– Пьер такой скучный, – сказал Альберт матери, когда они вместе сошли в освеженный дождем сад нарезать роз. – Он и все время был не очень-то мил со мной, но вчера он был совсем невозможный. На днях, когда я заговорил о том, чтобы поехать куда-нибудь вместе, он был в восторге. А вчера он как будто совсем не хотел ехать, мне пришлось его почти просить. Для меня это было не такое большое удовольствие, раз я не мог ехать парой. Я поехал собственно только ради него.
– Разве он дорогой вел себя не хорошо? – спросила фрау Верагут.
– Ах, хорошо-то хорошо, но он был такой скучный! Иногда в нем чувствуется прямо что-то пресыщенное, в таком мальчугане! Что бы я ему ни предложил или ни показал, он едва удостаивал кивнуть головой или улыбнуться. Он не хотел сидеть на козлах, не хотел учиться править, не хотел даже есть абрикосов. Совсем как какой-то избалованный принц. Прямо досадно! Я говорю это тебе потому, что в другой раз я, право, не возьму его.
Мать остановилась и испытующе посмотрела на него, улыбаясь над его возбуждением и любуясь его сверкающими глазами.
– Ах, ты, большой мальчик, – успокаивающе сказала она, – ты должен быть терпелив по отношению к нему. Может быть, он был не совсем здоров, он и сегодня утром почти ничего не ел. Это случается иногда со всеми детьми, с тобой это тоже бывало. Легкого расстройства желудка или скверных снов ночью достаточно для этого, а Пьер ведь у нас такой хрупкий и чувствительный. И потом, пойми, он, может быть, немножко ревнует. Ты должен принять во внимание, что обыкновенно я все свое время отдаю ему, а теперь ему приходится делиться с тобой.
– Но ведь у меня каникулы! Он мог бы понять это, он не глуп!
– Он ребенок, Альберт, ты старше его и должен быть благоразумнее.
С отливавших металлическим блеском листьев еще падали капли. Мать и сын выбирали исключительно желтые розы, которые Альберт особенно любил. Он раздвигал верхушки кустов, а мать садовыми ножницами срезывала еще мокрые цветы, жалко свисавшие вниз.
– Скажи, я был похож на Пьера, когда был в его возрасте? – задумчиво спросил Альберт.
Фрау Адель подумала. Она опустила руку с ножницами, заглянула сыну в глаза и затем закрыла свои, чтобы вызвать в себе его детский образ.
– Наружностью ты был довольно похож на него, за исключением глаз. Только ты был не такой тонкий и высокий, ты начал расти позже.
– А вообще? Я хочу сказать, характером?
– Ну, капризов у тебя было тоже достаточно, мой мальчик. Но мне кажется, ты был постояннее, ты не так быстро менял свои игры и занятия, как Пьер. Он порывистее, чем ты был, ты был более уравновешен.
Альберт взял у матери из рук ножницы и нагнулся, приглядываясь, над розовым кустом.
– Пьер больше похож на папу, – тихо сказал он. – Знаешь, мама, это удивительно, как в детях повторяются и смешиваются особенности родителей и предков! Мои друзья говорят, что в каждом человеке с рождения заложено все, что определяет его дальнейшую жизнь, и с этим ничего нельзя поделать, абсолютно ничего. Вели, например, у кого-нибудь есть наклонность к тому, чтобы стать вором или убийцей, то ничто не поможет, он должен стать преступником. Это ужасно. Ты, конечно, тоже так думаешь? Это научная истина.
– Бог с ней, с наукой. – улыбнулась фрау Адель. – Когда кто-нибудь сделается преступником и совершит убийство, наука, может быть, и может доказать, что это было в нем всегда. Но я нисколько не сомневаюсь, что есть очень много порядочных людей, которые унаследовали от родителей и дедов достаточно дурного и все-таки остались хорошими, и этого наука не может исследовать до конца. Я считаю, что хорошее воспитание и добрая воля сильнее всякой наследственности Что справедливо и порядочно, мы все знаем, и этого мы и должны держаться. Что же в нас скрывается из прадедовских тайн, этого никто хорошенько не знает, и лучше с этим не считаться.
Альберт знал, что его мать никогда не вступает в диалектические пререкания, и в сущности он инстинктивно чувствовал правоту ее бесхитростного образа мыслей. Но в то же время он сознавал, что так легко с этой опасной темой покончить нельзя, и ему хотелось сказать что-нибудь основательное о том учении о причинности, которое всегда казалось ему таким убедительным в устах некоторых из его друзей. Но он напрасно искал в своем уме твердых, определенных, значительных фраз, да и, в противоположность этим друзьям, которыми он восхищался, он чувствовал себя в сущности гораздо более наклонным к этически-эстетическому миросозерцанию, чем к научно-объективному, которое исповедовал в кругу своих товарищей. Таким образом, он оставил все эти вопросы в покое и перешел опять к розам.
Между тем Пьер, который, в самом деле, чувствовал себя нехорошо и утром проснулся гораздо позже обыкновенного и в очень вялом настроении, оставался в детской до тех пор, пока ему не надоели все его игрушки. Ему было очень не по себе и казалось, что должно случиться что-нибудь особенное, чтобы этот скучный день сделался сносным и сколько-нибудь приятным для него.
Колеблясь между ожиданием и недоверием, он вышел из дому и направился в липовый сад в поисках чего-нибудь нового, какой-нибудь находки или приключения. В желудке у него было неприятное ощущение, знакомое ему по прежним случаям недомогания, а в голове была усталость и тяжесть, каких он не испытывал еще никогда. Охотнее всего он уткнулся бы головой в колени матери и дал волю слезам. Но этого нельзя было сделать, пока здесь был гордый большой брат, который и так всегда давал ему чувствовать, что он еще маленький мальчик.
Если бы матери пришло в голову самой что-нибудь сделать, позвать его к себе, предложить ему поиграть во что-нибудь и приласкать его! Но она, конечно, уже опять ушла с Альбертом. Пьер чувствовал, что сегодня несчастный день и что надеяться не на что.
Он уныло и нерешительно побрел по усыпанным песком дорожкам, засунув руки в карманы и покусывая увядший стебель липового цветка. В саду было свежо и сыро, а стебель имел горький вкус. Он выплюнул его и с досадой остановился. Ему ничто не приходило в голову. Сегодня ему не хотелось быть ни принцем, ни разбойником, ни извозчиком, ни архитектором.
Нахмурив брови, смотрел он на землю и, разрыв кончиком ботинки песок, отшвырнул ногой далеко в траву серую слизистую улитку. Все сегодня было такое чужое, даже птицы и бабочки, ничто не слало ему улыбки и не веселило души. Все в природе молчало, все казалось таким будничным, безотрадным и убогим. У ближайшего куста он попробовал маленькую красную ягоду смородины; она была холодная и кислая. Надо было бы лечь и заснуть, думал он, и спать до тех пор, пока все опять не станет новым, красивым и веселым. Не стоит вот так ходить кругом и мучиться, и ждать чего-то, что и не думает приходить. Как хорошо было бы, если бы, например, вдруг вспыхнула война, и на дороге появилось множество солдат верхами или если бы где-нибудь загорелся дом, или вдруг сделалось большое наводнение. Ах, все это бывает только на картинках в книжках, на самом деле ничего этого никогда не увидишь, да, может быть, в жизни все эти вещи вовсе никогда и не случаются.
И мальчик со вздохом поплелся дальше. Хорошенькое нежное личико было уныло и безжизненно. Когда он услышал за высоким частоколом голоса Альберта и матери, ревность и отвращение овладели им с такой силой, что у него выступили слезы на глаза. Он повернулся и тихонько пошел прочь, чтобы его не услышали и не окликнули. Он не хотел теперь никому давать отчет, не хотел разговаривать, выслушивать замечания и наставления. Ему было скверно, очень скверно, и никому не было до него дела. Так, по крайней мере, он хотел упиться своим одиночеством и тоской и почувствовать себя по-настоящему несчастным.
Он подумал было о Боге, которого временами очень ценил, и на момент эта мысль принесла ему отдаленный проблеск утешения и тепла, но это сейчас же прошло. Очевидно, и Бог не мог ему ничем помочь. А между тем ему именно теперь так нужен был кто-нибудь, на кого можно было бы положиться и от кого можно было бы ожидать чего-нибудь хорошего и утешительного.
Вдруг он вспомнил об отце. Чувство подсказало ему, что отец, может быть, поймет его: ведь он сам по большей части был так молчалив и не весел, и вид у него был такой напряженный. Несомненно, он стоит теперь, как всегда, в своей большой тихой мастерской и рисует свои картины. Собственно нехорошо ему мешать. Но ведь он только на днях сказал, чтобы Пьер приходил к нему всегда, когда ему захочется. Может быть, он уже забыл об этом, – все взрослые так скоро забывают свои обещания. Но попробовать все-таки можно. Боже мой, что же делать, если на душе так нехорошо, а утешения ждать больше не от кого!
Сначала медленно, потом, с загоревшейся вдруг надеждой, быстрее и бодрее направился он по тенистой аллее к мастерской. Здесь он взялся за ручку двери и остановился, прислушиваясь. Да, отец был внутри, он слышал его громкое дыхание и легкое покашливание, слышал, как постукивали деревянные рукоятки кистей, которые он держал в левой руке.
Он осторожно нажал ручку, бесшумно открыл дверь и заглянул в комнату. Сильный запах скипидара и лака был ему противен, но широкая, сильная фигура отца возбуждала надежду. Пьер вошел и закрыл за собой дверь.
При стуке захлопнувшейся двери художник, за которым Пьер зорко наблюдал, вздрогнул и повернул голову. Напряженный взгляд выразил недовольный вопрос, а рот принял неприятное выражение.
Пьер не шевелился. Он смотрел отцу в глаза и ждал. Сейчас же глаза последнего стали ласковее, а сердитое лицо смягчилось.
– Смотри-ка, Пьер! Мы не виделись целый день. Тебя послала мама?
Мальчик покачал головой и дал себя поцеловать.
– Хочешь немножко посидеть и посмотреть? – ласково спросил отец.
В то же время он снова повернулся к своей картине и поднял руку с заостренной маленькой кистью. Пьер наблюдал за ним. Он видел, как художник смотрел на полотно, как напряженно и как будто гневно глядели его глаза, и нацеливалась сильная, нервная рука с тонкой кистью, видел, как вырезывались морщины на его лбу, а зубы впивались в нижнюю губу. При этом он вдыхал крепкий воздух мастерской, которого он не любил никогда и который сегодня был ему особенно противен.
Глаза его померкли, и он застыл у двери, точно парализованный. Все это было знакомо ему – этот запах, и эти глаза, и эти гримасы внимания, и он понял, как глупо было ждать, что сегодня будет иначе, чем всегда. Отец работал, он копался в своих красках с этим их ужасным запахом и не думал ни о чем в мире, кроме своих глупых картин. Глупо было приходить сюда.,
Лицо мальчика вытянулось от разочарования. Он так и знал! Сегодня ему не было нигде прибежища – ни у матери, ни здесь!
С минуту он рассеянно и печально стоял и, не видя, смотрел на большую картину с блестящими влажными красками. Для этого у папы есть время, а для него нет. Он опять взялся за ручку двери и нажал ее, собираясь тихонько уйти.
Однако Верагут услышал робкий шорох. Он обернулся, что-то проворчал и подошел ближе.
– В чем дело, Пьеро? Куда же ты? Разве ты не хочешь немножко побыть у папы?
Пьер отдернул руку и слабо кивнул головой.
– Ты хотел мне что-нибудь сказать? – ласково спросил художник. – Пойдем, сядем рядом, и ты расскажешь мне. Ну, как вчерашняя прогулка?
– О, очень хорошо, – послушно ответил мальчик.
Верагут провел рукой по его волосам.
– Тебе она, кажется, не пошла впрок? У тебя немножко заспанный Вид, детка! Не давали ли тебе вина вчера, а? Нет? Ну, что же мы будем делать? Рисовать?
Пьер покачал головой.
– Мне не хочется, папа. Сегодня так скучно.
– Скучно? Ты, наверно, плохо спал? Может быть, займемся немножко гимнастикой?
– Мне не хочется. Мне хочется только быть у тебя, и больше ничего. Но здесь так плохо пахнет.
Верагут погладил его по голове и засмеялся.
– Да, беда быть сыном художника, когда не любишь запаха красок. Ты, видно, никогда не будешь художником!
– Да я и не хочу.
– Чем же ты хочешь быть?
– Ничем. Мне хотелось бы быть птицей или чем-нибудь в этом роде.
– Это было бы недурно. Но скажи мне теперь, дружок, чего бы тебе хотелось. Видишь ли, мне нужно еще поработать над этой картиной. Если хочешь, ты можешь остаться здесь и немножко поиграть. Или дать тебе книжку с картинками?
Нет, это было не то, чего он хотел. Чтобы как-нибудь отделаться, он сказал, что пойдет кормить голубей, и отлично заметил, что отец свободно вздохнул и был рад его уходу. Он получил на прощанье еще один поцелуй и вышел из мастерской. Отец закрыл за ним дверь, и Пьер опять очутился один с еще большей пустотой в душе, чем прежде. Он побрел прямо по траве, хотя это было ему запрещено, рассеянно и озабоченно сорвал несколько цветков и равнодушно смотрел, как его светлые желтые сапожки покрывались в мокрой траве пятнами и темнели. В конце концов, сломленный отчаянием, он бросился на землю и с плачем зарылся головой в траву, чувствуя, как мокнут и прилипают к рукам рукава его голубой блузы. -
Только когда его стала пробирать дрожь, он, опомнившись, встал и робко прокрался в дом.
Скоро его позовут, и тогда увидят, что он плакал, заметят мокрую, грязную блузу и промокшие ботинки и будут его бранить. Враждебно прошел он мимо двери кухни – он не хотел теперь встречаться ни с кем. Ему хотелось бы очутиться где-нибудь далеко, где никто бы не знал о нем и не искал его.
В двери одной из редко обитаемых комнат для гостей торчал ключ. Он заметил его, вошел в комнату, закрыл за собой дверь, закрыл также стоявшие открытыми окна и, усталый и раздраженный, бросился, не снимая ботинок, на большую непокрытую кровать. Он долго лежал, отдавшись своему горю» то плача, то впадая в легкую дремоту. Когда, много времени спустя, он услышал во дворе и на лестнице голос матери, звавший его, он не ответил и упрямо еще глубже зарылся в подушки. Голос матери звучал то ближе, то дальше и, наконец, совсем замолк, а он так и не мог заставить себя откликнуться. Под конец он заснул с мокрыми щеками.
В полдень, когда Верагут пришел к обеду, жена сейчас же спросила его:
– Разве ты не привел Пьера?
Ея взволнованный тон поразил его.
– Пьера? Я ничего не знаю о нем. Разве он был не с вами?
Фрау Адель испугалась и заговорила громче.
– Нет, я его не видела с самого завтрака! Когда я его искала, девушки сказали мне, что видели, как он шел в мастерскую. Разве он не был там?
– Да, он заходил, но только на минутку и сейчас же опять убежал. – И он с досадой прибавил – Неужели в доме нет никого, кто бы присмотрел за ребенком?
– Мы думали, что он у тебя, – сухо и обиженно сказала фрау Адель. – Я сейчас пойду искать его.
– Пошли кого-нибудь за ним! Пора обедать.
– Начните без меня. Я пойду искать сама.
Она торопливо вышла из комнаты. Альберт встал и хотел последовать за ней.
– Оставайся здесь, Альберт! – крикнул Верагут. – Мы за столом!
Юноша гневно посмотрел на него.
– Я буду обедать с мамой, – раздраженно сказал он.
Отец иронически улыбнулся.
– Что ж, пожалуйста, ведь ты хозяин в доме, не правда ли? Может быть, у тебя есть желание опять швырнуть в меня ножом – так, пожалуйста, не стесняйся, пусть какие-то там предрассудки не смущают тебя!
Сын побледнел и отодвинул свой стул. Это было в первый раз, что отец напомнил ему про эту гневную вспышку его детских времен.
– Ты не смеешь так говорить со мной! – вспыхнув, вскричал он. – Я этого не позволю!
Верагут, не отвечая, отломил кусочек хлеба и съел его. Он налил себе воды, медленно выпил ее и решил оставаться спокойным. Он делал вид, будто он один, и Альберт нерешительно подошел к окну.
– Я этого не позволю! – наконец, еще раз крикнул он, не в состоянии сдержать свой гнев.
Отец посыпал свой хлеб солью. В мыслях он видел себя на пароходе, едущим по бесконечным чуждым морям, далеко от всей этой непоправимой путаницы.
– Хорошо, хорошо, – почти мирно сказал он. – Я вижу, что тебе неприятно, когда я с тобой разговариваю. Оставим это!
В этот момент в коридоре послышался удивленный возглас и поток взволнованных слов. Фрау Адель нашла мальчика в его убежище. Художник прислушался и быстро вышел из комнаты. Сегодня, по-видимому, все шло вкривь и вкось.
Он застал Пьера в смятой постели, с грязными сапожками, с заспанным и заплаканным лицом и спутанными волосами. Мать стояла перед ним в беспомощном изумлении.
– Говори же, детка, – воскликнула она, наконец, колеблясь между тревогой и досадой, – что с тобой? Почему ты не отвечаешь? И почему ты лежишь здесь?
Верагут поднял мальчика и испуганно заглянул в его безжизненные глаза.
– Ты болен, Пьер? – нежно спросил он.
Мальчик смущенно покачал головой.
– Ты спал здесь? Ты здесь уже давно?
Слабым, унылым голосом Пьер сказал:
– Я не виноват… Я ничего не сделал… У меня только болела голова.
Верагут на руках отнес его в столовую.
– Дай ему тарелку супа, – сказал он жене. – Тебе надо поесть горячего, детка, тебе сразу станет лучше, вот увидишь. Ты, наверно, болен, бедняжка!
Он усадил его в свое кресло, подложил ему под спину подушку и сам стал ложкой давать ему суп.
Альберт сидел молча и угрюмо.
– У него, в самом деле, больной вид, – сказала фрау Верагут, почти успокоенная, с чувством матери, которой гораздо приятнее ухаживать за больным ребенком, чем разбираться в каких-то необычайных шалостях и наказывать его за них.
– Ты поешь, а потом мы уложим тебя, котик, – нежно, успокаивала она.
Пьер сидел, весь серый, с полузакрытыми глазами, и без сопротивления глотал все, что ему вливали в рот. Пока отец кормил его супом, мать щупала ему пульс. Жара не было.
– Может быть, мне пойти за доктором? – нетвердым голосом спросил Альберт, которому было неприятно, что он один ничего не делает.
– Нет, не стоит, – сказала мать. – Мы уложим Пьера в постельку и тепло-тепло укутаем, он хорошенько выспится и завтра будет опять здоров. Правда, моя радость?
Мальчик не слушал. Когда отец хотел дать ему еще супу, он отрицательно покачал головой.
– Не надо его заставлять, – сказала мать. – Пойдем, Пьер, я уложу тебя, и все будет опять хорошо.
Она взяла его за руку; он тяжело встал и вяло последовал за ней. Но в дверях он остановился, лицо его исказилось, он весь скорчился и в приступе тошноты изверг из себя все, что только что съел.
Верагут отнес его в спальню и предоставил матери. Зазвенели звонки, и слуги забегали вверх и вниз по лестнице. Художник сел несколько кусков, а в промежутках еще два раза забегал к Пьеру, который, раздетый и вымытый, уже лежал в своей медной кроватке. Затем пришла фрау Адель и сообщила, что ребенок успокоился; у него ничего не болит, и он, вероятно, заснет.
Отец обратился к Альберту:
– Что Пьер ел вчера?
Альберт подумал и ответил, обращаясь не к отцу, а к матери:
– Ничего особенного. В Брюкеншванде я велел дать Пьеру молока и хлеба, а к обеду в Пегольцгейме нам подали макароны и котлеты.
– А потом? – допрашивал тоном инквизитора отец,
– Он не хотел больше ничего. После обеда я купил у одного садовника абрикосов. Он съел только один или два.
– Они были спелые?
– Конечно. Ты, кажется, думаешь, что я нарочно расстроил ему желудок.
Мать заметила его раздражение.
– Что с вами? – спросила она.
– Ничего, – сказал Альберт.
– Я ничего не думаю, – продолжал Верагут, – я только спрашиваю. Вчера ничего не случилось? У него не было рвоты? Или, может быть, он упал? Он не жаловался, что у него что-нибудь болит?
Альберт на все вопросы отвечал односложно «да» или «нет» и страстно желал, чтобы обед скорее кончился.
Когда отец еще раз на цыпочках вошел в спальню Пьера, он застал его спящим. Бледное детское личико выражало глубокую серьезность и упоение сном-утешителем.
В этот тревожный день Иоганн Верагут окончил свою большую картину. Испуганный и встревоженный до глубины души пришел он от больного Пьера, и ему было труднее, чем когда-либо, заглушить бушевавшие в нем мысли и найти то спокойствие, которое было секретом его силы, и которое он оплачивал такой дорогой ценой. Но воля его была сильна, ему удалось добиться своего, и в послеполуденные часы, при прекрасном мягком свете, картина получила последние маленькие поправки и необходимые штрихи.
Когда он положил палитру и сел перед картиной, его охватило ощущение пустоты. Он сознавал, что эта картина представляет собой нечто особенное, и что он много дал ею. Но себя самого он чувствовал опустошенным и как бы выжженным. И у него не было ни одной души, которой он мог бы показать свое творение. Друг был далеко, Пьер болен, а больше у него никого не было. Действие своей работы он почувствует, и отголоски на нее услышит только, из равнодушной дали, из газет и писем. Ах, это было ничто, меньше, чем ничто; обрадовать, наградить и подкрепить его могли бы теперь только взгляд друга или поцелуй возлюбленной.
В продолжение четверти часа он молча стоял перед своей картиной, которая впитала в себя силу и лучшие часы нескольких недель и сияла теперь перед его глазами, между тем как сам од, истощенный и исчерпанный, стоял перед своим творением, как перед чем-то чужим.
– Ах, глупости, я продам ее, а на вырученные деньги, съезжу в Индию, – пытаясь быть циничным, сказал он себе.
Он запер дверь мастерской и пошел в дом взглянуть на Пьера. Мальчик спал. На вид ему было лучше, чем днем, лицо его от сна раскраснелось, выражение муки и безутешности исчезло.
– Как это быстро проходит у детей! – сказал он у двери шепотом жене.
Она слабо улыбнулась, и он увидел, что она тоже вздохнула свободнее, и что и ее тревога была сильнее, чем она показывала.
Ужин наедине с женой и Альбертом улыбался ему очень мало.
– Я пойду в город, – сказал он, – и к ужину не вернусь.
Больной Пьер дремал в своей кроватке, мать спустила шторы и оставила его одного.
Ему снилось, что он медленно идет по саду. Все слегка изменилось, и было гораздо больше и обширнее, чем всегда, он шел, шел и никак не мог дойти до конца. Клумбы были красивее, чем ему когда-либо приходилось их видеть, но цветы казались все странно стеклянными, большими и необыкновенными, и все вместе сияло грустной, мертвой красотой.
С слегка сжавшимся сердцем обошел он круглую площадку с кустами, на которых росли крупные белые цветы; на одном из них сидела голубая бабочка и спокойно пила сок. Было неестественно тихо, и на дорожках лежал не песок, а что-то мягкое, по чему ноги ступали, точно по ковру.
С другой стороны площадки навстречу ему шла мать. Но она не видела его и не кивнула ему головой, она печально смотрела перед собой и прошла мимо бесшумно, как дух.
А вскоре после этого, на другой дорожке, он увидел отца, а потом Альберта. И тот, и другой молча и сурово шел вперед, и ни один не видел его. Во власти каких-то чар они одиноко и чинно ходили вокруг, и, казалось, что так будет всегда, что никогда в их застывших глазах не появится ласковый блеск, а на лицах улыбка, никогда в этой непроницаемой тишине не раздастся звук, и никогда самый легкий ветерок не зашелестит неподвижными ветвями и листьями.
Самое худшее было то, что он сам не мог окликнуть их. Ему ничто не мешало сделать это, ничто у него не болело, но у него не было мужества и настоящей охоты; ему ясно было, что все так и должно быть, и что от возмущения все это стало бы только еще ужаснее.
Пьер медленно продолжал прогуливаться среди всего этого бездушного великолепия. В светлом мертвом воздухе, сверкая красками, стояли, точно не настоящие, тысячи цветов, а от времени до времени он снова встречал Альберта, или мать, или отца, и они проходили мимо него и друг мимо друга, все такие же застывшие и чужие.
Ему казалось, что это продолжается уже давно, может быть, годы, и те, другие времена, когда мир и сад были живыми, люди радостными и разговорчивыми, а сам он полон неудержимого веселья, – те времена лежат невообразимо далеко, в глубоком прошлом. Может быть, всегда было так, как теперь, а прежнее было только прекрасным сном.
Наконец, он дошел до маленького каменного бассейна, где садовник прежде наполнял лейки и где сам он как-то держал несколько крошечных головастиков. Неподвижная светло-зеленая вода отражала каменный край и свешивающиеся листья куста с желтыми цветами астр и казалась красивой, покинутой и почему-то несчастной, как все остальное… «Если упадешь туда, утонешь и умрешь», сказал как-то раз прежде садовник. Но она была совсем неглубока.
Пьер подошел к краю овального бассейна и нагнулся над ним.
В воде он увидел свое лицо. Оно было такое же, как лица остальных: старое, бледное и глубоко застывшее в равнодушной суровости.
Он увидел это с удивлением и испугом, и вдруг сознание скрытого ужаса и безысходной скорби его положения овладело им с чрезмерной силой. Он попробовал крикнуть, но не мог издать ни звука, хотел заплакать, но мог только искривить лицо и беспомощно оскалить зубы.
В этот момент опять показался отец, и Пьер повернулся к нему в чудовищном напряжении всех своих скованных душевных сил. Все его отчаявшееся сердце, измученное смертельным страхом и невыносимым страданием, устремилось, взывая о помощи, к отцу, который подходил в своем призрачном спокойствии и, казалось, снова не видел его.
«Папа!» – хотел он крикнуть, и хотя не слышно было ни звука, сила его ужаса и отчаяния была так велика, что достигла одинокого. Отец повернул голову и посмотрел на него.
Он внимательно, своим ищущим взглядом художника, заглянул ему в глаза, слабо улыбнулся и слегка кивнул головой, ласково и сострадательно. Но ни во взгляде, ни в улыбке его не было утешения и ободрения, как будто теперь ничем нельзя было помочь. На момент тень любви и родственного страдания скользнула по его суровому лицу, и в этот короткий миг он показался Пьеру не могущественным отцом, а скорее бедным, беспомощным братом.
Затем он опять устремил взгляд вперед и медленно пошел дальше тем же равномерным шагом, которого он не прерывал.
Пьер следил за тем, как он шел все дальше и, наконец, совсем исчез из виду; маленький пруд, дорожка и сад потемнели перед его испуганными глазами и рассеялись, как туман. Он проснулся с болью в висках и пересохшим горлом, увидел, что лежит один в постели в полутемной комнате, удивленно попытался сообразить, в чем дело, но не мог ничего вспомнить и уныло повернулся на другой бок.
Лишь мало-помалу к нему вернулось полное сознание, и он облегченно вздохнул. Быть больным и лежать с головной болью было отвратительно, но это можно было перенести, это были пустяки в сравнении с смертельным страхом кошмарного сна.
Для чего все эти мучения? – думал Пьер, ежась под одеялом. – Зачем надо быть больным? Если это наказание – за что его наказывают? Он даже не съел ничего запрещенного, как когда-то, когда он расстроил себе желудок незрелыми сливами. Они были ему запрещены, и так как он все-таки сел их, он должен был нести последствия. Это было понятно. Но теперь? Почему он теперь лежит в постели, почему у него была рвота, и почему сейчас в висках у него так больно стучит?
Он уже давно лежал с открытыми глазами, когда в спальню вошла мать. Она подняла штору, и в комнату влился мягкий вечерний свет.
– Ну, как тебе, детка? Ты хорошо спал?
Он не ответил. Лежа на боку, он поднял глаза и посмотрел на нее. Она удивленно выдержала взгляд: он был странно испытующий и серьезный.
«Жара нет», – с облегчением подумала она.
– Дать тебе чего-нибудь поесть?
Пьер слабо покачал головой.
– Подумай, может быть, тебе чего-нибудь захочется.
– Воды, – тихо сказал он.
Она дала ему напиться, но он сделал только маленький глоток и опять закрыл глаза.
Вдруг из комнаты матери донеслись громкие звуки рояля. Широкой, все нараставшей волной прорезали они тишину.
– Слышишь? – спросила фрау Адель.
Пьер широко раскрыл глаза, и лицо его исказилось, точно от боли.
– Не надо! – крикнул он. – Не надо! Оставьте меня в покое!
И он обеими руками заткнул себе уши и зарылся головой в подушку.
Фрау Верагут со вздохом пошла просить Альберта прекратить игру. Затем она вернулась к Пьеру и сидела у его кроватки до тех пор, пока он не задремал опять.
В этот вечер в доме было совсем тихо. Верагута не было, Альберт был не в духе и страдал оттого, что не мог играть на рояле. Все рано легли спать, и мать оставила свою дверь открытой, чтобы услышать, если Пьеру ночью что-нибудь понадобится.