Колхозный ток. Молотьба. Колотится, вздрагивает молотилка с конным приводом. Слабый свет сквозь пыльные, забранные в решетку фонарные стекла. Течет на черный брезент желтое зерно.
Подает снопы в молотилку Федор Иванович. Он уперся деревянной ногой в станину.
Нагибается, хватает сноп, кладет его колосьями к устью молотилки, раскатывает ровной полосой и чуть подталкивает. Зубцы барабана зажимают колосья и вдергивают внутрь.
Место у молотилки освещено сильнее. Женщины, подносящие снопы, то появляются, то исчезают. Они держат снопы вперехват, как детей.
Я отгребаю от лотка зерно, женщины жестяными совками ссыпают его в мешки.
Ритмично грохочет молотилка.
Федор Иванович был конюхом. Когда вернулся из госпиталя, стал председателем. Он привел с собой в колхоз слепую лошадь, тоже побывавшую на фронте.
Лошадь ходит в темноте по кругу, подгонять ее специального человека не приставлено — Федор Иванович понукает ее через бревенчатую стенку. Он кричит на всех: на лошадь, чтоб быстрее ходила, на женщин, чтоб быстрее подтаскивали снопы, на мальчишку моего возраста, Тольку, чтоб быстрее разрезал свясла, на меня, чтоб быстрее отгребал зерно, на других женщин, чтоб быстрее насыпали в мешки.
Он злится не из-за того, что мы плохо работаем, а из-за того, что болит натертая протезом нога, что из мужиков остался только он да мы с Толькой, что ему жалко лошадь, жалко нас, он злится из-за того, что молотьба, бывшая до войны праздником, сейчас только работа.
Дребезжит молотилка, рывками вдергивает барабан снопы. Женщины торопятся: у всех дома некормленые дети, недоеные коровы.
Деревня отсюда не видна. Она рядом, но ни в одном окне нет света: ребятишкам не велено зажигать коптилки, чтоб не сделать пожара.
Уже пала роса.
Никто не злится на крики Федора Ивановича: ни женщины, ни мы с Толькой, ни лошадь, — Федор Иванович кричит, чтоб быстрее закончить. Нога его болит сильно, но никто бы не догадался, если б сквозь сердитый крик не прорвался наконец стон.
— Шабашим?! — кричит одна из женщин.
— Толька! — кричит Федор Иванович. — Встань! Еще сотню пропустим.
Толька подскакивает, сменяет Федора Ивановича. А Федор Иванович отстегивает, отбрасывает протез, садится на пол и разрезает свясла на снопах.
— Ровней расстилай, — кричит он, — ровнее! Не комками. — Он командует через стену лошади: — А ну еще! А ну пошла! — И там, в темноте, лошадь убыстряет ход, обшаркивая ногами мокрые лопухи на краю круга. Женщины торопятся подтаскивать снопы, отметать солому, насыпать зерном мешки, и я тороплюсь отгрести от лотка пыльное теплое зерно.
Я уже наелся зерна и больше не хочу. Я устал, но мне стыдно сказать об этом.
Вот кончим, и никто не засмеется, не затеет веселой возни, все торопливо побегут по домам.
Я завидую Тольке: он стоит подавальщиком на месте взрослых мужиков. Я высовываюсь, вижу его потное грязное, напряженное лицо. И он взглядывает на меня и подмигивает, мол, вот где я! Голова его резко дергается, исчезает. И раздается крик…
Я ничего не понимаю, вскакиваю, слышу, как Федор Иванович гаркает лошади остановку.
Стала молотилка. Висит в воздухе пыль от соломы.
Навзрыд кричит, бьется о землю Толькина мать.
Кладут Тольку на снопы. А он, боясь посмотреть на левую руку, которой нет, обливаясь кровью, испуганно говорит:
— Дяденька, не бейте меня! Дяденька Федя, я не нарочно.
Ночью на слепой лошади одноногий человек вез в в больницу однорукого мальчишку, которого через пять лет забракует призывная комиссия райвоенкомата.