К книге
Обручение с вольностьюСтраница 2
5%
Страница 2
2

Поздно вечером, после прогулки, государь пил зеле­ный чай и кушал чернослив, приготовленный для него без кожицы. Затем он опустился на колени возле портье­ры и шепотом прочел на память свой любимый девянос­то первый псалом. Начиная с лета двенадцатого года, этот псалом всегда давал ему вечернее успокоение. Го­сударь вообще был человек религиозный. Как писал позднее лейб-хирург Тарасов, у него от ежеутренних и ежевечерних молитв, совершаемых на коленях, к концу жизни образовалась «омозолестелость общих покровов на верху берца у обеих ног».

Ангел, однако, не спешил ему являться.

Впрочем, государь и не думал об этом. Впервые о та­кой возможности он задумался после беседы с отстав­ным штабс-капитаном Мосцепановым. Но до этой бесе­ды оставался еще год с лишком. А пока, чтобы проник­нуть в обстоятельства, к ней приведшие, нам небезлю- бопытно будет прислушаться совсем к иной беседе.

III

На другое утро Сигов порядочно был удивлен, когда к нему в контору явился Мосцепанов и потребовал по­казать бумаги, касающиеся нижнетагильского воспита­тельного дома для зазорных младенцев.

Конечно, Мосцепанов у него потребовать ничего не мог, потому что хотя и дворянин был, и артиллерии штабс- капитан, но отставной, не при деле. А сам Сигов при деле находился, да еще при каком! Но Мосцепанов ни­когда ни о чем не просил. О надобностях своих он гово­рил с таким видом, будто за его спиной, как в прежние, давно минувшие годы, зияли дула орудий и канониры стояли с зажженными фитилями. И такова была сила его убежденности, что впрямь виделись многим пушки и канониры и даже запах дыма слышался от горящей фи­тильной пакли. Сигову определенно слышался.

— Какие бумаги-то? — спросил он. — Вот разве указ господина владельца... В котором году он выдан был?

— В одна тысяча восемьсот шестом, — сказал Ев­лампий Максимович.

Сказал и будто гирьку на весы поставил — извольте, дескать, получить на ваши: золотничок к золотничку!

— Ну вот, — оживился Сигов. — Там все и пропи­сано. Приказали, мол, следуя велению сердца, исполнен­ного человеколюбия, из сожаления к несчастно рождае­мым устроить воспитательный дом... И прочая.

— Указ мне,ни к чему! — отрубил Евлампий Мак­симович.

Он сидел перед управляющим, широко раздвинув колени и уперев в пол камышовую трость с медным на­балдашником. Сигов знал, что без этой трости Мосцепанов с его беспалой левой ногой ходок никудышный. Но даже не подозревал, сколь неприятно Евлампию Мак­симовичу такое увечье. Ногу ему покалечило в сраже­нии под Шампобером, в кампанию четырнадцатого года во Франции. Евлампий Максимович бывал во многих сражениях, под Бородином ранен был, но самое за­метное свое увечье, принуждавшее его носить один са­пог больше другого, получил в незнаменитом сражении под Шампобером», где разгромлен был корпус Олсуфье­ва и пленен сам корпусной командир. Кроме того, увечье это произошло не от французской пули, ядра либо палаша, но от колеса орудия его батареи.

— Да что случилось-то? — прямо спросил Сигов.— Откуда надобность такая явилась?

Майский день за окном был чист, пригож, и если располагал к какому разговору, то уж никак не про за­зорных младенцев.

— Ведомости давай, где средства, на дом отпускае­мые, записаны!

Тут Сигов начал кое-что понимать.

— Изволили опять непорядочен какой углядеть? Так вы уж помодчайте с письмишком-то. Глядишь, и сами исправимся. Вы укажите только!

— Семь лет невестка в доме, не знает, что кошка без хвоста! Что указывать. Коли сердце не указало, так и я не указчик.

Пока еще от ябед Мосцепанова управляющий ощу­тимого урону не имел. Но беспокойства имел немалые. Мосцепанов многое знал в силу природной въедливости своей. И писать умел, воспаряя слогом. А Сигов воспа­рять вообще не умел, и слогом тем более. Но он зато другое умел. И имел кое-что к тому же, чего Мосцепанов не имел. Пять домов, к примеру, имел, из них один — каменный.|

До сих пор прошения Мосцепанова проделывали сле­дующий оборот. Те, что посланы были в Пермь, в Гор­ное правление, или в Екатеринбург, в правление окруж­ное, возвращались для разбирательства нижнетагиль­скому горному исправнику Платонову Павлу Андрее­вичу. А тот, вздохнувши, вручал их Сигову со скромным увещеванием. Платонов понимал, что Сигов не из своих лишь интересов законы нарушает, но и из владельческих тож. И даже, можно сказать, из казенных, потому как от хорошего железа всему государству прибыток. А Мосцепанов вроде об законах печется, а казенного и вла­дельческого интереса не блюдет. По первому взгляду выходит, будто он государю верный человек, по второ­му же — вредный.

Пока Мосцепанов молчал, Сигову припомнился слу­чай со штейгером Сидором Ванюковым. Тот во хмелю ударил ножом солдата, да и уложил насмерть. Судьба ему была прямая — на каторгу идти. Но как заводу та­кого нужного человека лишиться? Вот и пришлось за- место него другого отправить. Не по закону, конечно, но что делать. Подучили одного мужика наговорить на себя, обещались, что возвернут после и озолотят, дали

бабе его пару красненьких — и все. Мужика выбрали простого, темного. От такого хозяйству убыток невелик. Да и Ванюков теперь по струночке ходит. Потеет, как каторжный, и денег не просит. Мосдепанову же это все едино, пронюхал и написал. Обошлось, однако, но мог­ло и не обойтись, окажись кое-кто в Перми понесговор­чивее... Те же письма, что Мосцепанов в столицу от­правлял, возвращались с резолюциями к берг-инспекто­ру Булгакову, а затем прежним путем доходили все к тому же Платонову. Тот сообщал, что жалоба не под­твердилась, из Перми посылали соответствующую бума­гу, и дело за решенностью своей сдавалось в архив.

Но так все могло обходиться до поры до времени. Сигов и Платонов частенько поговаривали о том, как бы Мосцепанова с заводов "удалить. Только как? Он здесь уже лет шесть жил и никуда уезжать не собирал­ся, хотя сулили ему от конторы за дом такие деньги, каких его хижина и вполовину не стоит.

— Коли вы ревизию производите, — проговорил на­конец Сигов, — то поначалу сами бумагу пожалуйте, от кого присланы... От кого вы присланы-то?

В ответ Евлампий Максимович простер к потолку желтый от табака указательный палец:

— От него!

IV

Два следующих дня Евлампий Максимович проси­дел в библиотеке заводского училища. В этом училище он сам без малого четыре года наставлял отроков в ма­тематике и прочих науках, пока не был отстранен от должности распоряжением Сигова. Тот как-то явился на занятия пьяный и потребовал назвать нерадивых уче­ников, чтобы тут же их наказать. Евлампий Максимович от этого уклонился. Тогда Сигов ударил палкой ближ­него ученика, который, как на грех, самым был изо всех прилежным. Евлампий Максимович тоже телесными на­казаниями не брезговал, но такого поношения не мог стерпеть — сгреб управляющего в охапку и выбросил за порог. А тот на Евлампия Максимовича давно зуб имел за обличение училищных непорядков. Но как же их не обличать? Ученики не имели ничего, ходили в лохмоть­ях, хуже нищих. Спали на голом полу. Ни шапок не имели, ни платков нашейных. На улицу не в чем было

выйти, от чего происходили ущерб в здоровье и потеря охоты к ученью...

Вечером 23 мая, просмотрев в училищной библио­теке папку с высочайшими манифестами и сделав нуж­ные выписки, Евлампий Максимович сел наконец за стол. Для вящего воздействия он решил написать про­шение на высочайшее имя. В верхней части листа, от­ступив от краю, Евлампий Максимович крупно вывел титулатуру: «Всепресветлейший, державнейший, вели­кий государь император Александр Павлович, самодер­жец всероссийский, государь всемилостивейший!» От­ступил еще и объяснился буквами помельче: «Просит дворянин, отставной штабс-капитан Евлампий, Макси­мов сын, Мосцепанов, а о чем, тому следуют пункты». Как человек военный, он во всем любил порядок и даже покойнице-жене писал письма не абы как, а по пунк­там. И от нее того же требовал.

Поставив цифру «I», Евлампий Максимович написал ниже: «Благодетельный помещик, его пр-во Николай Никитич, г-н Демидов в 1806-ом году приказал устро­ить воспитательный дом в Нижнетагильских заводах своих для соблюдения незаконнорождаемых младенцев. Я, не одиножды будучи в сем воспитательном доме и зная, что г-н Демидов пребывает в Тосканском герцог­стве посланником, извещаю об усмотренном мною».

На мгновение Евлампия Максимовича охватили воспоминания, пронеслись смутной чередой картины ми­нувшего, и трудно стало определить, что относится ко второму пункту, что к третьему, а что к четвертому. В задумчивости он подошел к окну и увидел дядьку Ере- мея, рвущего листья со смородинового куста. Еремей придерживался старого закону, крест знаменовал дву­мя перстами, табаку не курил и чай пил только смо­родиновый.

— Смородинку-то не сильно порти, — напомнил ему Евлампий Максимович.

— Последнего не лишу, — отвечал Еремей, — не бойтеся. Я только лишнее изымаю.

А Евлампий Максимович подумал о Сигове, кото­рый, в отличие от дядьки Еремея, предпочитал изымать не лишнее, а именно последнее. Так спокойнее выхо­дило... Подумал об этом и поразился, как все связано и перепутано меж собою в мире. Вот, скажем, писал он прошлой весной прошение о том, что мастеровым, со-

вокупив их на бумаге по нескольку человек, денежные платы выдают сотенными ассигнациями. А потом за размен их по четыре копейки с рубля обратно взимают. Так везде ему в ту пору цифра «100» являлась. Даже Евангелие непременно на сотой странице раскрывалось. И это знак был, конечно.

Теперь вновь, пожалуй, следует прервать повество­вание, чтобы объяснить причину интереса Евлампия Максимовича к младенцам из воспитательного дома. Для этого всего лишь на несколько месяцев передви­немся мы влево от мая 1823 года. Почему влево? Да потому, что если у любого человека спросить, где он относительно себя самого представляет в пространстве прошлое, а где будущее, то всякий скажет, не задумы­ваясь: «Слева прошлое!» Говорят, это оттого происхо­дит, что мы пишем слева направо. А для перса или араба прошлое справа будет, а для китайца даже вверху...

Итак, еще во время службы в училище Евлампий Максимович сошелся с учителем Федором Бублейниковым, человеком скромным и образованным. Федор считался демидовским дворовым, порою сильно этим томился, но не пил, находя утешение в своей супруге, дочери живописца подносной мастерской Татьяне Фад­деевне. Ее присутствие придавало беседам молодого учителя с отставным артиллеристом особую остроту. А беседы эти, между прочим, часто касались творимых в демидовской вотчине беззаконий.

Федор умер в декабре 1821 года. Умер в два дня, простыв со свойственной ему незадачливостью при ту­шении пожара в доме купца Расторгуева, владельца Кыштымского завода. Расторгуев известен был на всю губернию как первейший прохвост и мучитель. Потому тагильские мастеровые на подмогу не шибко поспеша­ли. Один Федор, пожалуй, там и старался. Хотя Рас­торгуева он не называл иначе как «тираном первогильдейным» и часто поминал, что капитал расторгуевский из разведенной водки поднялся, но пожар побежал ту­шить по беззащитной честности своей. В одной рубахе побежал — пожар ведь!

Смерть его Евлампий Максимович пережил тяжело. Вначале он даже мимо старался не ходить бублейниковского дома. Но через месяц-другой вновь начал за­хаживать к Татьяне Фаддеевне, носил детям гостинцы и пытался даже заводить прежние разговоры. Однако если раньше присутствие Татьяны Фаддеевны будило мысль, то теперь, напротив, сковывало ее. Разговор быстро иссякал, и молчание временами становилось почти неприличным. Видимо, слухи об этом молчании каким-то образом просочились за стены бублейников- ского дома. В противном случае трудно было бы объяс­нить надвинувшиеся вскоре события.

А произошло следующее. Через девять с половиной месяцев после смерти мужа Татьяна Фаддеевна родила дитя. Мальчика. Поскольку в последние месяцы Евлам­пий Максимович к ней опять не заходил, для него эта происшествие было как гром с ясного неба. В самом рождении ребенка через девять с половиной месяцев после смерти отца ничего особенного не было. Случает­ся, что жены младенцев до месяца лишнего в утробе передерживают. Но те, кто про это знал, те помалки­вали. А те, кто вели всякие непотребные разговоры, не знали и знать не хотели.

Дитя, пожив с месяц, умерло, и это дало толкам но­вую пищу. Потому, говорили, оно умерло, что недоно­шенное было, восьмимесячным родилось. И выходила таким образом, что если кто и был его отцом, то уж никак не Федор Бублейников. А потом и вовсе непонят­ные пошли разговоры. Начали говорить, будто и не умирало дитя, а отдано было в воспитательный дом. Вместо же него другого младенца схоронили. Этим раз­говорам Евлампий Максимович уже и не удивился. Он знал, что чем нелепее слух, тем охотнее в него верят. Но одна подробность не могла его не насторожить. Все чаще и чаще стало промелькивать в этих толках соб­ственное его имя, о чем многие ему сообщали, делая вид, что ни на грош тому не верят. То, дескать, видели его ночью у воспитательного дома, то днем — у дома надзирательницы. А жена Сигова даже заприметила его будто вечерней порой крадущимся вдоль __ забо­ров с непонятным свертком, по размерам и очертанию напоминающим* спеленатого младенца.

...Внезапно распахнулась со стуком дверь, метну­лась через порог незнакомая баба в сбитом на затылок платке и пала на колени перед Евлампием Максимо­вичем.

— Отыми его у них! — завопила. — Умучают они €го! Отыми, благодетель, на тебя одна надежа!

Евлампий Максимович подхватил бабу под мышки, поставил перед собой:

— Да говори толком, кто кого умучает!

— Мужика моего умучают, ироды.

— Секут его, что ли? Так провинился, видать, стер­вец!

— Да ведь как секут, — всхлипнула баба. — И сек­ли бы, как ведется, вицами, разложивши. А то кнутом секут конским езжалым, ровно убивца... Да и страшно как!

И Евлампий Максимович понял, что, если к нему прибежала она о заступничестве молить, видно, имеет­ся в экзекуции непорядок, нарушение правил. «Темна,— подумал, — а понимает, к кому бежать!» Выходило, что знает народ про его направление.

Предыдущая главаГлава 2 из 39Следующая глава