Округа растворяется в ночи. Дома в сугробах, как в овечьей шубе. Крыши все на пробор, и с восточной стороны стрижены на лысо, а с западной — просто очень коротко, щетина изморози, заодно и седы безвозвратно. Никаких тебе дамских шпилек сосулек и прочих приличных дамам убранств. Зеркала луж кои вдребезги, какие вдрабадан и в труху, в лихорадке тонкой наледи, но все до единого в рыхлой снежной пыли. Ибо — ни к чему любование собой, лишнее.
Ветру, что попытался было прибрать немного, указали на дверь. Тот скрипнул поломанной им же веткой, ровно калиткой, и ушёл, куда глаза глядят.
Голые, трогательные от того ветви вишен, зацвели вдруг зеленоватыми почками, сделались похожи на вербу. Моргнёшь и исчезнет видение, только как бы ни с чего раскачиваются озябшие прутики, растерявшие по осени всю листву. Стоишь, трясёшь головою, отгоняя наваждение, а из-за ворота меховой шубы сосны, что неподалёку, слышно сдержанный приличием хохот синичек. Звонкий, стеклянный, сам по себе смешной. Ах, проказницы… Удивили, старика.
— Когой-то, не расслышал я? Не то тебя?!
— Так сад! Старый он у нас, не всякий год цветёт, и плодоносит через раз, а рубить-то и жаль.
— Ты деревья пугал? Топором грозился?
— А то как же! И стращал, и топором по стволам стучал понарошку, всё зазря, не вняли. Да, ладно, пущай растут, и у людей не у всех детки, и у деревьев. Знать, судьба такая.
Округа растворяется в ночи, люди — во времени. Не от того ли всё временно, не в том ли постоянство всего сущего? И есть ли схожий с этими вопрос, на который отыщется один, на все времена, ответ…