Теплый и тихий к вечеру день кончался.
Степачев, как будто ничего не было до этого, расспрашивал Прона, как тот вез Столыпина.
Прон, неохотно рассказав, сам напомнил о разговоре:
— Значит, так. При вас объявляю Якову: пойдешь, чтоб к завтрему были с лошадьми.
— Отлично.
— Слышь, Яков?
Яков, которому вместо жеребца поообещали стреляную (раненую) лошадь, молча горевал. Он вздрогнул и закивал головой.
— Я и вас не держу, Прон Яковлевич. Для скорости действуйте и сами тоже. Значит, было семь троек? Как тебя? Эй! — обратился он к Сеньке. Тот подбежал. — Сколько было ямщиков?
— В два десятка складешь, — ответил за Сеньку Прон.
— Верно? — спросил Степачев Сеньку. — Язык проглотил? — повысил он голос.
— Он лучше знает, он главный над ними, — ответил Сенька.
— А чего мне ради врать-то, — сказал Прон.
— Плохо учили тебя, — заметил Степачев Сеньке.
— Никак его не учили, — сердито сказал Яков.
— Молодой, исправится, — усмехнулся Прон.
— Было у ямщиков оружие?
Сенька взглянул на Прона, буркнул:
— Не было.
— Поверим на первый случай. — Степачев повел рукой. — Прошу прощения, откланиваюсь. Вы уж, братцы, постарайтесь. В ваших интересах. Мне будет тяжело отдать приказ, вы понимаете, Прон Яковлевич, какой, но надеюсь, не придется. Зависит от вас. — Он повернулся было.
— Господин хороший! — взмолился Яков. — Можно жеребца возьму, хоть последнюю ночь в конюшне перестоит.
— На нем и поедешь, — сказал Прон.
— Гвоздь не загонишь в копыто? — сощурился Степачев.
Яков возмутился:
— Да было ли такое, чтоб мужик коня калечил?
— Было, дорогой, все было. Возьми, разрешаю. Брат твой понравился. Большевиков не одобряет.
— А как одобрять! — торопливо высунулся Яков. — Церковь от государства отделили.
— Это как раз хорошо для церкви, — успокоил Степачев. — Большевики говорят: государство должно отмереть. Вот отомрет, а церковь останется.
Он подмигнул Якову и пошел, но не в избу, а за нее, за сарай. Часовой вытянулся.
— Приперло, — заметил Яков. Отвязал жеребца.
— Ну, Сенька, — обратился Прон, — сослужи напоследок службу. Обскачи пару-другую деревень.
— Разве ж меня отпустят, — ответил тот. — Тут дисциплина!
И хотя его обидело, что Степачев отнесся к нему как к мелкой сошке, братьям-то Сенька хотел показать, что начинает новую жизнь по своей воле и что доволен ею.
— Айда, айда, — торопил Прона Яков. Они пошли. — Нашел кого просить! Экого дуботолка. Обойдемся. Он-то обходится.
— Не будет из Прона толку.
Степачев вздрогнул от неожиданности и повернулся. Шатунов стоял у начала грядки, из которой просекались первые всходы.
— Не будет, — спокойно ответил Степачев. — Не наш человек. Пахать собирается — смеху подобно. Не будет лошадей — вывод ясен. Ему и от Советов не сносить башки. Связь прервал, ямщиков взбунтовал, лошадей отдал врагу Советской власти.
— Не отдал еще.
— Отдаст. И пусть пашет.
— На ком?
— Новое дело! — Степачев вырвал гнездо молодого лука, ударил пучком по хромовому голенищу, стряхнул землю. — Тебе-то что! На себе!
— Мне-то что, — хмуро повторил Шатунов.
— Ваня, — дружелюбно сказал Степачев, — я тебя понимаю. Здесь твоя деревня, оттого и делаю все тихо-мирно: терять тебя не хочу. И ты меня не теряй. Я ж вижу, пошатнулся ты.
Шатунов смотрел на мошек-толкунцов, мельтешащих над кучей сухого навоза.
— С председателем будешь говорить?
— Послал за ним?
— Послал.
Степачев вздрогнул, то ли от прохлады, то ли от нервного ожидания встречи с Анатолием.
— Я один с ним поговорю. Идем?
— Сейчас. Ты иди, — отозвался Шатунов.
Степачев ушел. Шатунов понял, что то, что он думает, ему некому сказать. Думал он о пустыре на месте своего дома, о сумасшедшей жене. Теперь служба у Степачева казалась ненужной, тягостной, ничего не сулившей. А так как все последнее время он только ею и занимался, она стала его жизнью. И то, что она бессмысленна, он начал понимать только здесь. А как жить? Не у кого было искать совета. Ни с Захаром, ни с Проном ему не о чем было разговаривать. Прон с малолетства был в извозе, Захарка всегда с отцом на трехпоставной мельнице, а он, Иван, вечно торчал у этапной. Гнали по тракту часто, все больше уголовников, бритоголовых, бородатых мужиков. Были они веселые, весело матерщинничали, делились друг с другом и с конвойными тем, что им подавали из жалости. Иван крал для них яйца, и старался украсть побольше. Раз он хотел дать яиц политическому и похвалился, что спер яйца у матери. Политический яйца не взял, сказав, что красть нехорошо. Уголовники захохотали над ним, посмеялся и Иван. И больше к политическим не подходил, считая их дураками. Как же ругать воровство, если все кругом крадут? Потом, когда сам Иван был на каторге, он увидел, что как раз политические-то дружнее уголовников: уголовники из-за куска хлеба, из-за удобного места на нарах могли зарезать. Но все равно Иван злобился на политических, считающих воровство нехорошим, но судимых наравне с ворами и бандитами.
Степачев, проходя мимо охранника, бодро спросил:
— Ну, как?
— Так точно! — ответил охранник.
— Что из дома пишут?
— Ничего не пишут, баба неграмотная, а криком не достичь, — отрапортовал охранник, не меняя вытяжки.
— Ничего, ничего, — успокоил Степачев. — Кончим — и сразу к ней. — «Что кончим?» — подумал он.
— Слушаюсь, — ответил охранник, угадывая, что можно без опаски расслабиться перед начальством.
— Корова есть, сметана своя? — говорил Степачев, злясь на себя за начатый пустой разговор.
— Есть-то есть, — сказал охранник и полез чесать затылок, превратясь сразу из солдата в мужика.
Степачев понял, что теперь начнутся обычные жалобы на жизнь, выслушивать которые он устал, а уничтожить их причину оказывался не в состоянии.
— Как думаешь, вёдро будет? — спросил он.
Охранник посмотрел почему-то на хромовые сапоги Степачева, потом на небо.
— Что бог даст, так и будет.