Я вышел без особых приключений. Запах начинал охватывать дом, он не ограничился двумя первыми этажами, он поднимался по лестницам, растекался по коридорам. До сих пор моя комната оставалась от него свободна, но я часто вдыхал его с самого себя. Проспект предстал по-утреннему замкнутым, выглядел так, будто среди бела дня оказался залит светом слабо светящих то тут, то там фонарей. На перекрестках были развернуты силы полиции. Когда между двумя станциями метро медленно, со спокойной механической благожелательностью остановился состав, я заметил, что в вагонах замерло в полной неподвижности раза в четыре больше людей, чем обычно. Никто не шевелился, не шевелился и я; только, блестящие и застывшие, выделялись отдельные лица, тут же вновь исчезая в огромной недвижной массе. Погас свет. Через стекло все еще поблескивал туннель – свечением переменчивым, опасным, исходившим, казалось, из подземных глубин. Затем этот свет исчез. Никто не разговаривал, не говорил и я. Продолжала поблескивать чернота свода, как могла бы лосниться под влиянием жара черная кожа. Потом этот отблеск рассеялся. Вагон в своем спокойном механическом оцепенении тихо погрузился во тьму. Никто, казалось, не дышал, не дышал и я.
На станции меня подхватила толпа: по переходам, по лестницам, наружу, одна и та же толпа, недвижная, передергиваемая внезапными содроганиями, потом опять впадающая в неподвижность, затем вновь сотрясаемая содроганиями, не продвигающаяся вперед и тем не менее все время продвигающаяся, так что улицы возвышались как далекие и близкие укрепления, без конца возводимые все выше и выше и укрепляемые теми, кто стремится их преодолеть. Оказавшись у мастерской, я не испытал никакого удивления, ибо на всем пути смутно понимал, куда меня ведет эта толпа с тем хмурым терпением, которое заставляет ее на протяжении часов застаиваться на узких улочках и вдруг с быстротою потока устремляет к внезапно открывшейся ей цели, – все это для того, чтобы добраться до блестящей витрины, куда стекался туман. Я вошел, и туман вошел вместе со мной, занял все место. Я прислонился к двери. «Что с вами случилось? Вы упали?» Я слышал эти слова из-за тумана, их произносил голос без тела, сам по себе телесный, настолько непохожий на мой, плодородный и жадный, – ах! очень красивый голос. Затем, внезапно, туман унесло прочь. Комната засияла всем своим блеском. И она, я видел, как она стоит, высокая и сильная, похожая на мощную крестьянку. Вокруг искрились десятки лиц со схожими глазами, и все они смотрели, купаясь в спокойной роскоши. На прилавке, не в состоянии увянуть, сияли цветы, как будто их миновало неминуемое.
– Метро бастует, – сказал я. – Я попал в давку. На улицах, кажется, стычки.
Я не отходил от двери; не приближалась и она, не сводя потухших глаз с моей одежды, вероятно грязной и мятой.
– Вам плохо? – спросила она.
Несмотря на звучащую в нем симпатию, я не узнавал в ее говоре тот голос из тумана, голос без тела, телесный сам по себе; этот был вполне отзывчивым и добрым, но говорил откуда угодно, я не видел, с чего бы мне к нему приближаться. Я обойдусь с ним спокойно, терпеливо, подумал я.
– Почему вы вернулись? Вы не должны больше сюда приходить.
Она повернулась ко мне спиной. Я смотрел на спокойные плечи, красную вышивку вокруг воротника ее блузки. На затылке легкие пятнышки складывались в маленькое созвездие. «Не двигайтесь», – пробормотал я. Она обернулась, моя бледность, должно быть, испугала ее.
– Вы белы как мел, – сказала она, толкая меня в кресло. – Одеколон вам поможет?
Она вернулась с флаконом и, смочив тампон, протерла мне лицо. В этот момент зашли клиенты, она встала на стул, сняла одну из рамок и протянула им, она разговаривала с ними своим благожелательным, исполненным доброты голосом. Вернувшись к кассе, наклонилась, чтобы сделать запись в реестре, не спеша, пунктуальными и уверенными жестами, не помышляющими ни о чем, кроме своей цели. Но то, что она была таким замечательным работником, тоже мне нравилось.
– Почему вы съехали из нашего дома?
– Слишком дальний район.
– Слишком далеко? Вы, значит, переехали из-за работы?
– Да. Я уже давно искала квартиру, хотела переехать.
– Где вы живете?
– Там, – сказала она, махнув рукой в неопределенном направлении.
Она повернулась к входной двери, словно для того, чтобы встретить очередного клиента. Снова у нее на затылке с какой-то порочной самоуверенностью показались крохотные пятнышки: они надувались, растягивались, они выставляли себя напоказ так, как будто тут некому было на них смотреть, как будто они, полностью показываясь, оставались невидимыми и меня здесь не было. «Что это? – сказала она. – Парад?» Она распахнула дверь. Меня потряс рев моторов тяжелых машин, шедших сплошной вереницей. Поскольку она стояла у самой двери, мне из кресла было видно только туман и людскую массу. Вся мастерская содрогалась от гула, все жутко тряслось, мощь и весомость неспешно прокладывали себе путь, добираясь до мельчайших предметов и с непререкаемой властностью завладевая ими. «Закройте дверь, прошу вас!» – крикнул я. Она вышла на тротуар, зрелище захватило ее; она была готова все отбросить и смешаться с толпой.
– Идут огромные военные машины, – сказала она. Потом рассеянно взглянула на меня. – До чего грандиозный парад.
Она осталась у самой витрины; время от времени она издавала возгласы, вторя свисткам полиции, а когда проходила особенно впечатляющая машина, от рева которой дребезжали стекла в витринах и содрогались зеркала, энтузиазм поднимал ее на ноги, она хлопала в ладоши, добавляя свои аплодисменты к рукоплесканиям толпы. «Послушайте, – сказала она, внезапно обернувшись, – лошади!» Я встал, мне было трудно дышать. «Наверняка не обошлось без стычек», – сказал я, не приближа-ясь к ней.
– Вам лучше?
Когда она вернулась ко мне, на ее лице все еще отражалось только что испытанное удовольствие. Ее щеки блестели, она настолько походила на свою фотографию, что у меня сжалось сердце. «Мне нужно с вами поговорить», – сказал я, дотронувшись до нее. Я удерживал ее чуть в стороне от себя; я смотрел на нее в упор, хотел увидеть… не знаю что, быть может, ее лицо, тогда как наталкивался только на улыбку и любезный вид. «Взгляните же на меня!» Я, должно быть, стиснул ее сильнее, меня захлестнул гнев; я подумал, что, сжав, заставлю ее появиться из-под этого общего для всех облика, снова ее преображу. «Что с вами? Вы сошли с ума? Эй, оставьте меня». Она отбивалась; на секунду на меня налипло ее платье, она выкручивала мне кисть, но я почти не шевелился: да, так и было, это все еще могло произойти. «Это необходимо, – сказал я. – Сейчас, сейчас». Она снова меня ударила. «Умоляю вас, только не здесь. Вдруг полицейский…» – «Нет, – сказал я, – в мастерской». Но, будто эти слова придали ей сил, одним движением она высвободилась.
Я остался в неподвижности, дышал, ждал; она перешла в соседнюю комнату. Чуть позже я обнаружил, что она смотрится в зеркало.
– Прошу, извините меня. Я повел себя как одержимый.
Она слегка приподняла перед зеркалом запястье, как будто чтобы показать, не обращаясь ко мне напрямую, что оно слегка припухло.
– Я сделал вам очень больно?
– Вам не удалось сломать мне руку, – сказала она резким тоном, в котором, однако, проскальзывали определенные нотки примирения.
В это мгновение я заметил в зеркале за ее лицом свое собственное; какую-то секунду мы так на себя и смотрели. «Ах!» – вскрикнула она. Этот крик оставался у меня в ушах, пока она меня тянула, меня тащила; я все еще слышал его, когда вновь раскрыл глаза, так что, наверное, это он и привел меня в чувство. Я лежал на диване в складской комнатке, но она, полностью переделанная и обставленная заново, выглядела теперь как уютная спальня.
– Вы здесь живете?
– Вы меня напугали, – сказала она. – Это было так внезапно. Я решила, что это припадок… Вы не страдаете падучей?
– Нет, это ерунда. Наоборот, от отсутствия воздуха. Вы не могли бы открыть окно? Я причиняю вам столько неудобств, – сказал я, глядя, как она отодвигает стол, чтобы добраться до оконной рамы.
– Ну да, в ваших посещениях мало приятного.
Она вышла, потому что в дверь позвонили. Когда она вернулась, я встал, чтобы уйти, я еще не совсем хорошо держался на ногах. «Если вам надо передохнуть еще какое-то время…» – она сделала жест, который означал: оставайтесь, раз уж вы здесь. «Я должна вернуться в мастерскую, – добавила она, – ведите себя благоразумно, сидите смирно». Она вышла в коридор, потом вернулась.
– Хотите, я закажу машину, чтобы отвезти вас домой? Вам не следовало выходить. Вы в последние дни не болели?
– Вы так добры. Нет, я не болен; я был потрясен. Это пройдет.
– У вас глаза блестят от жара, – сказала она, приближаясь ко мне и с определенным интересом в меня вглядываясь. – Вы знаете, что в настоящий момент по городу, и особенно в вашем районе, разгуливают болезни? Возможно, на вас подействовала вакцина. Вас же вакцинировали? – Я сделал знак, что нет. – Вам не делали укол? Но его должны сделать всем, у вас там выявлены следы эпидемии! Уже неделю принимаются самые суровые меры, оповещено население. У вас на службе не появлялся врач? Вас не проверяли?
– Я в последнее время не был на работе.
– Почему? Это очень досадно. Вы вспотели. У вас расширены зрачки, – сказала она, вглядываясь в меня в упор. – В ваших глазах словно вырыты ямы. В газетах писали о таких симптомах. Наверное, было бы разумно оповестить кого-нибудь… вашу семью.
– Семью?
Мы уставились друг на друга; ее рука, поднявшись к горлу, принялась играть с кулоном.
– Ну да, – сказала она, с фальшивым видом глядя на кулон. – Разве вы не рассказывали мне о своей семье, своей сестре?
– Сестра заботится обо мне не более, чем остальные. Я поссорился с ней и с тех пор ее не видел. Оставим это. Если бы я был серьезно нездоров, обо мне позаботились бы прямо в доме, который превратили в диспансер. Вы этого не знали?
– Это западня, – сказала она так резко, что чуть не налетела на меня, – ваш дом заражен. Вы забыли про девочку с седьмого этажа и обстоятельства, при которых она умерла? Я уверена, что зараза уже повсюду.
– Нет, я не знал о ее смерти.
Я вновь уселся на диван; она осталась стоять, совсем рядом со мной.
– И как же она умерла?
– Врач появился только после кончины. И сразу после этого, среди ночи, тело увезли. На следующий день был эвакуирован весь этаж.
– От чего она умерла?
Она не ответила. Я видел только ее полновесную талию и свисающую в пустоту неподвижную руку.
– Вы не могли бы оповестить мою семью?
– Да, я могу это сделать, – сказала она вполголоса. – Думаю, это было бы разумнее всего. И меня бы успокоило.
Я посмотрел на нее, рассмеялся.
– Вы такая добрая.
– Это вызывает у вас смех?
– Да, почему вы все еще заботитесь обо мне? Почему вас интересует моя судьба? Вы не обязаны за мной присматривать.
Она пожала плечами.
– Ах! вы мне надоели, – сказала она, отходя.
– Прошу вас…
Мой крик дошел до нее не сразу; возможно, она сделала еще один шаг. Я видел, как ее спокойные плечи останавливаются, ждут в удивительной неподвижности, потом перестают ждать, полнеют, наливаются тяжестью, обретают безмерную безучастность, и та передается воздуху, мне самому, всему. Я слегка коснулся рукой ее руки; скользнув вниз по рукаву, моя рука последовала за швом, обогнула запястье, искала, касалась… и вдруг открылся рельеф вышивки: он скручивался, врастал, в свою очередь и моя кожа стала чем-то столь же толстым и столь же тяжелым, как эта ткань. Я услышал, как она что-то бормочет, потом говорит громче, мои глаза открылись, я увидел ее и тотчас же узнал лицо с фотографии, блестящий бумажный облик. «Что?» – сказала она. И тогда я схватил ее, встряхнул, охваченный желанием увидеть, как она оторвется от самой себя, отделится от меня, станет чем-то другим, совсем иным. Она упала. Очутившись на полу, она словно сорвалась с цепи, она сошла с ума, схватила меня, оттолкнула и тут же придушила своими железными руками. Это соприкосновение, более резкое и жесткое, чем контакт с деревом паркета, ее смешавшееся с моим дыхание, в котором я задыхался, близость выпущенного мною на волю разгула, прижимавшего к моему телу другое такое же, – все это при все более ярком свете, доходившем из окна, словно день, чтобы разгуляться, дожидался именно этого мгновения, ввергало меня в оцепенение. Я видел, я чувствовал все: безвольный, стал частью ее ярости; без слез, был ее спазмами и всхлипами; я вбирал, я до тошноты пил эту ложную ненависть к самому себе, эту кажущуюся странность, которая изо всех сил тянулась к вызывающей близости. Внезапно ее передернуло от страха, она открыла глаза. Что было у меня в руках? Другое существо, другая жизнь, прощание с ничем? Все столь же прозрачный воздух, ничего не изменилось. Я оставался на паркете, пока она проскальзывала в воздухе словно сквозь кольца, чтобы вновь повалиться на диван. На какое-то мгновение я потерял ее из вида. Она, однако, когда я вновь увидел ее, открыв гла-за, не сдвинулась с места; она медленно проводила ладонями по лицу, время от времени поглядывая на меня все еще ничего не выражающими глазами. Машинальным движением подвинула к себе телефон и начала набирать номер.
– Что вы делаете, – поспешно сказал я. – Кого собираетесь предупредить?
– Мне вас жалко. Я не могу вот так отпустить вас на улицу.
Тем не менее она положила трубку.
– Кому вы хотите позвонить? Откуда знаете номер?
– Вы понимаете, что вы совершенно безумны? Не начинайте все сначала, – сказала она, повысив голос. – Не смотрите на меня с таким… таким одержимым видом.
Я растерялся.
– А! – сказал я, – вас беспокоит, если я смотрю на вас, не так ли? Значит, вы тоже это чувствуете? Это ужасно, я не могу с этим справиться.
Она не переставала смотреть на меня с тем видом, который назвала одержимым.
– Я только-только это обнаружил, мы похожи друг на друга. Мы похожи друг на друга небывалым, немыслимым образом, нас можно перепутать. Мы подобны. И вы, вы тоже это чувствуете. Мой взгляд беспокоит вас, потому что это ваш взгляд: на вас смотрите вы сами.
– Замолчите, – пробормотала она.
– Так и есть, вы не можете на меня сердиться. Нам нужно смешаться друг с другом. Если мы и отличаемся, то разве что какими-то уловками, натужными хитростями, но, что ни мгновение, между нами проскальзывает смутная тождественность, и из-за нее мое присутствие становится ложным, а ваше ничтожным. Вот почему я не могу к вам прикоснуться.
– Замолчите.
– Мне нужно говорить, я задыхаюсь. В этом нет ничего загадочного: мы словно слишком хорошо друг друга знаем; можно подумать, что мы прожили вместе тысячелетия, целую вечность, спокойную вечность, без происшествий, без осложнений, и она постепенно устранила любое расстояние между нами. Мы слишком близки.
– Остановитесь же, – закричала она. – Мы совсем разные. У меня с вами нет ничего, ничего общего.
– Нет, наши лица похожи, у нас одни и те же мысли. С вами я не существую, я существую дважды.
– Наши лица…
– Да, лица. Это хуже всего, это непереносимо. Пойдемте.
Я увлек ее в студию, бесцеремонно подтолкнул к зеркалу, ее лицо показалось в нем рядом с моим, головы соприкасались, ее глаза, не отрывавшиеся от моих, подернула трево-га. Мало-помалу в этом раскрывшемся перед нами мире проступило сходство, охватило его, навязывая свою очевидность, высокомерно царя и господствуя в безмятежности недосягаемого присутствия, и я видел по ее растерянному виду, что она тоже признала это сходство, уловила его и не может от него отделаться, что впредь оно не перестанет ее преследовать как неотвратимая близость закона.
Она медленно прикрыла лицо руками и так, вслепую, побрела в мастерскую. Я все еще был совсем рядом с ней. Она выпрямилась, посмотрела на меня со спокойным видом; навернувшиеся ей на глаза слезы делали их еще более доброжелательными и спокойными: они их окутывали, тихо затопляли; наполняли, но не переливались. Когда они потекли, я ушел.
На площади я хотел нырнуть в толпу. Многие все еще ждали, сбившись в группки, случайные скопления, которые я рассеивал, просто проходя через них. Уже царил полуденный свет, но фон этого полудня оставался сумрачным. Медленно проезжали машины. В тени деревьев остановился автобус, все маленькие группки слились в одну плотную очередь, которая продвигалась, не нарушая порядка. Стоящий на подножке контролер начал покрикивать: с каждым выкриком кто-то оказывался выбранным, предпочтенным; оставшиеся моментально пропускали его, чтобы занять освободившееся место. Вновь потекло ожидание. Время от времени на меня посматривал человек в коричневой фуражке, в тщательно застегнутом до самого воротничка кителе. По этой униформе я, казалось, узнал одного из курьеров мэрии. «Жду уже полчаса, – пожаловался он мне. – Так мне никогда не добраться до дому. Нет, так не годится». Я кивнул. «Я что-то не видел вас в последние дни. Вы болели?» – «Я в отпуске». – «Многих в последнее время нет на месте». Со скрежетом и запахом гари остановился другой автобус; всех пассажиров попросили выйти, и рядом образовалась вторая, параллельная нашей очередь, что вызвало протесты, но полицейские лишь отшучивались: это их не касалось. И тогда, мне кажется, я расслышал произнесенное тихим голосом, пришедшее из глубины времен слово, от которого я похолодел: Саботаж. Я не повернул головы, не посмел ни на кого взглянуть, прежде всего нельзя было смотреть на кого бы то ни было, стоило прозвучать этому слову, этому обвинительному ропоту, который ставил все под вопрос и был настолько бли-зок к запрету, что его почти невозможно было услышать на людях. Саботаж, Саботаж. Мой голос? Я был парализован, услышав, как мой собственный голос откликается эхом на подобное непотребство. Гнусность, грязь. Как это случилось? Во имя кого, против кого он говорил? Как пособник закона? его разоблачитель? как его палач? «Прошу помолчать!» – бросил полицейский, но его призыв к порядку был слишком слаб. Он ничего не мог сделать против нечленораздельного крика, который сам угрожал его погубить. Вокруг меня образовалась пустота, люди должны были отступить, они не смотрели на меня, они не имели на это права, они испуганно ждали, как будто над каждым нависла угроза оказаться виновным. Что делать? Куда идти? «Эй, в чем дело?» – крикнул мне кто-то. Я оттолкнул его локтем, он напрягся, привалился к своему соседу; я видел это глупое препятствие, это воплощение принципа, которое не желало устраняться. «Давайте-ка поспокойнее», – сказал полицейский. «В конце концов выходишь из себя», – по-дружески, с видом соучастника сказал мой коллега, беря меня за локоть, но в то же время подмигнул своему соседу. Этот образ хорошего парня, а! я узнал его: от пристава и до верховного комиссара, все мы были такими – снисходительными, понимающими, вносящими во все ясность, все превращали наихудшие небрежения законом, выворачивая их наизнанку, в нормальные поступки.
Я ушел. Я шагал все дальше, с одной улицы на другую, почти падал от усталости. Уже добравшись было до своего квартала, я наткнулся на полицейский кордон. Полицейские были повсюду, на любом перекрестке, перед каждым кафе, вокруг площади. Прохожие, разделившись на три очереди, представали перед проверяющими, которые, сидя за расставленными на открытом воздухе столами, их рассматривали, выслушивали и выносили решения. Я понял, что в принципе право на проход имели только обитатели квартала, и подумал, что эта формальность не должна меня беспокоить. Инспектор посмотрел на меня, посмотрел на мое удостоверение. «Тут чиновник», – сказал он, протягивая документ своему помощнику. Оба они были одеты как любой из нас, говорили без выражения, без страсти, и то, что они говорили, не казалось страшным, но этого хватило, чтобы у меня перехватило дыхание. «Почему у вас на удостоверении нет печати?» Он покрутил мое удостоверение, словно хотел этим жестом низвести его до состояния самой заурядной картонки. Внезапно он обратил внимание на мое молчание. «Ну-ка, ну-ка, – сказал он, – вы действительно служащий мэрии, Анри Зорге, 24 лет, проживающий на улице… Почему на вашем удостоверении не проставлена печать?» На инцидент уже обратили внимание и за соседним столиком, где другой инспектор уставился в нашу сторону и прервал работу, так что тишина стала казаться еще более тягостной. Мой собеседник, вежливо повысив голос, объяснил, что все жители квартала получили предписание в четырехдневный срок пройти вакцинацию и срок этот истек накануне, что в качестве госслужащего я должен был воспользоваться услугами медицинской службы мэрии, что в сложившихся условиях… он с вопросительным видом обернулся к своему коллеге. «Безусловно», – подтвердил тот. «В сложившихся условиях ваше удостоверение должно иметь подтверждающую печать – вот здесь, видите?» Он показал мне место пальцем. Я был болен, я не ходил в эти дни на работу. «В чем дело, – произнес он своим полицейским голосом, – вы что, немой?» Я был болен, я не ходил в эти дни на работу. Он смотрел на меня настолько сухо, что это лишало всех надежд объясниться с ним как-то иначе, кроме как мысленными речами, его взгляд был пылью, летней пылью. «Почему вы не хотите отвечать?» – тихо спросил меня другой. Но он понадобился за соседним столом, я потерял его поддержку. «Мы должны проверить вашу личность. А пока вас доставят в комиссариат».
В зале я не мог никого разглядеть, в воздухе струился какой-то холодный дым. Я видел только, как полицейский протянул сидевшему рядом со мной человеку пакет: хлеб и сыр. Тот украдкой передал мне краюху. «Коммерсант? Инженер? Преподаватель?» Он шептал, не глядя на меня, торопливо разламывая хлеб, и, в этой спешке, от смешения беспокойства и аппетита у меня закружилась голова. «А я консьерж», – сказал он. Полицейский, проходя мимо нас, секунду меня разглядывал, потом вызвал парня в измятой одежде, худого, явно совсем молодого, который в одиночку сидел на скамье; они вдвоем вышли. Затем в зал бросили с полдюжины человек, без кепок и курток, их оттеснили, осыпая ударами дубинок, и заперли в углу, где они, повалившись на пол, так и остались лежать, кто скрючившись, кто растянувшись во весь рост. «Кажется, я нарушил правила сдачи меблированных комнат, – сказал, поспешно отворачиваясь, мой сосед. – В моем доме их несколько. Жильцы приходят и уходят, но все делается по правилам. Вчера арестовали управляющего, а он очень тертый калач: у него под началом с полсотни, наверное, домов. Вы не едите?» – И он перехватил кусок хлеба, который я так и держал кончиками пальцев. Потом обратился к кому-то другому. Чуть позже я заметил, что его увели, почти тут же вызвали к комиссару и меня.
– Ваш дом – настоящий Ноев ковчег, – сказал он жизнерадостным тоном консьержу. – Вот ваше удостоверение, господин Зорге, – добавил он в мой адрес, глядя на меня так, будто хотел выгравировать у себя в голове мои черты для личного пользования.
Раскрасневшийся консьерж подмигнул мне – вероятно, давая понять, что для него все уладилось. У самых дверей я узнал подручного из диспансера. Снаружи сновали люди.
Туман, более разреженный, но и более влажный, чем утром, помог мне немного отойти от спертого воздуха комиссариата, хотя, как мне показалось, продолжал его атмосферу – настолько, что, вновь нырнув в него на улице, я задумался, не видел ли я, как он выходит оттуда вместе с нами. На территории рынка марево, стекая сверху вниз с домов этого захудалого квартала, скопилось в форме столь плотного облака, что, погружаясь в него, ты, казалось, направляешься к особенно блестящему и реальному островку. Рынок был пуст. Узкая улочка, на которой торговцы, стоя у своих лотков, обычно зазывали покупателей пронзительными и подчас угрожающими голосами, безмолвно терялась в тумане. Маленькие магазинчики были закрыты. Из какого-то переулка выскочил мальчуган, помчался по тротуару, топоча деревянными башмаками. Чуть дальше я увидел замершую в неподвижности женщину; засунув руки в карманы огромного фартука, она привалилась спиной к ставням одной из лавочек. Две другие женщины, проскользнув перед нами, внезапно толкнули какую-то дверь и исчезли. Улица, казалось, оживала. У кафе, на витрине которого виднелось огромное официальное объявление, мой спутник остановился, посвистывая, и несколько раз тщетно дернул дверь; шагов через пять он попробовал другую – за ней, когда она приоткрылась, обнаружился коридор, в его глубине я заметил двух женщин, освещенных керосиновой лампой. «Табак?» – спросил он у них. Те запустили руки в большой мешок и медленно подняли вровень с глазами тяжелые куски мяса. Мой спутник выругался. Чем дальше мы шли, тем оживленнее становилась улица. Прямо на тротуарах перекупщики останавливали прохожих и предлагали заглянуть к ним в кошелки. Все сталкивались, притирались друг к другу. И продающие, и покупающие лишь на мгновение выныривали из тумана и возвращались в него так быстро, так поспешно вновь из него выходили, что ты чувствовал, будто на каждом шагу тебя преследует один и тот же неуловимый персонаж, который требует все время одного и того же, предлагает, не дожидаясь ответа, одно и то же. В самом конце улицы, у фонаря, пять или шесть полицейских, повернувшись к незаконному рын-ку спиной, разглядывали проходящих перед ними по тротуару женщин; разглядывали их, но из-за тумана наверняка не видели, да и их самих можно было заметить издалека только из-за легкого электрического света, в нем они представали неподвижными, окоченевшими от холода и неуклонно верными своей задаче, которая, казалось, состояла в том, чтобы поблескивать, как маяки у далекой отмели. Чтобы сократить путь, мы свернули на Прачечную улицу. Все дома на ней казались пустыми, общественная прачечная заброшена, вода в стоках застоялась. Воздух уступил место пару, нездоровый холод которого ощущался не столько ртом, сколько плечами. Мой попутчик почти что бежал.
Я добрался до дома с облегчением: во что бы то ни стало вернуться к себе в комнату, ни о чем другом я и не помышлял. Но мое облегчение мгновенно рассеялось, стоило мне увидеть запруженный народом вестибюль; там толпились десятки людей, в бывшей комнате консьержа, на ступенях лестницы, вплоть до второго этажа. Кроме того, стоял невыносимый для меня запах. Он проник через дверь и в мою комнату, я чувствовал его за стеной, какой стыд! Как будто условный знак, предуведомление от слепых сил. Открыть окно? Снаружи, как угольная вода, поднимался туман. Часть вечера я слышал, как на лестничной площадке расхаживают туда-сюда, дышат запыхавшиеся люди; по другую сторону стенки топтались, двигали мебель. Я лег, одеяла мерзко пропахли дезинфекцией, карболкой. Я видел, как издалека приближается и словно бродит по комнате тошнота, мне было холодно. Какими могли быть симптомы этой болезни? Что-то вроде тифа? Я хотел что-то написать, взял со стола блокнот, но внезапно свет начал гаснуть, все, что от него осталось, – тонюсенькая красная нить внутри лампочки. Наверху, внизу, повсюду затихли шаги. С той стороны стенки ничто не шелохнулось. Темнота была полной. Внезапно, что за крик! – это было в нашем квартале, со стороны проспекта. Я сбросил одеяла. Оттуда же донеслось несколько глухих звуков, повторились, как серия ни к чему не ведущих небольших взрывов. Мне показалось, что воздух стал более едким. Внезапно прямо передо мной раскинулось необъятное зарево. В двух шагах плоский, холодный отблеск, куда более жуткий, нежели пламя, да, огненная картина. Я уставился на нее, я медленно двинулся к ней, она сопротивлялась, в конце концов она приклеилась к стеклу. Вдалеке, за деревьями, поднималось огромное пятно; оно захватило всю ночь, даже ее самые темные уголки. За открытым окном принялось потрескивать пекло, но как-то спокойно, как будто для того, чтобы его подпитывать, кто-то размеренно отламывал ветки. Ни души у наших окон, никаких отголосков. Ни ветерка. Скорее тяжелая неподвижность, грузное, душащее само себя лето. Я тщетно ждал воя сирен. Если мне и показалось, что я их расслышал, то это было разве что отдаленное воспоминание и эхо эха. Несомненно, спасательные службы хлопотали где-то в другом месте. Но здесь, закричал ли хоть кто-то: пожар? Быть может, только я один и наблюдал за бедствием; быть может, это уже выходило за рамки, наблюдать было запрещено. Я ухватился за поперечину рамы. Над деревьями простерлись раскидистые белесые листья, к дому подступали обломки. По временам треск становился громче, словно лопались камни. Казалось, что вот-вот все полыхнет единым махом, что пожар обернется исступлением, посягательством, вызовом всему. Но мало-помалу вновь установилось спокойное гудение; пламя было всего лишь крутящейся без спешки и без конца бобиной, воплощенным терпением и отупением. Как его вынести? Оно полыхало в полном одиночестве.
Сидя на кровати, я часами оставался в неподвижности. Со временем комната осветилась так сильно, что я подумал, что в доме занялся пожар. Чуть позже я увидел, что это день, мучительный, пылающий дневной свет, обезумевшее солнце. Так обознавшись, я впал в крайнее возбуждение, я испытывал огромную потребность действовать, хотел поспеть повсюду. В конце концов я вспомнил о своей соседке, которая жила у меня за стеной и которая теперь… Смертельное воспоминание. Я был уверен, что если сейчас же брошусь в ту квартиру, то отыщу ее и все придет в норму. Я толкнул ее дверь с такой уверенностью, что, войдя и очутившись лицом к лицу с человеком, который пил и при этом смотрел на меня поверх своего сосуда, мне пришлось осознать, что именно его-то я и пришел повидать в эту разоренную комнату, дожидавшуюся лишь моего отъезда, чтобы слиться с соседней, моей собственной. Мое смятение от этого только усилилось. Комната была едва приспособле-на, пол еще усеян строительным мусором; в углу свалены части железной кровати. Судя по его отталкивающему виду, болезнь полностью скрутила лежащего у самой стены человека: борода, растрепанные волосы и эта кожа – о! он явно был очень и очень болен; зайти сюда мог только безумец.
– Моему телу необходимо пить, – сказал он. – Ночью, когда мне удается встать, я хожу и пью. Походив, забираюсь под одеяло, потею, потом пью. И опять принимаюсь ходить.
Он налил из кувшина к себе в сосуд какой-то отвар.
– У вас лихорадка?
– Да. Коварная хворь! Сначала приступы жестоки, но длятся недолго; потом становятся слабее и дольше. Ну а далее легенькая лихорадка вас уже не отпускает. Меня зовут Дорт, – добавил он.
– Дорт? – Я посмотрел на него с таким чувством, будто мне было знакомо не только его имя, но и его голова. Он тоже походил на статую, но статую скомканную. Я ужаснулся, осознав, насколько его лицо изуродовано опухолью.
– Почему вы захотели меня видеть? – сказал он. – Я совсем без сил.
– Простите, я сейчас уйду. Я зашел просто по ошибке.
– Это вы работаете в администрации?
– Да, и живу за стеной.
Я сделал шаг, чтобы выйти, мне было неловко, я пребывал в нетерпении. Мне хотелось сделать тысячу вещей, оказаться в сотне разных мест, писать, например, заставить его говорить и долго записывать его слова, мои слова, описывать, что происходит в данный момент, комнату, я видел все с необыкновенной, жуткой ясностью, без единой тени (и в то же время все, что происходило снаружи). Все было так, как будто через меня прошла вся история, во всех смыслах. Я задыхался. Я попытался открыть окно. «Не открывайте, – закричал он, – я весь в поту». Он дрожал, он, казалось, был на грани приступа. «Вам плохо? Хотите, я кого-нибудь позову?» Несколько секунд он шумно дышал.
– Почему вы рыщете вокруг этой комнаты? Захо́дите, выхо́дите.
– Успокойтесь. Я и в самом деле зашел довольно внезапно. Но здесь всего несколько недель назад жила одна моя знакомая. Я вломился не подумав.
– Почему вы приходили сегодня ночью?
– Сегодня ночью?
– Да, вы врываетесь, шпионите за мной, меня рассматриваете.
– Я ни за кем не шпионю, я вас не знаю. Буккс однажды произнес ваше имя, и это все.
– Я под камнем, им раздавлен; я пытаюсь приподняться. В это время приходите вы, чтобы на этот камень усесться, и еще даете мне советы.
– Я сожалею о своем внезапном появлении, оно, кажется, усугубило вашу горячку. Но это чисто по невнимательности. Я не желаю вам ничего плохого. Ну а сегодня ночью…
– Сегодня ночью вы ворвались точно так же, как шквал, потом вышли. Если вы любопытствуете по поводу моей болезни, могу заверить, она других не трогает.
– При чем тут ваша болезнь… По правде говоря, я как нельзя далек от мыслей подобного рода. Что вы, собственно, имеете в виду?
– Вы человек образованный, – сказал он более спокойным тоном. – Полагаю, вас не особенно впечатлят приступы лихорадки. В то же время так и есть, больные поступают сюда десятками. При текущем положении дел это может вызывать озабоченность.
– Вы хотите сказать, что начинается эпидемия?
– Эпидемия! Мне кажется, – сказал он приподнявшись, – что вы произнесли это слово как-то не так. Вы в нее не верите? Не принимаете это бедствие всерьез?
– Не знаю.
– Почему вы улыбаетесь? Вам что-то известно? Из-за этой проклятой лихорадки я совсем оторван от жизни. Не могу встать. Да, я сказал, что хожу и прогуливаюсь. И это правда, так и было, но какое-то время назад. А теперь я могу еще сесть у себя на кровати – смотрите, вот так.
К моему вящему ужасу, ему удалось отбросить одеяла и повернуться вбок, спустив с кровати ноги. Он двигался как человек, наполовину разбитый параличом. Но в то же время осуществил этот поворот со своего рода ловкостью, что, принимая во внимание его вес и высокий рост, свидетельствовало о все еще весьма значительных запасах сил и сноровки.
– Я исхудал, – сказал он, хватаясь за свои ноги, которые показались мне, напротив, непропорционально толстыми и бесформенно оплывшими. – Вы находите, что я никуда не гожусь? Скажите честно, какое у вас впечатление, – добавил он, глядя на меня снизу вверх.
– Вам лучше снова лечь. Мгновение назад вы обливались по́том. А я почти замерз. Давайте, ложитесь же.
– Вам холодно? Тут на солнце довольно жарко. Но, возможно, с вами не все в порядке. По сути, вы сами… почему вы находитесь в этом доме?
– Вероятно, я вскоре отсюда уеду. – Я с отвращением наблюдал, как он опирается ступней о землю, потом приподнимает ее и ставит чуть дальше, оставляя на паркете целую череду влажных отпечатков: упражнение, которое, казалось, доставляло ему живое удовольствие, словно он находил в нем эквивалент настоящей ходьбы. – Вас вакцинировали? – внезапно спросил я.
– Вакцинировали? Нет, а что?
– Но всех должны вакцинировать! Ну и дыра! И это называется диспансер! Впро-чем, я так и думал. Чего еще ожидать от этого жалкого дурдома.
– И чего же? Почему вы пришли в ярость?
– Вы друг Буккса?
– Да, это мой товарищ. Но мне кажется, что вы действительно в ярости.
– В этом доме зашли слишком далеко. Вы, возможно, не знаете, что служба коммунальной гигиены установила общий план по переводу населения в укрытия. Все работают, полиция останавливает вас на каждом углу, не терпят ни опозданий, ни небрежности. А в этой берлоге, которую экстренно преобразовали в специализированное за-ведение, поскольку она находится в центре заразы, насмехаются над предписанными мерами, не соблюдают сроки. Скапливают людей – и все.
– Я и в самом деле слышал разговоры о вакцине. Здесь, как и всюду, остается о ней мечтать. Но дом переполнен, а организация еще не на высоте. Посмотрите на эту комнату. Но как же вы раскричались! Вы, кажется, чего-то опасаетесь. – Он остановился и попытался натянуть одеяло себе на колени, но сумел лишь перевернуть все на кровати вверх дном. – Да, мне становится холодно, – сказал он хрип-лым голосом. – В общем и целом вы тоже воспринимаете все эти слухи о болезни слишком всерьез. Вам кажется, что все и в самом деле идет из рук вон плохо?
– Я об этом ничего не знаю. Я не специалист. Все, что я знаю, – что были предписаны общие меры и что в интересах общества их применять.
– Да, все и в самом деле принимает плохой оборот. Вы полагаете, что меня должны были бы вакцинировать?
– Наверняка.
– Помогите мне лечь обратно. – Я подошел, но он не пошевельнулся, вперившись в свои огромные ступни, настоящий Колосс Родосский. – Быть может, из-за приступов лихорадки эта процедура невозможна или слишком опасна? – неуверенно спросил он. – Думаю, меня лечат, как только могут, учитывая, насколько здесь во мне заинтересованы. Иначе такое пренебрежение не объяснить, как вам кажется? Может быть, эти коллективные меры не особенно эффективны, предпринимаются напоказ, чтобы впечатлить людей. Но для заболевших нужно, конечно же, делать что-то другое.
– Вы ловко выгораживаете своих друзей, – сказал я, хотя его медленная, даже путаная речь казалась мне не вполне уместной. – С вашей стороны это естественно, при вашей-то широте взглядов. И все же именно в вашем случае единственной разумной мерой была бы немедленная эвакуация: оставляя вас, при вашей слабости, с остальными больными, вас подвергают риску подцепить к одной болезни другую.
– Что вы имеете в виду? Вы, кажется, на что-то намекаете. – Он переждал мгновение. – Вы внушаете мне, что, раз меня здесь оставили, я уже… Вы слышали, как кто-то говорил об этом? Вы думаете, я заразился?
– Да нет, я не говорил ничего подобного. Просто высказал свое мнение.
– Да, знаю, вы охотно даете советы. И еще любите задавать вопросы и за мной шпионите. Ну хорошо, будьте довольны, моя болезнь подозрительна. Взгляните-ка.
Он распахнул рубашку, его грудь густо поросла волосами, огромные клочья которых оставляли впечатление не изобилия, а худобы и убожества. За исключением этого я не обнаружил ничего ненормального.
– Ложитесь обратно. Буккс говорил мне о ваших приступах лихорадки, ничего более. Все это ребячество.
Он исподволь бросал ревнивые, чуть ли не смакующие взгляды себе под рубашку.
– Вы же видели, – сказал он изменившимся, доверительным голосом. И показал пальцем на что-то, не знаю что, на боках, возможно, на какие-то красные полосы.
– Что это? – чуть поспешно спросил я.
Он в два счета, с омерзительной прытью улегся обратно, затем, натянув простыню до самого подбородка, как будто боялся вопреки своему желанию оказаться обнаженным, с вызовом взглянул на меня.
– Это вас пугает, – сказал он, – тут дело нечисто?
У меня было желание дать ему пощечину. Что за фиглярство! И теперь он нарочито помалкивал. Мое нетерпение становилось чудовищным, я боялся, что не смогу больше ждать.
– Все это родилось у вас в мозгу, как и то, что я приходил сегодня ночью. Вы сами в это не верите.
– Сегодня ночью вы завопили, вы ввалились сюда как безумец, хлопнув дверью. По счастью, у меня под рукой была зажигалка. Если вы намеревались меня напугать, вам это удалось. Всю остальную часть ночи меня била дрожь.
– Что за наваждение! Этой ночью три четверти времени мне не давал спать пожар. Лихорадка сыграла с вами злую шутку. Да и при чем тут я?
– У меня было время понаблюдать за вами, вы с невероятным напряжением уставились на пламя моей зажигалки, как будто хотели его выпить, исчерпать, словно стремясь объяснить мне, что ему долго не протянуть. Когда вы сейчас зашли сюда, я сразу же вас узнал.
– Да, ваше лицо тоже мне о чем-то говорит. Но мы наверняка сталкивались на лестнице. В любом случае я не какое-нибудь привидение, я не стремлюсь напугать вас и не выслеживаю. На мой взгляд, вы пытаетесь испугать самого себя, рассуждая об эпидемии и заражении.
– Вы не верите в серьезность этой эпидемии?
Я покачал головой.
– Не верите, что я тяжело болен?
– Нет-нет.
Он скорчил что-то вроде гримасы и, резко отбросив простыню, раскрыл передо мной весь свой бок, на котором стали видны красные, с фиолетовым отливом, пятна.
– Хватит ломать комедию, – вскричал я, бросаясь к двери.
– Постойте, – сказал он смиренным тоном. – Еще минуту.
– Что означают эти выходки? Почему вы рассказываете, что я приходил ночью? Это же сплошное лицедейство.
– Шутки больного, очень и очень глупые шутки. Не забывайте, что я практически не сплю, провожу дни без малейшего отдыха: я вне себя, это лихорадка.
– Вас не посещает иногда впечатление, что что-то толкает, бросает вас вперед, что все горит, идет все быстрее и быстрее – и все же недостаточно быстро? Нет, недостаточно быстро!
– Сядьте; вы ходите по кругу, и у меня кружится голова. Нет, я этого не чувствую. Скорее я лежу в могиле или под камнем, не столь важно. Говорят, вы вхожи в правящие круги. Быть может, они считают невыгодным признать, что вдруг объявилась чума и угрожает немалой части страны. Осознайте эти цифры: вчера в одном только этом доме было зафиксировано полсотни серьезных случаев, случаев установленных, подконтрольных; в небога-тых кварталах их уже несколько сотен, может быть тысяча.
– Чума?
– Не в точности, конечно, но для людей это – чума.
– Все это россказни. К тому же сегодня мы располагаем действенными средствами против всех этих инфекций, у нас есть замечательные ученые, которые изобрели новые методы лечения. А еще, истина на самом деле может быть совсем иной: это инсценировка, я слышал, как об этом говорили, – план, чтобы оправдать определенные административные меры. Почему вы утверждаете, что правительство замалчивает эпидемию? Оно отнюдь не стремится обойти ее молчанием; напротив, газеты вовсю ее обсуждают.
– Вас раздражает, что я сомневаюсь в государстве?
– Вы повторяете пересуды, которыми полнится этот район. Это нездоровые идеи, вредные в первую очередь для вас самих.
– Возможно, для государства совсем не на пользу, – сказал он, глядя на меня с беспощадностью больного, – видеть, как чума превращает каждого в отвратительного отщепенца, очаг инфекции; очень неприятно видеть, как каждый дом становится гноящимся логовом, а страну засасывает трясина. Что вы об этом думаете? Вы добропорядочный гражданин?
– Да, я добропорядочный гражданин; я изо всех сил служу государству.
– Ну хорошо, это не про меня: я не добропорядочный гражданин, я подозрителен.
– С чего бы это? Вовсе нет.
– Подозрительна моя болезнь.
– Вы играете словами, – с трудом выдавил я из себя.
– Подойдите поближе, я хочу вам кое-что поведать. – И он схватил меня за рукав огромной влажной ручищей, прикосновение которой я почувствовал через ткань. – Болен ли я на самом деле? – произнес он вполголоса. – Я не отрицаю этого и не утверждаю, я ничего не говорю, это секрет. Но я подозрителен. Вдумайтесь в это. Мне удалось стать подозреваемым. И здесь, теперь, имеются тысячи подозреваемых, людей, от которых государство охраняет себя кордонами, актами насилия, – людей, которые от него ускользают, которых оно более не признает, к которым оно больше не может относиться как ко всем остальным. Мы вне закона.
– Говорите не так быстро. Как вы дошли до таких мыслей, именно этих мыслей? Это извращенная фразеология, за ней не стоит ничего реального. Вы не вне закона, вы – больные. И, напротив, как больными государство именно вами и занимается: выделяет лучших медиков, предоставляет самые современные помещения. Оно могло применить и жесткие гигиенические меры, но всеобщее благо потребовало иного, так лучше для людей.
– Да, оно скрытно, но скрытны и мы. Я был доведен до отчаяния, теперь это отчаяние стало оружием, страшным оружием, камень приподнимается. Чем больше он меня давит, тем сильнее я становлюсь. Да, вы правы, садитесь же на меня, так надо, давайте же.
– Замолчите, – закричал я. – Кто внушил вам эти идеи? Это невозможно: вы нашли их написанными на земле, на стенах, вы крадете их у меня, их искажаете, они не вашего уровня, вы превращаете их в каракули больного. Погодите, – сказал я, – дайте мне прийти в себя. По-моему, что-то подобное я говорил Букксу, что же? о болезни; какая разница. Итак, вы, другие, хотите под предлогом общественного бедствия породить беспорядок и обречь закон на неудачу? Вы собираетесь развивать ваши организации? Диспансер, значит, это обманка? До чего архаично и забавно. Диспансер скоро закроют, ваши организации ликвидируют. Буккс – это хаос, который ведет вас на убой.
– Но больные существуют! – закричал он. – Я сам болен!
– Что? – Я его почти не слушал: что за вид; землистый, мертвенно-бледный; до тошноты. – Что же именно довело вас до отчаяния? Кому какое дело – ваше отчаяние, ваша болезнь? Вы не первый болеете. Вас будут лечить, вы выздоровеете, снова начнете работать. Или же…
– Или же?
– Оставим это. Вы вывели меня из себя своим фиглярством. В конце концов, я тоже болен.
– Мы, может быть, не умрем, – сказал он. – Эта болезнь может разделаться с вами за считаные часы, но иногда она развивается очень медленно. Вы же видите, я разлагаюсь, мы станем как бы землею, будем свободны.
– Хватит, – закричал я, – хватит. Это уже мистицизм какой-то.
Я оттолкнул кого-то на лестнице и бросился вон. На улице я, несомненно, продолжал бежать. Но от запаха дыма у меня быстро перехватило дыхание. Да, пожар. Улица тем не менее была спокойна, дома целы. Я пересек небольшую площадь. На проспекте дышалось легче: в воздухе чувствовалась влага, свежесть деревьев. Меня душило только отсутствие дневного света. С погашенными фонарями этот просторный проспект превращался в туннель, из которого через его концы убегал свет. Посреди проезжей части я налетел на нагромождение больших камней и сваленного в кучу горелого дерева; вывернутая по всей ширине брусчатка создавала своего рода заброшенный карьер, над которым горел огонек фонаря. Я почувствовал, что меня в упор разглядывают: сбоку, из-за бута, на манер ночной птицы меня рассматривал кто-то с вымазанным мазутом или грязью лицом. По мере моего приближения он приподнимался, его рот по-детски кривился, будто он что-то сосал, рука кралась под куртку. Внезапно он расслабился, я подумал, что он швырнул в меня камень, и действительно получил удар, от которого зашатался. Что-то отскочило, покатилось, а сам он пустился наутек. Должно быть, это был мяч. Тут же началась какая-то беготня, суматоха; в общей тишине улепетывали шаги, словно, скрываясь за баррикадой, дюжина мальчишек прыснула по проулкам во все стороны. Бросился следом и я. Ненадолго, надо думать: уже на середине улицы меня окружил дым, он окутал меня настолько быстро, что я ощущал его со всех сторон, даже позади, если поворачивал назад, и всякий раз более густой, более удушливый там, куда я стремился. Мне пришлось закрыть глаза, я шел наугад, мне совсем отказало дыхание. Упал я, однако, достаточно мягко, не потеряв на самом деле сознание, ибо при приближении людей следил за направлением их шагов, догадываясь, что они собираются вокруг меня. Один из них несколько раз пихнул меня в спину. Я встряхнулся. Я разглядел их: маленькая группка осматривала меня, спокойно дожидаясь момента, когда я перестану кашлять и отплевываться. Глаза мне заливали слезы. «Это из-за дыма», – сказал я, улыбаясь парнишке, который стоял рядом со мной на коленях. Он сунул мне в руку носовой платок. В тот момент, когда я начал было вставать, он выпрямился, словно хотел сделать это вместо меня, и бросился прочь; остальные к этому времени уже разбежались. Меня тут же пронзили жуткие свистки, вопли. Я сидел на краю тротуара, зажав в руке этот клок ткани, вокруг были полицейские, они наблюдали за мной, я смотрел на них. Может, я попытался сделать какой-то жест? Встать на ноги? Я был отброшен на землю, плашмя, на живот, и чем сильнее пытался перевернуться, тем весомее, с молниеносной скоростью, сыпались на меня удары их каблуков. Один из полицейских бросился мне на спину. Затем случилось то, чего я ожидал: мне обожгло затылок, безостановочные удары камнем пригвоздили меня к мостовой. Я осторожно перевел дух. Один из них, должно быть, держал меня за плечи, другой вытирал лоб. «Ну что, теперь лучше? – спросил он. – Теперь все будет в порядке». Я пристально смотрел на него, я попытался ему улыбнуться. В это мгновение я увидел, что он держит в руке мое удостоверение, мое удостоверение личности, из которого выяснил, что я являюсь госслужащим. Едва я узнал эту бумажку, как на меня накатила тошнота: да, в ответ на безмерный зов всех моих жидкостей во мне отверзлось жерло, и я с горечью открыл рот, чтобы их исторгнуть. Увидев, что меня рвет, они мгновенно меня отпустили, отшатнулись; я блевал, и этому не было конца, блевал неудержимо, склонив голову над тротуаром, и они пустились бежать, я слышал их вдалеке, они спасались бегством. Я утерся все тем же клочком ткани. «Скоты, – выдавил я из себя. – Трусы, скоты!» Но, встав, заметил перед собой омерзительную лужицу. В свою очередь и я с содроганием отвернулся и поспешно обратился в бегство, как будто эта лужа могла заразить меня холерой.