взял из банка свои сбережения и открыл лавку бумажных и галантерейных товаров, где торговала его жена, пренебрегая, конечно, и хозяйством, и материнскими обязанностями. Сам Пфроммер продолжал работать в своей мастерской. Но главным делом была теперь лавка, по крайней мере если она не приносила дохода больше, чем мастерская, то зато стоила больше и причиняла больше забот. Таким образом, Пфроммер стал купцом. С течением времени он свыкся с этим более почетным и более видным положением, не показывался больше на улице в зеленом переднике, а всегда в хорошем сюртуке, научился прибегать к кредиту и закладным и с честью поддерживал свое положение, но честь эта обходилась ему гораздо дороже прежнего. Запасы нераспроданных новогодних карточек, картинок, альбомов, залежавшихся сигар и вылинявшего в витрине тряпья росли медленно, но основательно, и он нередко видел их во сне. Жена его, урожденная Фистерер, из верхнего предместья, бывшая прежде веселой, привлекательной женщиной, благодаря постоянному заискиванью перед покупателями, а позднее заботам и счетам, превратилась постепенно в беспокойную хлопотунью, к постаревшему лицу которой вовсе не шла вошедшая уже в привычку приторная улыбочка. Нужды в доме не было и Пфроммер считался в своем родном городе достойным представителем почтенного купеческого сословия, но ему самому во времена скромного ремесла, к которым он теперь ни в коем случае уже не вернулся бы, жилось значительно лучше и вольнее, чем в новом его блестящем положении.

Человек этот, приходившийся двоюродным братом Шлоттербеку, вчера вечером, часов в девять, сидел подле лампы со своей газетой, когда вдруг к нему вошел хозяин «Лебедя». Он растерялся и даже забыл предложить гостю присесть. Но хозяин гостиницы не заметил этой оплошности, потому что должен быль поспешить обратно к своим гостям, в числе которых, добавил он, к сожалению, так редко видит в последнее время господина Пфроммера. Но между согражданами и соседями, по его мнению, маленькая любезность вещь вполне допустимая и он счел нужным сообщить ему, по большому секрету, конечно, что у него остановился нынче приезжий, человек, видно, состоятельный, который называл себя Шлоттербеком, а приехал из России. Лукка Пфроммер вскочил, крикнул уже лежавшей в кровати жене так, словно дом загорелся, задыхаясь, надел сапоги, схватил палку, воскресную шляпу, наспех вымыл зачем-то руки и бегом побежал вслед за хозяином «Лебедя». Ho он не застал уже в зале русского брата, а пойти к нему в комнату не решился, так как рассудил, что если бы двоюродный брат исключительно ради него совершил это большое путешествие, то он имел бы уже удовольствие видеть его у себя. Взволнованный, разочарованный, он выпил пол литра вина в шестьдесят пфеннигов, чтобы доставить удовольствие хозяину, послушал разговоры нескольких завсегдатаев и ни словом, конечно, не обмолвился насчет истинной цели своего визита.

Шлоттербек едва успел выйти утром в зал выпить кофе, как к столику его неуверенно приблизился маленький, немолодой уже человек, давно уже, очевидно, поджидавший его за рюмочкой вишневой настойки, и смущенно поздоровался с ним. Шлоттербек сказал: «Доброго утра», и продолжал намазывать великолепный мед на ломтик хлеба с маслом. Но гость все стоял, смотрел на него, откашливался, но ни звука не произносил. Лишь, когда приезжий вопросительно взглянул на него, он отважился подойти к столу и начал разговор:

– Меня зовут Лукка Пфроммер, сказал он и выжидательно взглянул на русского.

– Так, – невозмутимо ответил тот. – Вы не переплетчик ли?

– Да, торговец и переплетчик с Госпитальной улицы. Вы не…

Шлоттербек понял, что инкогнито его обнаружено и не пытался больше скрываться.

– Ты мой двоюродный брат, – просто сказал он. Ты уже завтракал?

– Конечно! – ликующе вскликнул Пфроммер. – Я едва узнал тебя.

Он с внезапной радостью протянул руку двоюродному брату, долго пожимал и тряс его руку и, наконец, сел за стол.

– Ах, ты, Господи! – взволнованно воскликнул он. – Ну, кто бы мог подумать, что мы опять свидимся. Из России? Ты по делам приехал?

– Да. Сигару не хочешь ли? Что собственно привело тебя сюда?

Ах, многое привело сюда переплетчика. Но он пока про все это умолчал. Он узнал, что двоюродный брать приехал, и не мог найти себе покоя. Ну, слава Богу, повидал его. Он бы всю жизнь мучился, если бы не сделал этого.

– Ну что же ты брат, здоров? А как поживает твое дорогое семейство?

– Благодарю. Жена моя умерла четыре года тому назад.

Пфроммер испуганно вздрогнул.

– Нет, этого не может быть! – воскликнул он с глубоким огорчением. – А мы ничего не знали! И соболезнования выразить не могли. От души тебе сочувствую, брат! Мы здесь, ничего и не знали.

– Ну, брось, это было так давно… Как твои дела? Торговлей занялся?

– Немного. Бьемся, чтобы концы с концами свести и для детей что-нибудь отложить. Я и хорошими сигарами торгую. А ты? Как твоя фабрика?

– Я ее продал.

– Серьезно? Почему?

– Дела неважно шли. У нас там голод был, восстания.

– Да, Россия эта! Мне всегда казалось немного странным, что ты именно в России фабрику открыл. Этот деспотизм, и нигилисты, и чиновничество… Я следил немного за тамошними делами, понимаешь, раз имеешь там родственника. Этот Победоносцев…

– Да, он жив. Но, уж извини, в политике ты, наверно, смыслишь больше моего…

– Я? Да какой-же я политик? Почитываем газету разве, а то… Ну, а чем ты теперь занимаешься? И много ты потерял?

– Да, порядочно.

И он так вот спокойно говорить это?!

– От души тебе сочувствую, брат! Мы здесь ничего и не знали.

Шлоттербек улыбнулся.

– Да, – задумчиво сказал он, – я подумывал тогда в трудные минуты, не обратиться ли мне к вам, но, в конце-концов, кое-как обернулся. Да и глупо было бы обращаться. Кто сталь бы денег посылать такому далекому родственнику, которого и помнят едва, да еще обанкротившемуся.

– Ах, ты, Господи… обанкротившемуся?

– Ну да, почти что так… Меня там выручили, словом…

– Это, право, не хорошо было с твоей стороны! Мы, видишь ли, люди маленькие и кое-как концы с концами сводим. Но в беде бы тебя не оставили… Нет, это нехорошо с твоей стороны, что ты даже подумать это мог…

– Ладно, не переживай. Расскажи лучше, как поживает твоя жена?

– Благодарю, неплохо. Ах, и дурак же я! На радостях и забыл – обедать звать тебя. Приходи, пожалуйста.

– Приду. Благодарю. Я кое-какую безделицу для детишек купил в дороге. Захвати кстати с собой. И жене привет мой передай.

С этим он избавился от него. Переплетчик ушел со своим свертком, обрадованный, и так как содержание его оказалось весьма значительным, то в представлении его о делах его двоюродного брата опять произошла благоприятная перемена.

Шлоттербек рад был освободиться на время от словоохотливого родственника, и пошел в ратушу предъявить свой паспорт и заявить о своем намерении остаться в городе на неопределённый срок. Но заявлять о своем приезде Шлоттербеку и надобности никакой не было. Это стало известным, помимо всякого с его стороны участия, путем таинственного беспроволочного телеграфа, и его на каждом шагу теперь окликали, приветствовали, или, по крайней мере, разглядывали, и кланялись ему. О нем знали уже много, много всего, состояние же его приняло в людской молве баснословные размеры. Иные в дальнейшей передаче новостей смешивали второпях Чикаго с Сан-Франциско; и Россию с Турцией, только богатство, приобретенное неведомыми путями, оставалось непоколебимым, как символ веры, и в ближайшие дни из уст в уста переходили тысячи вариантов о состоянии Шлоттербека, колебавшимся между полу и десяти миллионами, и об источниках его начиная от военных подрядов и вплоть до работорговли, – смотря по темпераменту и фантазии рассказчика. Вспоминали давно умершего старого кожевника, Шлоттербека, историю детства его сына, – были такие, которые помнили его школьником, и покойную жену одного фабриканта называли его несчастной юношеской любовью. Одного лишь Шлоттербека истории эти мало занимали. В тот день, когда он впервые обедал у своего двоюродного брата, угодливое ухаживание за ним показалось ему таким беззастенчиво-откровенным, что он почувствовал непреодолимое отвращение и к жене его и к детям. Спокойствия своего ради, он дал рассыпавшемуся в жалобах родственнику изрядную сумму денег, но с той минуты сталь холоден и молчалив, и любезно, но решительно отказался от дальнейших приглашений. Жена была разочарована и огорчена, но тем не менее при чужих в доме Пфроммера говорили о двоюродном брате с глубоким почтением.

Шлоттербек прожил еще дня два в гостинице «Лебедь». Затем нашел квартиру, которая пришлась ему по вкусу. Над городом, по направлению к лесам, проложена была новая дорога, вначале лишь ради нескольких находившихся там каменоломен. Местность была гористая, но чрезвычайно живописная, и один архитектор, почуявший ее грядущий расцвет и наживу, построил здесь на купленной за гроши земле, у начала новой улицы, три хорошеньких домика, выкрасил их набело, и отделал темным деревом. Отсюда далеко виден и слышен был старый город, видна была река внизу, бежавшая между лугами, красные утесы на том берегу, а сзади домиков темнел сосновый лес. Из трех этих домиков один стоял пустой, другой – еще три года тому назад купил дослужившийся до пенсии судебный пристав, а третий еще строился. Но постройка уже близилась к концу, работало на ней народу немного, и было здесь наверху тихо и мирно. Судебного пристава, человека, впрочем, весьма миролюбивого, терпеливого, не было уже в живых. Он не вынес праздной жизни и умер скоро от старой болезни, которую в течение десятков лет побеждал работой и веселым нравом. В домике одиноко жила теперь со старенькой золовкой вдова судебного пристава, милая, привлекательная женщина, речь о которой еще будет впереди.

В среднем доме, находившемся шагах в ста от вдовьей обители и новой постройки, поселился Шлоттербек. Он снял нижний этаж, состоявший из трех комнат и кухни, и так как обедать здесь в одиночестве ему не хотелось, то он купил лишь кровать, столы, стулья, диван, кухню вовсе не обставил, и для всяких хозяйственных услуг нанял женщину, приходившую к нему два раза в день. Кофе по утрам он сам себе готовил на спиртовой машинке, как раньше, в долгие холостые годы, а обедал и ужинал в городе. Устройство квартиры было для него маленьким развлечением, затем прибыли из России его сундуки, содержимое которых наполнило пустые шкафы. Он получал и прочитывал ежедневно несколько газет, среди них две иностранных, вел обширную переписку и время от времени посещал в городе родственников, старых знакомых, разных дельцов и фабрикантов. Он исподволь осторожно высматривал какое-либо выгодное промышленное предприятие, в которое намеревался вложить свои деньги и постепенно завязывал опять разные знакомства с местным обществом. Его приглашали туда, сюда, в собрания, к виднейшим обывателям города. Он принимал приглашения любезно, как человек бывалый и состоятельный, ни к чему не обязывая себя и не зная, как много судачат о нем за его спиной.

Август Шлоттербек, несмотря на свою проницательность, несколько заблуждался на собственный счет. Он полагал, что хотя и перерос своих земляков, но тем не менее, остался сыном своей страны и в самых существенных чертах вполне подходит ко всему облику родного города. Это было далеко не так. Он и не знал, как сильно он отличался от своих сограждан не только говором, но образом жизни, мыслями и привычками. Но сограждане его замечали это, и хотя доброе имя его и было в безопасности под сенью его кошелька, втихомолку говорилось про него много такого, что никакого ему удовольствия бы не доставило. Многое, что он делал по старой привычке, без всякого злого умысла, вызывало пересуды и неодобрение. Находили речь его слишком смелой, выражения слишком чуждыми, взгляды американскими, и его непринужденное обращение со всеми заносчивым и неучтивым. Он со служанкой своей разговаривал почти так же, как с городским головой, после званых обедов по восемь дней не отправлял полагающихся благодарностей, в мужском обществе, правда, не сквернословил, но в присутствии дам часто говорил, не стесняясь, о таких вещах, которые считал естественными и самим Богом дозволенными. В чиновничьем кругу, считавшемся первым в городе, начиная с председателя суда и кончая почтмейстером, он успеха не имел. Этот маленький, высоко чтимый, оберегаемый мир власть имущих и их жен, исполненных взаимного уважения и почтения, где каждый знает жизнь другого до мельчайших подробностей, где каждый живет, будто за стеклом, – мир этот никакой утехи в вернувшемся на родину путешественнике не находил, тем более, что и выгоды из его баснословного богатства не надеялся извлечь. В Америке Шлоттербек привык смотреть на чиновников просто, как на служащих, которые за деньги делают для других возложенную на них работу. В России чиновники считались неприятными, наводящими страх людьми, от которых только деньгами можно было добиться чего-либо. И ему трудно было одному, не получая ни от кого совета и указаний, постигнуть священность титулов и чувствительное достоинство этого круга, проявить почтительность кстати, не смешивать старших секретарей с младшими, и в обществе находить всюду и всегда надлежащий тон. Будучи чужим в городе, он не знал и всяких сложных семейных историй, и случалось, что помимо воли своей и вины, в доме повешенного заводил речь о веревке. Под маской неизменной вежливости и любезнейших улыбок, велся аккуратный счет и подсчет его маленьким промахам. Он и не подозревал числившихся за ним грехов, a со стороны злорадствовали и ставили ему в укор самые безобиднейшие вещи, в которых он и предположить не мог чего-либо дурного.

Например, он мог справиться о цене чьих-либо сапог, которые ему понравились. Жену одного адвоката, искупавшую неведомые грехи своих предков, врожденным отсутствием указательного пальца на левой руке, и всякими усилиями и стараниями скрывавшуюся этот незаслуженный недостаток, он спросил однажды с искренним участием, где и когда она потеряла свой палец. Человек, боровшийся за свое существование и ведший большие дела в разных концах света, не мог понять, что нельзя спрашивать у судьи, сколько стоять его штаны. Он научился, правда, блюсти осторожность и вежливость в обращении с людьми, он знал, что некоторые народы не потребляют свинины, или голубей, что среди русских, армян и турок принято избегать искреннего исповедания веры, но что в центре Европы существуют общественные круги и сословия, где открыто говорить о жизни и смерти, о еде и питье, о деньгах и здоровье считается невежеством, – этого наш выродившийся герберсауед не знал, подобных золотых жизненных правил не дали ему ни Америка, ни Россия. В сущности, ему было безразлично, довольны ли были им, или нет, так как он предъявлял очень мало требований к людям, гораздо меньше, чем они к нему. Он шел навстречу всяким добрым начинаниям и содействовал им сообразно с обстоятельствами. Его вежливо благодарили, являлись к нему с новыми предложениями, но уходили неудовлетворенные, так как ждали обыкновенно золота и банковых билетов в тех случаях, когда получали от него серебро и медь. К счастью, он ничего об этих пересудах не знал, и долгое время жил в приятной уверенности, что если он и не очень любим и популярен, то, во всяком случай, вполне безупречный и желанный согражданин.

Направляясь в город, несколько раз в день, Шлоттербек проходил мимо хорошенького домика, в котором тихо и уединенно жила фрау Энтрис, вдова судебного пристава, со своей молчаливой придурковатой золовкой. Эта прекрасно сохранившаяся, еще полная жизни вдова, могла бы очень приятно и содержательно использовать свою свободу и небольшое состояние. Но помехой к тому был отчасти ее собственный характер, отчасти мнение, которое сложилось про нее в Герберсау. Она была родом из Бадена, и уже из уважения к ее всеми любимому супругу, к ней отнеслись было очень радушно и с интересом. Но с течением времени о ней пошли нехорошие слухи, корни которых лежали в ее чрезмерной бережливости. В людской молве черта эта претворилась в злобную скупость, и так как молодая женщина не пришлась по душе местному обществу, то в разговорах о ней одна подробность нанизывалась на другую, и она прослыла не только скрягой и скопидомкой, но и злой ведьмой. Сам судебный пристав, никогда про свою жену словом худым не обмолвился, но ни для кого не было тайной, что веселый, общительный, он ищет по вечерам отдыха и утехи не дома, подле своей жены, а за кружкой пива в гостиницах «Лебедь» и «Жеребенок». Не то, чтобы он стал пьяницей. В порядочном обществе Герберсау не было пьяниц вообще. Но добрую часть своего досуга, он стал проводить в пивной и днем тоже забегал часто выпить кружку другую. Несмотря на плохое здоровье, он до тех пор вел этот образ жизни, пока врач и начальство не убедили его отказаться от утомительной службы и выйти в отставку в интересах своего здоровья. Но с выходом в отставку, здоровье его ухудшилось, и все были того мнения, что жена отравила ему семейную жизнь, и с самого начала повинна была в гибели этого милого человека. Когда же он умер, на вдову обрушилось всеобщее негодование. Она осталась одна со своей золовкой и не было подле нее ни подруги, которая утешила бы ее, ни мужчины, который бы ее защитил, хотя, кроме дома, совершенно свободного от долгов, у нее было еще и небольшое состояние. Нелюбимая вдова, однако, не очень, по-видимому, страдала от своего одиночества. Свой дом, хозяйство, чековую книжку и сад она содержала в полном порядке, и дел у нее было вдоволь, так как золовка страдала тихим помрачением рассудка, и только и делала, что глазела по сторонам, и проводила дни в тихом бормотании, почесывании носа и частом разглядывании старого альбома. Дабы пересуды о фрау Энтрис не прекратились и после смерти ее мужа, обыватели Герберсау выдумали, что она держит несчастное существо в черном теле, в ужасном заточении. Слабоумная, мол, голодает, исполняет самую черную работу, спит в грязном, никогда не проветривающемся чулане, терпит жар и холод, и долго, конечно, не протянет, что собственно и входит в намерения и цели Энтрис. Так как слухи эти становились все упорнее, то власти сочли долгом сделать кое-что со своей стороны, и в один прекрасный день к фрау Энтрис, к изумлению ее, явился городской голова в сопровождении старшего городского врача, сказал несколько внушительных, строгих слов по поводу ответственности, выразил желание посмотреть, где больная живет и спит, какую работу исполняет, что ест, и закончил угрозой, что если что не так окажется, то больную придется поместить в городскую больницу, разумеется, за счет фрау Энтрис. Она холодно выслушала и ответила, что они могут осмотреть дом и все проверить: золовка ее тиха и безвредна, а если в городе преувеличивается ее слабоумие, то исходит оно из другого источника; если же больную переведут в другое место, то ей это будет лишь приятно, но, конечно, за счет города, и она сомневается, чтобы несчастной было лучше где-либо, чем у нее. Осмотр показал, что больная ни в чем недостатка не терпела, была прилично и опрятно одета, и когда ее ласково спросили, не желала ли бы она переехать в другое место, где ей будет очень хорошо, она страшно перепугалась и с мольбою ухватилась за свою невестку. Врач нашел, что она питается прекрасно, никаких следов тяжкой работы не обнаружил, и оба вместе с городским головою ушли сконфуженные.

Что касается скупости фрау Энтрис, то об этом можно судить по-разному. Характер и образ жизни беззащитной женщины порицать очень легко. Что она была бережлива, это не подлежало никакому сомнению. Она питала глубокое почтение не только к деньгам, но и ко всякому добру и к каждой маломальской ценности, и каждая трата стоила ей горького усилия, а бросить что-нибудь, или по недосмотру лишиться чего-либо было для нее невозможным. У нее до сих пор еще не заживаемой болью скорбело сердце о деньгах, которые муж ее прогулял по ресторанам, и это, вероятно, и было причиной супружеского разлада. Тем ревностнее старалась она расчетливостью и рачительностью возместить, по мере возможности, все, что так легкомысленно промотал ее муж. Когда он умер, и ужасные траты прекратились, и ни один грош не уплывал больше зря из дома, и можно было часть процентов ежегодно прибавлять к капиталу, благоразумная хозяйка познала, наконец, позднее счастье и отдыхала душою. На себя она ничего, кроме самого необходимого, не тратила, даже бережливее стала прежнего, но сознание, что теперь бережливость ее приносить ощутительные плоды, сообщало ей тихую удовлетворенность, которой она ни в коем случае не намерена была опять рисковать. Но совсем особую радость и отраду испытывала фрау Энтрис, когда ей удавалось обратить в ценность что-либо бесценное, найти, обрести что-либо, использовать что-либо брошенное, каким-нибудь образом применить вещь всеми отвергнутую. Страсть эта вовсе не направлена была исключительно на личную выгоду. Мысли и желания ее выходили также из круга необходимых потребностей и поднимались в область эстетики. Фрау Энтрис вовсе не чужды были тяготения к роскоши и красоте. Она очень даже ценила изящество и комфорт, но только это не должно было стоить денег. И одевалась она, хотя в высшей степени скромно, но опрятно и мило, и с тех пор, как во владение ее вместе с домиком перешел и клочок земли, ее потребность красоты и радости нашла благодарную цель. Она стала ревностной садовницей.

Август Шлоттербек, проходя мимо забора своей соседки, каждый раз с удовольствием и тайной завистью заглядывал в скромный хорошенький садик тихой вдовы. Отлично возделанные овощные гряды аппетитно окаймлены были пореем и клубникой, а также и цветами, и розы, левкои, желтофиоль и резеда сулили, казалось, непритязательное, самим собою довольствующееся счастье. Не легко было добиться такой растительности на крутом косогоре, на безнадежно-бесплодной песчаной почве. Тут страсть фрау Энтрис проявила и все еще продолжала проявлять чудеса. Она сама натаскала из леса чернозема и листьев, по вечерам ходила по следам ломовых телег, возивших камни, и подбирала хорошеньким совком бесценный навоз, беспечно брошенный на дороге лошадьми и их хозяевами. За домом она заботливо складывала в кучу картофельную шелуху, всякие отбросы, которые, разложившись, к ближайшей весне обогащали соками тощую землю. Принесла из леса диких роз, рассаду ландышей и подснежников и в течение зимы взращивала их в комнате и в погребе. Смутное томление по красоте, благоухающее в каждой человеческой душе, радость, которую доставляло ей использование доступных даром вещей, и, быть может, также бессознательно тлевшее в ней чувство неудовлетворенной женственности – сделали из нее отличную садовницу. Шлоттербек, ничего про свою соседку не знавший, каждый день с уважением поглядывал на чистые клумбы и дорожки, любовался свежей зеленью овощей, нежными розами, воздушными пионами и колокольчиками. Когда же дул легкий ветерок и нес ему вдогонку сладкий аромат сада, он с возрастающей благодарностью радовался этому приятному соседству, тем более, что бывали часы, когда он сознавал, что пустить вновь корни в родном городе вовсе не легкое дело, и он чувствовал себя одиноким и немного разочарованным. Когда он при случае осведомился у знакомых про свою соседку, он услышал историю покойного судебного пристава и много резких суждений о его вдове. И долго после того, глядя на мирный домик в саду, он изумлялся тому, что столь привлекательная, милая обитель может вмещать столь низкую душу. Но однажды утром он впервые увидел ее за низкой оградой и заговорил с нею. До того дня она обыкновенно ускользала в дом, завидев его издали. В этот раз, наклонившись над грядой, она в усердии своём не услыхала его шагов, и он остановился у ограды, вежливо снял шляпу и приветливо поздоровался с ней. Она ответила, почти нехотя, но он не торопился уходить, и спросил:

– Уже за работой, соседка?

– Понемножку… ответила она

И он отважился продолжить:

– Какой у вас хорошенький сад.

На это она ничего не ответила, и он с удовольствием смотрел, как она опять завозилась над своей рассадой. Согласно тому, что он слышал про нее, он представлял себе что-то в роде фурии, но к изумлению его она оказалась очень даже привлекательной женщиной, с несколько строгим, мало-общительным лицом, но свежим, без тени коварства.

– Ну, пойду дальше вежливо сказал он. До свидания, соседка.

Она подняла глаза, кивнула головой на его поклон, поглядела ему вслед несколько мгновений и вновь занялась своей работой, не думая более о своем соседе. Но этот долго еще думал о ней. Ему казалось странным, чтобы эта женщина могла быть таким ужасным существом, и он решил понаблюдать за ней немного. Как человек бывалый, он скоро из разных мелких подробностей связал образ, не ангелоподобный, правда, но ничего общего не имевший и с чертом, которого люди хотели из нее сделать. Он узнал, как быстро и бесшумно делала она свои скромные покупки в городе, не болтаясь зря, не судача, видел, как она ухаживала за своим садом, сушила белье, убедился, что никто у нее не бывает, и с уважением и умилением наблюдал тихую, одинокую жизнь трудолюбивой вдовы. Не ускользнули от него и ее робкие, как будто, вылазки за лошадиным навозом, по поводу которого столько судачили в городе. Но он и не подумал глумиться над этим, хотя не мог удержаться от улыбки. Она казалась ему несколько нелюдимой, но достойной всякого уважения, славной женщиной и он с сожалением думал о том, что столько рвения и стараний направлено на такие скромные задачи. И, смущенный своими наблюдениями, он стал теперь недоверчиво относиться к суждениям герберсауэцев, и многое, что он принимал до этого на веру, казалось ему просто вздором.

С соседкой своей он встречался время от времени, и каждый раз обменивался с ней несколькими словами. Он называл ее теперь по фамилии, и она тоже знала уже, кто он, и называла его Шлоттербеком. Он ждал, пока она не выходила из своего домика, и тогда уже отправлялся в город, но никогда не проходил мимо без того, чтобы не поговорить с ней о погоде, о видах на урожай, и ее простые, искренние, разумные ответы всегда доставляли ему удовольствие. Однажды вечером он разговорился про нее в «Орле» с одним из своих знакомых. Рассказал про хорошенький садик, привлекший его внимание, и как он наблюдал за этой женщиной в тихой ее жизни, и понять не может, как она могла стяжать себе такую дурную славу. Знакомый вежливо выслушал его и сказал: – Видите ли, вы мужа ее не знали. Чудесный человек, знаете, был остряк, добрый товарищ, а сердце, что у ребенка. И смерть его на ее совести.

– А от какой болезни, собственно, он умер?

– От болезни почек. Но он давно уже страдал этим, а был весельчак неизменный. Когда же он вышел в отставку, жена, вместо того, чтобы угодить, усладить ему семейную жизнь, прямо ад ему создала. Он уже в обеденные часы из дома бегал, так она ему скверно готовила. Правда, он был несколько легкомысленного нрава, но в том, что под конец он слишком уже много стал пить, – в этом виновата она одна. Такая, знаете, выжига! Например, живет при ней золовка, несчастное больное существо, давно уже слабоумием страдает. Так она, знаете, так с ней обращалась, так ее голодом морила, что власти должны были вмешаться, и установили над ней надзор.

Такого дурного отзыва Шлоттербек не ждал. Он не совсем доверял рассказчику, но все, к кому он ни обращался, подтверждали эти слова. Ему это казалось странным и ему обидно было, что он так ошибся в этой женщине. Но каждый раз, когда он видел ее и здоровался с нею, все подозрения его и неприязненные чувства развеивались. Он решил пойти к городскому голове и узнать от него что-нибудь определенное.

Его встретили очень радушно. Но на вопрос его, как обстоит дело с фрау Энтрис, и правда ли, что она под подозрением и под надзором, городской голова уклончиво ответил: – Это очень мило с вашей стороны, что вы так интересуетесь своей соседкой, но мне кажется, однако, что это вовсе вас не касается. Право, представьте уже нам вести эти дела. Или, быть может, вы с жалобой пришли?

Шлоттербек стал холоден, как лед и резок, как в Америке порою, подошел к двери, тихо притворил ее и сказал

– Вам известно, что говорят о фрау Энтрис, и так как вы сами были у нее, то вы должны знать, что в этом правда и что ложь. Мне никаких ответов больше не надо. Все вранье и злостная клевета. Не так ли? Как же вы можете это допустить?

Городской голова было испугался, но тотчас собою овладел. Он пожал плечами и сказал:

– Милый человек, право, у меня дела поважнее этого. Возможно, что про нее и много лишнего говорят, но против этого она сама должна принять меры. Она может жаловаться.

– Ладно, сказал Шлоттербек, – с меня довольно этого. Вы, стало быть, утверждаете, что больная, как вы могли убедиться, содержится хорошо?

– Да, если хотите. Но я вам все-таки советую, бросьте это! Вы не знаете здешней публики, только врагов себе наживете, если не в свое дело будете вмешиваться.

– Благодарю вас. Я подумаю об этом. Во всяком случае, если в моем присутствии кто-нибудь станет злословить про эту женщину, я назову его клеветником и сошлюсь на ваши слова…

– Не делайте этого! Фрау Энтрис вы этим пользы не принесете, а себе только неприятностей наживете. Предупреждаю вас, оттого что мне очень грустно было бы, если бы…

– Хорошо, благодарю вас…

Последствием этого визита было то, что к Шлоттербеку явился его двоюродный брать Пфроммер. В городе уже поговаривали о необычайном интересе Шлоттербека к злополучной вдове и Пфроммер испугался, как бы взбалмошный брат его не натворил новых безумств на старости лет. Если бы дошло до того, что он женился бы на этой женщине, дети его ни гроша от всех миллионов не получат. Он завел с Шлоттербеком осторожный разговор о живописном местоположении его дома, перешел затем к соседству его и дал ему понять, что многое мог бы рассказать про вдову, если это интересует брата. Но Шлоттербек равнодушно отклонил эту тему, предложил переплетчику рюмку отличного коньяка и даже не дал ему слова молвить о том, что он хотел сообщить. Но в тот же день, завидев свою соседку в саду, он тотчас вышел к ней. В первый раз завел он с ней длинный, задушевный разговор, говорил о своем одиночестве, и в благодарных выражениях о ее приятном, отрадном для него соседстве. Непривычная к долгим беседам, она, однако, слушала и отвечала ему умно, скромно, с женственной сдержанностью, но, как казалось ему, с интересом. Разговоры эти стали повторяться ежедневно, и всегда через ограду, так как просьбу его принять его в саду или в доме она мягко и решительно отклонила.

– Нет, не надо, – сказала она, улыбаясь. – Мы оба уже немолодые люди, но герберсауцы рады всякому поводу посудачить, и пошли бы тотчас всякие глупые толки. Я и без того на дурном счету и вас тоже считают чудаком, знайте это.

Да, он это знал уже теперь, на второй месяц своего пребывания здесь, и радость, которую он испытывал вначале в родном городе и от общения с земляками, значительно уже поостыла. Он стал замечать, что он все же чужой здесь, и что люди ни ему, ни личности его, не оказывали внимания, любезности и почета, а лишь его денежному мешку. Его забавляло, что состояние его значительно переоценивалось, и растерянная угодливость Пфроммера и других просителей тешила его до известной степени, но не вознаграждала его за овладевавшее им чувство разочарования, и в душе он отказался уже от желания основаться здесь навсегда. Быть может, он взял бы да уехал опять, и вновь, как в молодые годы, изведал бы скитальчество, что вовсе и не страшило его. Но его удерживал теперь один тонкий шип, и он чувствовал, что уже не уйдет, пока не уколется об этот шип, и не оставить на нем часть своего существа. И оттого он не уезжал, и часто проходил мимо белого соседского домика, отделанного темным деревом. Теперь, когда он ближе узнал фрау Энтрис и она кое-что рассказала ему о себе, жизнь ее не была уже загадкой для него. Он вполне ясно представлял себе теперь покойного судебного пристава, о котором вдова говорила спокойно и безо всякой хулы. Это был, очевидно, пустой человек, не сумевший понять все, что было ценного в его жене и извлечь это из-под маски строгости и суровости. Шлоттербек был убежден, что возле толкового человека, в хороших материальных условиях, женщина эта может быть жемчужиной. Скупость ее казалось, была хобби, в одиночестве и разочаровании выросшим в страсть, да и не была, в сущности, жадностью, т. к. она питала уважение ко всякой ценности, которую старалась сохранить и спасти от гибели помимо соображений личной выгоды. Чем ближе он узнавал фрау Энтрис, и составлял себе представление о ней, – чему, конечно, много содействовали влечение к ней и надежда – тем больше он убеждался в том, что в Герберсау ее и понять вовсе не могли. Он и земляков понимал теперь лучше, хотя они и не стали ему от этого милее. Во всяком случае, он сознавал, что в нем не тех же черт, или он уже утратил их и ему также трудно будет ужиться здесь и развернуть свои силы, как и фрау Энтрис. Мысли эти, помимо сознания его, выражали лишь смутные томления его по новой семье и надежду озарить свою одинокую жизнь иллюзией бессмертия.

Лето достигло своего зенита и садик вдовы ликующе и далеко благоухал среди раскаленной, песчаной местности, особенно по вечерам, когда на близкой лесной опушке птицы облегченно славили чудесный день, фабрики в городе замолкали, и в наступавшем безмолвии поднимался снизу тихий шум реки. В один такой вечер Август Шлоттербек вошел без спросу не только в сад, но и в дом фрау Энтрис, где о приходе его возвестил тоненький, испуганный колокольчик, и хозяйка встретила его удивленно и даже как будто недовольно. Но он объяснил, что должен был во что бы то ни стало прийти в тот день, и она ввела его в холодную, с голыми стенами комнату, но опрятную и озаренную закатными лучами. Быстро сняла свой передник, села на стул подле окна и предложила сесть и ему. Шлоттербек повел длинную, обстоятельную речь. Рассказал ей всю свою жизнь, просто и кратко рассказал про первое свое супружество, несколько теплее описал свое возвращение домой, свое первое знакомство с ней и напомнил ей много разговоров, в которых сказалось их взаимное понимание. И вот он пришел, она догадывается, конечно, зачем, и, наверное, даже не очень удивлена. Насчет моего состояния могу сказать вам следующее. Я не миллионер, как говорят здесь, но около четверти миллиона или немного побольше того, пожалуй, и наберется. Мне кажется, впрочем, мы оба слишком еще молоды и сильны, для того чтобы отречься от личной жизни и схоронить себя. Неужели такой женщине, как вы, доживать век в одиночестве и уходе за садиком, вместо того, чтобы начать сызнова жизнь и, быть может, наверстать счастье, которого не хватало раньше?

Фрау Энтрис сидела, сложив обе руки на коленях, и внимательно слушала претендента на ее руку, который все больше и больше оживлялся, часто протягивал правую руку, словно предлагая ей взять и удержать ее. Но она ничего подобного не сделала, сидела спокойно и слушала, и как будто, даже, не понимала того, что кто-то пришел к ней с дружбой, любовью и лаской. Оба сидели близко, друг против друга, он возбужденный, помолодевший от своих желаний, она, исполненная тихой радости, взволнованная оказанной честью, будто юбилярша, и на лицах их горело прощальное пламя низко стоявшего уже солнца. Так как она не ответила, не подняла глаз в своем мечтательном раздумье, то Шлоттербек, выждав паузу, опять заговорил. Ласково, с надеждой в душе, стал он рисовать ей, как все устроилось бы, если бы она согласилась, как начали бы они тихую, трудовую жизнь где-нибудь в другом месте, не связанном с грустными воспоминаниями, жизнь скромную, но все же самодостаточную, с большим садом, и ежегодно еще откладывали бы что-нибудь. Он говорил вполголоса, с задушевной мягкостью, согретый ее милой близостью, озаренный красно-желтым мягким светом заката, и довольный уже тем, что она слушает его и позволяет ему говорить и просит ее руки. Она молчала и слушала с тихой приятной истомой в душе. Она не отдавала себе ясного отчета в том, что это сватовство, и, быть может, самый важный момент в ее жизни, и это не волновало, и не тревожило ее. У нее решение уже было готово, она ни на мгновенье не остановилась на мысли о том, чтобы отнестись серьезно ко всему этому. Но минуты неслись так легко, будто на крыльях музыки, и она слушала, как во сне, и не была способна была ни на что, ни даже на то, чтобы кивнуть головой или подняться с места.

Шлоттербек опять замолк, глубоко вздохнул и вопросительно взглянул на нее. Она сидела по-прежнему с опущенными глазами, чуть заалевшимися щеками, словно смотрела на какое-то приятное зрелище, или внимала какой-то необычайной музыке. И он опять протянул ей руку, которой она, однако, не заметила. Он опять с увлечением мечтателя заговорил о их счастливом будущем. Ему казалось, что тонкие золотые нити этого будущего уже в его руках. Обоим казалось позднее, что они долго, долго сидели так зачарованные, друг подле друга, но это были лишь минуты, так как солнце все еще стояло над горами, на той стороне реки, когда внезапно нарушена была тишина.

Больная сидела в смежной комнате. Уже необычный визит привел ее в возбужденное, беспокойное состояние. Затянувшийся же тихий разговор наедине исполнил ее самых мрачных предчувствий и безумных мыслей. Ей казалось, что совершается, что-то необычайное и опасное, и так как думать она способна была только о самой себе, ей овладел постепенно все возраставший страх, что этот чужой человек пришел затем, чтобы ее увести. Пресловутый визит блюстителей порядка оставил в душе ее тихую, опасливую тревогу, и с той поры, при малейшем нарушении заведенного порядка в доме, несчастной девушкой овладевали дикие мысли о насильственном уводе и заточении в каком-нибудь незнакомом далеком месте. Она боролась некоторое время с охватившим ее страхом, но затем силы изменили ей, и она с громкими, отчаянными рыданиями вбежала в комнату, бросилась к ногам невестки, и со стонами, с судорожным плачем обняла ее колени. Шлоттербек испуганно вскочил, и фрау Энтрис мгновенно очнулась, отрезвилась, и невольно устыдилась своей недолгой слабости. Она быстро встала, подняла с полу больную, ласково провела рукой по ее волосам, и стала уговаривать ее вполголоса, монотонно, как плачущее дитя.

– Нет, нет, душечка, не плачь! Не надо плакать больше! Пойдем, детка, пойдем, вот мы и успокоились, вкусненькое что-то будет к ужину. Ты думала, он увести тебя хочет? О, глупенькая ты, никто тебя не уведет, Нет, нет, верь мне, никто тебя не уведет. Не надо плакать, дурочка, никогда плакать не надо.

Август Шлоттербек одновременно растерянный, и растроганный смотрел на больную, которая плакала уже тише, почти по-детски, умиротворенная, покачивала головой, стонала слабеющим голосом, и на опечаленном лице ее под бежавшими еще слезами, вдруг выступила глуповатая, беспомощная детская улыбка. Но гость чувствовал себя совершенно лишним при этой сцене и, тихо кашлянув, сказал: – Мне очень жаль… надеюсь, все обойдется благополучно. Позвольте мне завтра опять прийти к вам. Лишь в это мгновение фрау Энтрис вспомнила, как он просил ее руки, и она слушала его и дала ему говорить, хотя и не вслушивалась в его слова. Она удивилась самой себе. Он мог подумать, что она играла с ним. Ей ясно было, что она не может отпустить его с этим заблуждением, и она сказала: – Нет, оставайтесь. Все прошло. Нам надо еще договорить с вами. Голос ее звучал спокойно, лицо было невозмутимо, но милое волнение еще горело на нем, как солнечный закат, и глаза ее смотрели на Шлоттербека умно и холодно, но с тихой тенью печали, а он опять сидел с шляпой в руках и не понимал, куда делись его радость и ее ласковая теплота. Она меж тем усадила золовку на стул и вернулась на свое прежнее место. Лучше оставить ее здесь – тихо сказала она, – не то она опять заволнуется и наделает глупостей. – Я и сама не знаю, отчего я дала вам говорить прежде, я устала немного. Надеюсь, вы не истолковали этого ложно. Мое давнишнее твердое решение – не менять больше моей жизни. Мне почти сорок лет, а вам, наверно, уже за пятьдесят. В эти годы люди благоразумные не вступают больше в брак. Я к вам расположена и благодарна вам, как доброму соседу, и эти отношения могут продолжаться, если желаете. Но этим и ограничимся, иначе только хлопот себе наживем.

Шлоттербек печально, но ласково смотрел на нее. Ему оставалось только, подумал он, исполнить ее желание и уйти. Но сияние, которое он четверть часа тому назад видел на ее лице, еще стояло перед его глазами тихим, прекрасным отблеском позднего лета и поддерживало его желания. Не будь этого сияния, он был бы удручен, но без сожаления пошел бы своей дорогой. Теперь же ему казалось, что счастье доверчивой птичкой уже сидело на его руке, но он упустил момент, когда можно было поймать его. А птицы, бывшей уже так близко, невозможно лишиться без страстной надежды на новый случай поймать ее. Кроме того, хотя его и злило, что она ускользнула от него, но после того, как она слушала его объяснения, озаренная таким мягким светом, – он любил ее гораздо больше, чем еще час тому назад. До этого он полагал, что хлопочет о приятном, выгодном браке, по расчету, но за этот тихий вечерний час он действительно по уши влюбился, и уйти просто с хладнокровным сожалением и дружеским «прости» – уже было немыслимо для него.

– Фрау Энтрис – решительно сказал он, – вы испугались сейчас, и, быть может, мое предложение явилось неожиданностью для вас. Я, быть может, слишком мало говорил о чувствах, и слишком много останавливался на практической, деловой стороне дела, хотя мысленно и далек был от этого. Должен вам поэтому сказать, что чувство мое серьезно, и я не откажусь от вашей любви, хотя бы к тому и были причины. Не могу выразить этого, да и не пристало оно мне, но я никогда от этого не откажусь, это мое бесповоротное решение. Я вас люблю, и так как вы противитесь только рассудком, то я не могу примириться с этим, как покупатель, которого посылают в другую лавку. Я намерен продолжать мою кампанию, осаждать вас всеми силами, а там увидим, кто окажется сильнее.

Такого тона она и вовсе не ждала. Он звучал в ее женской душе, если и не убедительно, то, во всяком случай, помимо воли ее, ласкал ее слух, как первый крик дрозда в февральские дни. Но она не привыкла к власти смутных ощущений над собой и, с твердой решимостью отразить натиск, и сохранить полюбившуюся ей свободу, сказала:

– Вы меня пугаете, сосед! Мужчины дольше нашего остаются молодыми, и мне очень грустно, что вас не удовлетворяет мое решение. У меня нет уже той жизнерадостности, я не могу уже быть молодой и влюбленной, это было бы неискренне. Жизнь, которую я теперь веду, мне мила, я привыкла к ней, я свободна, и живу без больших забот. Потом, это несчастное существо, моя золовка… Я ей нужна, и не оставлю ее, я обещала ей это и не отрекусь от этого. Не к чему и говорить так много. Я не хочу и не могу. И если вы расположены ко мне, то оставьте меня в покое и не грозите мне осадами и тому подобными историями, а то я рассержусь на вас и вовсе слушать вас не стану. Если желаете, забудем сегодняшний разговор, и останемся добрыми соседями. В противном случае, я встречаться с вами больше не могу.

Шлоттербек встал, но не стал прощаться, а возбужденно зашагал по комнате, словно у себя дома, и лихорадочно размышлял, как найти выход из этой беды. Она смотрела на него несколько мгновений и смешно ей было немного, и растрогана она была немного, и обижена немного, и, наконец, воскликнула:

– Будьте благоразумны, сосед. Нам ужинать пора, да и вам, вероятно, тоже.

Но у него готово уже было решение в этот момент. Он учтиво взял левой рукой шляпу, которую в возбуждении своем отложил в сторону, поклонился и сказал с несчастной, вымученной улыбкой:

– Хорошо, я ухожу, фрау Энтрис. Будьте немного снисходительны ко мне сегодня. Я прощаюсь с вами теперь, и некоторое время беспокоить вас не буду. Я не хочу быть навязчивым. Но я вернусь, скажем через четыре, пять недель, и прошу вас только об одном: обдумайте за это время то, что я сказал вам, и дайте мне тогда искренний ответ, такой, какой тогда подскажет вам сердце. Я уезжаю, я и без того уже подумывал об этом, и в тягость вам не буду. Если же приеду опять, то лишь за вашим ответом. Если вы тогда скажете нет, то обещаю вам удовлетвориться этим, и тогда я освобожу вас и от моего соседства. Вы единственное, что еще может удержать меня в Герберсау. Стало быть, счастливо оставаться, и – до свидания.

Она не ответила на его рукопожатие, но ласково сказала:

– Вам мнение мое известно, оно не изменится. Но я принимаю ваше предложение, дабы вы не сомневались в моих добрых намерениях. Надеюсь, когда вы вернетесь, вы иначе, спокойнее ко всему будете относиться, и к этому отъезду, и останетесь моим соседом. Ну, прощайте, счастливого пути!

– Да, прощайте – печально ответил Шлоттербек, взялся за ручку двери, окинул комнату взглядом, на который ответила лишь золовка и, никем не провожаемый, вышел из дома в светлые еще сумерки.

Он потряс кулаком в сторону тихо рокотавшему в долине городу, который считал единственным виновником ожесточенного упорства фрау Энтрис, и решил в душе как можно скорее и навсегда покинуть его, вместе с этой женщиной или без нее. Решение это явилось для него облегчением в его неуверенном, колеблющемся положении, словно упованием на лучшие, светлые дни, по которым томилась его душа. Он медленно прошел к своему дому, оборачиваясь поминутно к соседнему домику, бесстрастно и холодно черневшему своей закрытой дверью и калиткой в позднюю летнюю ночь. Далеко на угасшем небе стояло еще маленькое воздушное облачко и умилительным розовато-золотистым светом таяло перед первой звездой. Облачко это воскресило в душе Шлоттербека нежное, сокровенное волнение минувшего часа, и, качая головой, он улыбался безумно-сладким желаниям своего сердца. Затем он вошел в свой одинокий дом, отказался от ужина в городе, съел лишь немного вишни, которую купил утром, и уже в тот же вечер стал собираться в путь.

К вечеру следующего дня все сборы его были окончены; он сдал ключи своей служанке, сундук-носильщику, облегченно вздохнул и пошел вниз в город, к вокзалу, ни разу не взглянув по пути на садик и окна фрау Энтрис. Но она видела, как он уходил, печальный, в сопровождении своего носильщика. Ей жаль было его и она от души желала ему исцеления.

Тихо потянулись теперь дни фрау Энтрис. Скромная жизнь ее вновь вошла в колею прежнего одиночества, никто не приходил к ней и никто не заглядывал больше через ее садовую ограду. В городе знали досконально, что она все хитрости пустила в ход, чтобы подцепить русского богача, и тешились его отъезду, который ни для кого, конечно, не остался тайной. Она, по обыкновению своему, не обращала на это никакого внимания и спокойно занималась обычными своими делами. Ей жалко было, что отношение Шлоттербека к ней приняло такой оборот, оттого, что ей приятно было встречаться с ним и грустно было лишиться доброго соседства. Но она не чувствовала за собой никакой вины и за долгие годы так привыкла к одиночеству, что отъезд его большого горя ей не причинил. Она собирала цветочные семена с отцветших клумб, поливала их утром и вечером, собирала ягоды, варила варенье и со спокойным трудолюбием исполняла привычные летние работы. Кроме того, золовка стала причинять ей нежданные заботы. После того вечера она была совершенно спокойна, но, вместе с тем, еще сильнее прежнего овладел ею тайный страх, какая-то мания преследования, мрачные мысли о похищении и насилии. Жаркое лето с исключительно частыми грозами тоже плохо действовало на нее и, наконец, фрау Энтрис лишилась возможности и на полчаса выйти из дома за покупками. Больную нельзя было оставлять больше одну. Несчастное существо чувствовало себя в безопасности лишь в близости своей привычной няньки и преследовало измученную женщину вздохами, ломанием рук и боязливыми, испуганными взглядами. Пришлось позвать врача. При виде его больная и совсем пришла в ужас. Но он стал навещать ее теперь через день. Для обывателей Герберсау это послужило, конечно, поводом к рассказам о возобновившихся истязаниях и полицейском надзоре. История эта была связана с ее видами на Шлоттербека и передавалась, как скандальный случай коварного корыстолюбия.

Август Шлоттербек, между тем, поехал в Вильдбад, но там было слишком жарко и шумно и, томимый, к тому же, внутренней тревогой, он скоро опять уложил свой сундук и отправился дальше, на этот раз в Фрейденштадт, который знал еще с молодых лет. Место пришлось ему по душе. Он познакомился там с одним швабским фабрикантом, с которым скоро подружился, и вел с ним беседы о разных технических и коммерческих делах, знакомых ему по личному опыту. С этим человеком, которого звали Виктор Трефц и который, подобно ему, много ездил и видел на своем веку, он совершал ежедневно длинные прогулки вплоть до Книбиса и Риппольдсау или в красивую долину Мургталь, где можно гулять по всем направлениям среди живописных пейзажей и близких лесов и отдыхать в красивых местах и хороших гостиницах. У Трефца была в восточной части страны фабрика кожевенных товаров, пользовавшаяся издавна доброй славой. Новый друг про все расспросил его, и ему приятно было проводить дни отдыха в таких задушевных разговорах. Меж ними установились добрые, учтивые отношения, основанные на взаимном уважении. Шлоттербек обнаружил большие познания в кожевенном деле и, кроме того, знание мирового рынка, просто уникальное для здешних мест. Он вскоре рассказал Трефцу подробнее про себя и про свое положение, и обоим казалось, что они могли бы и в общих делах быть добрыми товарищами.

Желанный отдых пошел в прок Шлоттербеку. Он даже стал думать меньше о своих невыясненных отношениях с вдовой в Герберсау. Но в это он Трефца не посвящал. Лишь когда он оставался один, по вечерам, перед тем, как он засыпал, образ фрау Энтрис вновь вставал перед ним и волновал его. Но и в эти минуты положение уже не казалось ему столь безнадежным и серьезным. Он вспоминал тот вечер в домике соседки и думал даже, что она была отчасти права. Он сознавал, что мысли эти о браке порождены были, в значительной степени, праздностью и одиночеством. Не то, чтобы он охладел или изменил ей, это не было в его характере, но если бы она осталась верна своему первоначальному решению, надо было предполагать, он при настоящих обстоятельствах уже примирился бы с этим горем.

В одну из прогулок в сосновом лесу Трефц пригласил навестить его ближайшей осенью и посмотреть его фабрику. Между ними речи не было еще о деловых отношениях, но оба прекрасно понимали, что посещение это может привести к расширению дела. Шлоттербек с благодарностью принял предложение и назвал другу банк, в котором он мог навести про него справки.

– Хорошо, благодарю вас, – сказал Трефц. – О дальнейшем переговорим на месте, если пожелаете.

И Август Шлоттербек вновь почувствовал связь с жизнью, которой оставался чуждым некоторое безрадостное время. Он видел перед собой, в близком будущем работу и заботы и несравненно больше, чем некогда возвращению на родину, радовался он теперь возвращению к привычной жизни предпринимателя. И прельщали его не столько деньги, которых у него и так было достаточно, сколько радость работы и общения с широкими коммерческими кругами. В этот день он лег спать с легким сердцем и уснул, не подумав ни разу о своей вдове. Он и не подозревал, что она переживала тяжелые дни и теперь именно нуждалась в его помощи. Больная стала еще боязливее и тягостнее под надзором городского врача и превратила маленький домик в обитель ужаса и скорби. То кричала, словно под кнутом, то, со стонами, бегала вверх и вниз по лестнице, металась по всему дому, то запиралась в своей комнате и с мольбами просила прекратить воображаемые осады. Несчастная нуждалась теперь в неусыпном надзоре, даже в спокойные дни, и смущенный врач, не имевший опыта в этих болезнях, настаивал на том, чтобы ее увезли и поместили в лечебное заведение… Фрау Энтрис противилась этому, сколько могла. Она привыкла за долгие годы к слабоумной девушке и предпочитала ее общество полному одиночеству, она надеялась также, что это тяжелое состояние не будет продолжительно, потом она опасалась и значительных расходов, с которыми могло быть связано содержание больной в доме для умалишенных. Она готова была всю жизнь стряпать для этой несчастной, стирать на нее, ходить за ней, переносить ее капризы и заботиться о ней. Но мысль, что сбереженное ею годами будет уходить на это погибшее существо, как в мешок без дна, эта мысль была ей нестерпима. Кроме ежедневных забот о слабоумной, ее угнетала еще и эта забота и, несмотря на всю свою жизненную отвагу, она стала худеть и даже немного состарилась.

Шлоттербек всего этого не знал. Он был уверен, что бодрая вдова сидит себе преспокойно в своем хорошеньком домике и рада, что освободилась от назойливого соседа и соискателя ее руки. Но это далеко было от истины. Правда, отъезд Шлоттербека не разбудил в ее сердце томления по нему, облик его не вставал в ее памяти преображенным любовной тоской, но в горе своем она рада была бы теперь иметь подле себя друга и советника и вообще гораздо меньше уже гордилась своей независимостью. И если бы положение золовки ухудшилось, она и к сватовству богатого соседа отнеслась бы теперь внимательнее и ласковее.

Толки об отъезде Шлоттербека, его предполагаемом значении и продолжительности прекратились в Герберсау, так как теперь только и было разговоров, что о фрау Энтрис. И в то время, как под прекрасными соснами Фрейденштадта оба дельца и друга сходились все ближе и уже определеннее толковали о будущих общих предприятиях, в Герберсау, на Госпитальной улице, переплетчик Пфроммер два долгих вечера писал письмо своему двоюродному брату, благополучие и будущее которого сильно беспокоило его. Несколько дней спустя Август Шлоттербек удивленно держал в руках это письмо, написанное на отличной бумаге с золотым обрезом, и медленно но дважды прочел его. Оно гласило:

«Дорогой и милый брат Шлоттербек, наш актуарий Шварцмантель, совершивший недавно поездку по Шварцвальду, передал нам, что видел тебя в Фрейденштадте, что ты здоров и живешь в гостинице «Липа». Это нас очень обрадовало, и мы от души желаем тебе поправиться в этом прелестном месте. Это всегда хорошо – полечиться летом, если есть возможность. Я тоже провел как-то несколько дней в Эрренальбе, оттого, что был болен, и это принесло мне большую пользу. Желаю тебе всяческих успехов. Надеюсь, наш родной Шварцвальд хорошо подействует на тебя. Дорогой брат, мы все скучаем по тебе и когда ты отдохнешь, то, наверно, опять с удовольствием вернешься в Герберсау. Оттого, что у человека одна только родина, и сколько бы ни было прекрасных вещей на свете, истинно-счастливым можно быть только на родине. Тебя очень полюбили в городе, и все радуются твоему возвращению. Хорошо, однако, что ты уехал именно теперь, когда в соседстве твоем опять неладно стало. Не знаю, известно ли уже это тебе. Фрау Энтрис, в конце концов, все-таки пришлось расстаться со своей больной золовкой. Она так обращалась с ней, что несчастное существо выдержать больше не могло и днем и ночью звало на помощь, пока не призвали городского врача. Положение больной оказалось ужасным и, несмотря на это, Энтрис еще настаивала и во что бы то ни стало хотела удержать ее у себя, легко понять отчего… Но теперь у нее силой отняли золовку и, быть может, ей еще придется держать ответ за нее. Несчастную поместили в сумасшедший дом в Цвифальтене и Энтрис придется-таки порядочно за нее платить. Не даром она до сих пор так экономничала с ней! Надо было тебе видеть, как увозили ее, бедняжку, – это был кошмар. Взяли карету и уселись в нее Энтрис, городской врач, сторож из сумасшедшего дома и больная. И как она начала кричать, так всю дорогу и кричала, как сумасшедшая, до вокзала, и весь город бежал за ними. Много чего пришлось выслушать Энтрис на обратном пути, один мальчуган даже камнем бросил в нее. Дорогой брат, если я могу для тебя сделать что-нибудь здесь, то с величайшей готовностью сделаю это. Ты тридцать лет был далеко от родины, но это ничего не значить, и для родных моих, как тебе известно, я все сделать готов. Жена тоже кланяется тебе. Желаю тебе хорошей погоды на время твоего дачного отдыха. У вас там наверху, во Фрейденштадте, наверно, прохладнее, чем здесь, в тесной дыре, у нас очень жарко и частые грозы. Третьего дня молния ударила в «Баварское подворье», но несчастья не случилось. Если тебе нужно что-нибудь, то я весь к твоим услугам.

Неизменно-преданный тебе брат и друг

Шлоттербек внимательно прочитать это письмо, сунул его в карман, вынул его опять, еще раз прочитал и сказал в адрес своего двоюродного брата: «Ну и дурак же ты!» но, не останавливаясь долго мысленно на авторе, обдумал хорошенько само письмо, перевел его с герберсауского на немецкий язык и постарался представить себе описанные события. Стыд объял его. Он видел бедную женщину, гонимую, поруганную, глотающую слезы, и без всякой поддержки в своем одиночестве. Чем больше он думал об этом, чем яснее видел все и понимал, тем больше бледнела его добродушная улыбка по адресу кузена-сочинителя. Он всей душой негодовал и на него, и на весь Герберсау и уже загорелся было жаждой мести, но вспомнил тут, как он сам мало думал в последнее время о фрау Энтрис… Строил разные планы и, мало томясь по родным местам, проводил отличные дни. А дорогая женщина страдала в это время и, быть может, уповала на его помощь. И чем больше он думал об этом, тем более стыдно становилось ему. Образ вдовы опять так ясно, так отчетливо стоял перед его глазами, что он не понимал, как мог он целыми днями почти не вспоминать про нее. Что оставалось теперь делать? Во всяком случае, сейчас же ехать домой. Он, немедля, позвал хозяина, заявил, что рано утром следующего дня уедет и сообщил это также Трефцу, который очень огорчился этим известием. Но условились, что Шлоттербек скоро приедет к нему и осмотрит его фабрику. Затем Шлоттербек занялся укладыванием вещей, в чем обладать большим опытом и искусством, и пока он делал это и наступили сумерки, им овладело бодрое, радостное настроение, уже не покидавшее его весь вечер. Ему ясно было, что все эти события только на руку ему. Золовка, слава Богу, далеко, фрау Энтрис одинока и угнетена, вероятно, у нее и денежные заботы… Как раз, значит, момент, опять… явиться к ней и повторить свое предложение в озаренной закатом комнате. Он засвистел какую-то веселую песенку, в высшей степени фальшиво, но это подогрело, тем не менее, его радость и отвагу, и вечер он провел с Трефцом за бутылкой отличного маркграфского вина. Они пили за радостное свидание, за долгую дружбу, хозяин тоже выпил с ними стаканчик и выразил надежду вновь увидеть дорогих гостей в будущем году.

На следующий день, рано утром, Шлоттербек стоял на вокзале и ждал поезда. Хозяин гостиницы провожал его, опять пожал ему руку, слуга понес его сундук в вагон, получил на чай, поезд отошел и после нескольких нетерпеливых часов путешествие закончилось и Шлоттербек прошёл мимо поклонившегося ему начальника станции в город. Он легко позавтракал в «Орле», находившемся по его пути, попросил, чтобы ему почистили сюртук и направился прямо к фрау Энтрис, садик которой улыбнулся ему прежней своей привлекательной чистотой. Калитка была закрыта, и ему пришлось подождать немного, пока хозяйка вышла с вопросительным взглядом, она не видела, как он подходил к дому, – и открыла ему. Когда она узнала его, она вспыхнула и хотела было сделать строгое лицо, но он вошел с дружеским приветствием, и она повела его в дом.

Его приход застал ее врасплох. Она мало думала о нем в минувшие дни, но возвращение его не испугало ее, а скорее обрадовало. И он понимал это, несмотря на ее молчание и напускной холод, но он облегчил и ей и самому себе первый шаг: сердечно взял ее за плечи, смеясь заглянул в ее зардевшееся лицо и спросил:

– Теперь – да? Не правда ли?

Она хотела улыбнуться, пококетничать немного, но внезапно ею овладело волнение и вспоминание о тяжких, горестных днях, которые она до этого мгновения переносила отважно и без слез, и, к его и к собственному изумлению, она разразилась вдруг громким плачем. Но вслед за тем, на лице ее вновь затеплилось робкое сияние счастья, которое Шлоттербек помнил еще с того последнего свидания, – она прислонилась к нему, дала себя обнять, и жених, нежно поцеловав, усадил ее на стул и радостно воскликнул:

– Слава Богу, все уладилось! Но осенью надо домишко этот продать. Или ты, во что бы то ни стало, хочешь остаться в этой лачуге?

Она покачала головой, и он весело сказал:

– Как я рад! И безделье скоро закончится. Что ты скажешь, например, про фабрику кожевенных товаров?

Предыдущая главаГлава 29 из 29К книге