К книге
ВсевышнийII
38%
II
5

Я встал ни свет ни заря. Я был усталым и нервным. Всю ночь свистел ветер, чисто осенний ветер; содрогание стекол не давало мне спать.

Продолжал свистеть ветер, дрожали стекла и на лестнице. Я догнал свою соседку, она тоже спускалась вниз.

– Позвольте чуть-чуть пройти с вами. Я хочу сказать вам пару слов.

Снаружи ветер оказался столь неистов, что подчас приходилось останавливаться и, повернувшись спиной, пятиться ему навстречу. Ее волосы были перехвачены шарфом.

– Что вы хотите сказать?

– Тем вечером с моей стороны это было так грубо. Всю вторую половину дня меня оглушала музыка. Я представлял себе веселую встречу, и это мне скорее нравилось: были слышны звуки шагов, взрывы смеха, и все это в нескольких метрах, прямо за стенкой. Но внезапно мои нервы оказались на пределе.

– Оставьте, этот случай не стоит выеденного яйца.

– Да, это не столь важно.

Мы шли бок о бок, теперь под защитой деревьев. В конце бульвара показалась станция метро.

– Вы работаете на площади у мэрии? Может быть, знаете, я тоже работаю в этом квартале. Я часто замечал вас в мастерской.

Она не ответила. Вокруг нас все спешили, торопились и мы.

– Я все же хотел бы вас поблагодарить. Вы могли встретить меня куда как хуже. Когда сосед заявляется, чтобы сказать: вы слишком шумите, едва ли хочется его сочувственно выслушивать.

– Неужто мы так уж хорошо вас приняли?

– Да, конечно. По крайней мере, мне кажется, вы. Доказательство тому – вернувшись к себе, я был в восторге. Мне казалось замечательным, что отношения между людьми бывают такими легкими, такими наполненными. Только подумайте, все это на грани безумия: я стучусь к вам в дверь, вы меня не знаете, даже не ведаете о моем существовании. И несмотря на это, прекрасно понимаете причины, по которым я так поступил, вы их принимаете и воздаете им должное, сколь бы неприятным это ни могло вам показаться.

– Между соседями это в порядке вещей!

– Послушайте, я отлично знаю, что вы были столь любезны со мной вовсе не потому, что замечали меня раньше или внезапно сочли симпатичным. Я для вас невесть кто, кто угодно, какой-то там сосед. Нет, меня как раз и восхитило, что мне не нужна была особая рекомендация. Я не представлял для вас никакого интереса, а вы тем не менее меня уважили. Не кажется ли вам поразительным, что мы можем вот так понимать друг друга? Я говорю с вами, вы мне отвечаете; не исключено, что я докучаю вам, но мы разговариваем, словно нас ничто не разделяет, словно у нас общая сущность. Я уверен, вы же понимаете, о чем я.

– Вы… вы энтузиаст. Впрочем, я не понимаю, к чему весь этот разговор.

– Я, напротив, думаю, – сказал я, глядя на нее, – что вы видите меня насквозь.

Мы дошли до станции и должны были встроиться в очередь пассажиров. Между нами втиснулся один, потом другой, я видел, как в суматохе уплывает красный шарф. На перроне я догнал ее у самых дверей поезда. Пока мы ехали, я, стоя совсем рядом с ней, пытался удержать взглядом ее лицо: оно было то таким, то этаким, но по большому счету я различал лишь белую, блестящую кожу; возможно, она была отнюдь не юна, но ее черты, ее скулы свидетельствовали о здоровой и сильной натуре.

– Я уже опаздываю, – сказала она, выходя из метро.

– Мне нужно сказать вам еще кое-что. Уверяю, это очень важно.

– Прошу, оставьте меня в покое.

Все утро мне не удавалось спокойно поработать. Ко мне прислали двоих посетителей, которым требовалась копия утерянного документа. Их поведение меня взбесило. Неловкие, робкие, они разговаривали со мной как с большим начальством, я был с ними груб, все катилось под откос. Когда они отбыли, я набрал номер дома. С какой стати? Чтобы унять нетерпение, потому что смог бы успокоиться, поговорив с сестрой? Но мне ответил кто-то другой; услышав этот голос, я подумал: консьержка, – хотя знал, что это моя мать. Осторожно положив трубку, я вышел. Зайдя в кабинет Ихе, поскольку пришлось его дожидаться, я пересмотрел всю шеренгу постаментов, на которых возвышались изваянные в добротном старомодном стиле головы исторических деятелей. Я восхищался ими, но не без неловкости: по памяти они виделись мне совершенно иными, не такими торжественными, даже не столь обездвиженными – скорее настоящими живыми личностями; эти же преисполнились замогильной степенности.

– Если честно, почему вы держите у себя в кабинете все эти бюсты?

Ихе в свою очередь с интересом оглядел изваяния, гобелены, расписной плафон, все помещение, потом его взгляд угас.

– Я пришел извиниться за те несколько недель, что меня не было. Я еще не полностью вошел в прежнюю колею. Но зато временное отсутствие открыло мне глаза на многие ускользавшие до сих пор детали.

Хотя он был моим начальником, я мог его разглядывать, всматриваться в его упитан-ное лицо, безусое, почти безволосое, молодое и все же потасканное. Я говорил с ним как равный с равным: иерархия не влияла на смысл моих слов, мы изъяснялись на одном и том же языке.

– Во время болезни я размышлял на самые разные темы. И заметил, что у меня нет четкого представления о нашем времени. Это явилось своего рода откровением, я ничего не узнал, но для меня открылась важность того, что я утомлен жизнью. Вплоть до са-мого последнего времени люди оставались всего лишь фрагментами и проецировали свои мечты на небо. Вот почему все прошлое представало длинной чередой ловушек, схваток. Но теперь-то человек существует. Вот что мне открылось.

– Ну-ну, мой дорогой, – произнес Ихе с каким-то присвистом.

Я улыбнулся.

– Скажу вам честно. Пока я болел, меня мучило, что я не работаю. Я особенно страдал от этого, поскольку не чувствовал себя по-настоящему больным. Бездействие казалось мне непереносимым. Я хотел сделать что-нибудь полезное, но мне был категорически предписан покой. Я понимаю, что, наверное, временами вел себя не как принято. Случалось, вооружившись метлой, подметал коридоры или бросался в палату, потому что слышал, как кто-то из больных звонит в колокольчик. Эти выходки навлекли на меня неприязнь медсестры. Но все же, если я вызывал мелкие скандалы и вел себя так, словно от горячки потерял рассудок, за моим поведением стояли вполне праведные устремления, ощущение, что работа – основа существования, что ты не существуешь, пока живешь в мире, где, работая, себя унижаешь или уничтожаешь.

– Что с вами? – сказал Ихе. – Это уже философия какая-то!

– Я, заметьте, знаю, что это избитые идеи.

Я увидел, как он взял чистый лист и, подняв брови, словно наугад начал набрасывать что-то карандашом.

– Раньше, – продолжал я, хотя мне и хотелось бы на этом остановиться, – я не очень-то любил канцелярскую работу. Прошу прощения, но я ее не любил. Быть может, она оставляла слишком много пустого времени или сама бюрократия… короче, я питал ко всему этому отвращение. Но замечал, что даже и на этом месте приношу пользу. Да и вообще, что значит работать? Это не только сидеть у себя в кабинете, сделать запись в реестре, поручить секретарше скопировать выписку. Я полагаю, что – в этом-то и состоит мое открытие, – что бы я ни делал, моя работа приносит пользу. Когда говорю, когда размышляю, я работаю, это очевидно. Все понимают это. Но даже если я рассматриваю… неважно что, этот кабинет, эти бюсты, – да, я все еще работаю, на свой лад: вот человек, и он видит вещи так, как их и до́лжно видеть, он существует – и вместе с ним существуют все понятия, над которыми мы бьемся на протяжении стольких веков. Я достоверно знаю, что, если я изменюсь или выживу из ума, история рухнет.

– Вы слишком мудрите, – произнес Ихе после секунды молчания.

Из окна мне был виден мост и деревья на набережной. Течение там было быстрое, и баржи, лодки боролись с ним в водоворотах недавнего паводка. На берегу маячили рыбаки. Я подошел к окну. Деревья, дома проступали в нежном освещении. Все было настолько подлинным! Что за безмолвная перспектива! Это была действительно наша и никакая другая река. Значит, я заблуждался? Быть может, мои объяснения бесплодны? Внезапно меня задели слова Ихе: «Вы слишком мудрите».

– Вы правы, не стоит высказываться слишком общим образом.

Но тут я обнаружил, что он подписывает свою корреспонденцию. Стоявшая рядом секретарша переворачивала страницы в папке и следила, как он читает. «Вы незнакомы с моей новой секретаршей: Сюзанна». Она слабо улыбнулась мне. «Эта бедная девушка стала жертвой большого несчастья, ее дом сгорел, она практически все потеряла». Секретарша продолжала улыбаться, ее лицо лучилось, как будто одного упоминания об этой катастрофе было достаточно, чтобы обратить оную в бесконечное благословение.

– Ваш дом сгорел? Огонь не смогли погасить?

– Несчастное стечение обстоятельств, – сказал Ихе, провожая меня до двери. – Знаете, я виделся с вашим отчимом. Если вам понадобится новый отпуск, можете ни о чем не беспокоиться.

Все еще дул ветер, но теперь обжигающий, с юга. Мастерская, в которой работала моя соседка, показалась мне совсем маленькой и к тому же была загромождена самыми разными предметами. Яркий свет заливал стены, с них застывшими улыбками поблескивали бесчисленные портреты. Из кабинки вышла девушка.

– Мне нужны фото для документов, – объяснил я.

Она приподняла занавеску и усадила меня внутри закутка. По окончании процедуры я осмотрел развешанные на стенах портреты, по большей части мужчин, все на одно лицо, – несмотря на разницу в чертах, смелые, открытые и в то же время внушающие доверие лица. Среди них мое внимание привлек оттиск большого формата. Это была она: пышущие здоровьем плечи, лицо слегка запрокинуто с выражением одновременно и простодушным и вызывающим. Я бы никогда не сумел себе ее такой представить. Что меня поразило, так это ее живость, ее здоровый вид, тут она представала как свой собственный идеал: как свой закон, который, впрочем, был от нее неотличим; я был уверен, что вновь обнаружу его у нее на лице, стоит ей повернуться, но при этом он с какими-то странными намерениями оказался выделен на этом кадре в чистом виде. По правде говоря, это была обычная рекламная фотография, но от этого она не становилась менее интересной. Напротив, тот факт, что ее лицо стало доступным, что ее лицо принадлежало публике, подвиг меня на самые разные размышления.

К этому времени мои фотографии были готовы: она прошлась по ним кисточкой, обрезала, протянула мне. Я едва взглянул. Она вложила их в пакетик, я расплатился.

– Если собираетесь мне что-то сказать, – заявила она враждебным тоном, – так и сделайте, а не ходите вокруг да около.

Я уселся, она с глубоко раздраженным видом осталась стоять рядом с дверью.

– Не знаю, смогу ли я с вами теперь разговаривать. Я вижу вас в новом свете. Вы давно здесь работаете?

– Уже несколько лет.

– Вы здесь простой работник или хозяйка?

– Я здесь за хозяйку.

На краю прилавка цвели пышные цветы, наводившие на мысль не о сельской местности, а об оранжерее, пленительной роскоши городов. Мастерская казалась очень современной. Я пребывал в глубочайшем раздрае. Мне уже случалось в других обстоятельствах, того не желая, нести невесть что, но, если в тех случаях моими устами говорило нечто более спокойное, более общее, чем я сам, на сей раз за этим слышался пьяный, никчемный и невежественный персонаж. То, что я ей объяснял, было, однако, не лишено смысла. Я внезапно заметил, что к ней приходили в основном из-за официальных бумаг, удостоверений, паспортов и тому подобного. С этой точки зрения наши обязанности были почти одинаковыми, мы сотрудничали друг с другом: благодаря нам отдельные индивиды обретали юридическое существование, оставляли длительный след, становилось известно, что они имеют место; ко всему прочему я хотел показать ей, что в глазах закона мы выполняем аналогичные функции. Все это было не бессвязно – наивно. Но мои слова, должно быть, казались ей запутанными и неуместными, она в удивлении не сводила с меня глаз. Я и сам хотел уже с этим покончить. Если я тем не менее продолжал, то потому, что все лучше постигал ее характер – никакой оригинальности или прозорливости, но взамен нечто большее: сильная, заурядная натура, настоящая девушка нашего времени, которая все знает и отметает частные аспекты, стесняющие пережитки. По счастью, зашел клиент, тоже за фотографиями на документы.

– У вас есть архив? – спросил я, когда он ушел.

– Архив? У нас есть фотографии нескольких известных людей.

– Почему бы вам не оставлять оттиск каждый раз, когда вы делаете фотографию? Вы бы вклеивали его в большую книгу, вместе с именем, адресом, какими-то датами, наблюдениями. Получился бы замечательный источник документации. Если бы так поступал каждый из ваших коллег, у нас были бы самые настоящие архивы, почти такие же полные, как в префектуре.

– Но зачем? – спросила она задумчиво. – К чему? Вот именно, этим занимаются другие службы. И чем была бы ценна наша документация?

– Вы бы требовали подтверждающий документ, как делают на почте или в других местах. Возможно, в этих формальностях было бы мало толку. Да, в конечном счете это были бы всего лишь очередные бумаги.

– Вы это и хотели мне сказать?

– Нет, совсем нет. Несколько недель назад я сильно болел. Я живу один. Прошлой ночью я не очень хорошо себя чувствовал, я был перевозбужден, меня почти лихорадило. Предыдущие приступы болезни тоже начинались с жестокой лихорадки. Внезапно я испугался, что снова заболеваю. И мне пришло в голову… Послушайте, вы, наверно, рассердитесь, но все это из-за моего воскресного визита. Я сообразил, что мы живем совсем рядом друг с другом: достаточно постучать в эту стенку, сказал я себе. Ну так вот, вы разрешите мне постучать, если со мной случится что-то очень серьезное, если, например, я окажусь парализованным или не смогу встать?

– Вы боитесь, что вас разобьет паралич?

– Я боюсь не столько паралича. Я даже не боюсь болеть и быть одному. Конечно, это мучительное положение – обреченно задыхаться ночью без капли воды и тщетно звать, но в этом одиночестве есть и свои преимущества. Короче, такое положение можно стерпеть. Страшусь я совершенно иного. Ночью мне случается почувствовать, что я действительно одинок. Я просыпаюсь и вспоминаю все: семью, товарищей по работе, промелькнувшее где-то лицо; я узнаю свою комнату, снаружи проходит проспект, стоят другие дома, все пребывает на своем месте, повсюду вместе со мной есть кто-то еще, и, однако, мне этого не хватает. В такой момент мне хотелось бы, чтобы кто-то, во плоти и крови, был рядом со мной или в другой комнате и отвечал мне, если я заговорю: да, вот так, чтобы я знал, что говорю и для него. Ну а если ответа нет, если я возвышаю голос, понимая, что говорю в полном одиночестве, меня чуть ли не начинает бить дрожь; и это хуже всего. Это позор, настоящий проступок. У меня такое чувство, будто я совершил преступление, жил вне общего блага. А впрочем, живу ли я? Жизнь идет в другом месте, среди этих тысяч держащихся рядом людей, которые живут вместе, которые слышат и понимают друг друга, которые воплотили закон и свободу. Вы, наверное, и не догадываетесь, какие безумные идеи охватывают меня в такие моменты: бесстыдные, унизительные идеи, я не могу вам их пересказать. Прошлой ночью мне вспомнилась сцена, произошедшая позавчера, которая поначалу меня почти не задела. В метро одна дама закричала: «Держи вора!» – у нее украли бумажник, и виновник, она на него указала, достаточно представительный и хорошо одетый мужчина, держался в нескольких шагах от нее. Он с презрением протестовал, но дама бросилась к нему, запустила руку в карман его пальто и с торжествующим видом извлекла оттуда бумажник. На следующей станции они оба вышли в сопровождении нескольких свидетелей под бурные крики публики; полагаю, все направились в полицейский участок. И вот… ну, это все.

Я посмотрел на нее.

– Вам не кажется странной эта история?

– Нет, – сказала она, поразмыслив, – не вижу в ней ничего такого.

– Ну да, так и есть; и тем не менее этой ночью она показалась мне просто невероятной. Я сказал себе: почему этот человек совершил кражу? Он взял что-то – предположим, что он действительно это сделал, – не имея на это права, это очевидно. Как такое возможно? Несколько минут я пребывал в полной растерянности, я больше ничего не понимал. Меня донимала идея, что если я ошибаюсь в этом пункте, то ошибаюсь во всем. И вдруг забрезжил свет. Я вспомнил, что там не было настоящего прегрешения, человек украл, но все же был человеком; и полиция вполне могла бы бросить его в тюрьму, в этом больше не было настоящего осуждения. Речь шла лишь о симуляции, своего рода игре, чтобы пустить закон в обращение, чтобы напомнить каждому глубину, незыблемость свободы. И там, и здесь это один и тот же человек, поймите: кричать «Держи вора!» не имеет, стало быть, смысла, по крайней мере такого, какой в это вкладывают, а означает просто – мы обладаем истиной, миром, правом, и вот этот человек крадет не потому, что пребывает вне правосудия, а потому, что государство нуждается в его примере и что время от времени нужно открывать скобку, через которую устремляется история, прошлое.

Она повернулась и посмотрела на маленькие электрические часы, было около полудня. Я спросил ее, не перекусит ли она со мной где-нибудь поблизости, прежде чем вернуться в мастерскую. В этот час площадь была оживленна и шумна. Медленно проезжали автомобили. На тротуаре ждали прохожие, ничего не говоря, покорно смиряясь с неизбежностью правил. Когда я увидел, как она сидит рядом со мной, собирается поглощать ту же пищу, что и я, совершать те же жесты, разглядывать тех же людей, я был ошарашен. Это было нечто большее, нежели удивление. Я всегда предчувствовал то, что здесь происходило; я знал, что мы живем все вместе, отражаемся друг в друге, но с ней это совместное существование становилось головокружительной и неистовой достоверностью. Во-первых, у меня было доказательство этому, я мог с ней говорить: то, что я изрекал, вполне соответствовало, стало быть, общему мнению, той газетной мудрости, которая подчас проходила у меня перед глазами как рассказ из каких-то других времен. Но к тому же подоспело и совершенно иное впечатление. Обычно все вокруг диктовало мне чувство, что закон пребывает в непрестанном движении, что он бесконечно переходит от одного к другому, проникая повсюду своим равномерным, прозрачным и абсолютным светом, освещая каждого и каждый предмет всегда отличным и тем не менее тождественным образом, – и, чувствуя это, я то был восхищен и упоен, то спрашивал себя, не мертв ли я уже. Но ныне, то есть теперь, когда я смотрел на ее руку, довольно красивую руку с ухоженными ногтями, большую и сильную, под стать ей самой, я не мог представить, что эта рука подобна моей, как не мог и поверить в ее единственность и неповторимость. Смущало то, что если взять ее, коснуться ее определенным образом, да, если бы мне удалось коснуться этой плоти, этой кожи, этой влажной пухлости, вместе с ней я коснулся бы и закона, который там пребывал, это было очевидно, который, быть может, помедлит тогда здесь таинственным образом, задержавшись для меня на какое-то время в отрыве от мира.

Осознав эту мысль, я сделал усилие, чтобы перевести взгляд на ресторан: как обычно, там было полно народа, кое-кого я узнавал, одних – чисто внешне, других – потому, что некогда перекинулся с ними несколькими словами, там даже был один из моих коллег по работе. Но происходило нечто странное: никто не смотрел на меня, не замечал, казалось, моего присутствия, будто там никого не было и вокруг нас раскинулась лишь шумная пустота, настоящая пустыня, вульгарная и гадостная. К этому добавлялось молчание, которое с тех пор, как мы сели за стол, постепенно становилась неловким. Моя соседка ела с аппетитом и даже прожорливостью: она жевала, глядя прямо перед собой, с серьезным лицом, безразличными глазами. Я испытывал странное чувство, глядя, как она, обратившись в безликий рот, жует и пережевывает, без внешнего удовлетворения и все же по глубокой, неудержимой потребности, идущей из недр ее чрева. Чем больше я ее рассматривал, тем отчетливее видел, под каким странным углом она предстает. Но ви́дение было тут ни при чем, речь шла не о чем-то зримом, а о более глубоком видоизменении, в некотором смысле еще грядущем, которому, чтобы осуществиться, требовалось нечто большее, нежели взгляд, – сближение с моей рукой, например. Это казалось мне неотвратимым. Ее лицо несло на себе неминуемую перемену, которая произошла бы через меня, благодаря мне, если бы я только пошевелился. Я прикрыл глаза. Медленно наклонился к ней. Да, теперь должно было что-то произойти. Она слегка заколебалась, затем, посмотрев мне в лицо, улыбнулась. Я покрылся потом, я прижал к себе руки, так меня трясло. Она произнесла несколько слов, вероятно: «Вы не едите». Потом продолжила со мной разговаривать, речь шла о ее работе, о клиентах, которые к ней приходили, я отчетливо расслышал слово «семья». Меня снова охватило желание, безумное желание в свою очередь заговорить с ней.

– Я запутался со своей семьей, – сказал я, не сводя с нее взгляда. – Мой отец умер, мать вышла замуж второй раз. Я довольно часто вижусь с сестрой. Когда я заболел, мать пришла в клинику меня навестить и предложила перебраться к ним. Родители живут на юге города, там у них вилла с просторным домом, по крайней мере он мне таким помнится, ибо я туда давно не возвращался. У вас есть семья?

Она сказала, что у нее еще жива мать.

– Мать? Она занимается вами? Я имею в виду, каковы ваши с ней отношения, близки ли вы друг другу? Рассказываете ли вы ей обо всем, что делаете?

Она пожала плечами.

– Нет, естественно.

– Я был в этом уверен. Вы лжете ей, это неизбежно. Послушайте, мне не следует возвращаться домой, а мать, я чувствую, будет меня к этому принуждать. Она слишком настаивает. И уже впутала в свои игры мою сестру. Она властна и упряма. Это жуткая перспектива, вам не понять почему. Обещайте, что поможете мне остаться в своей квартире.

– Но постойте, – сказала она, – в чем, собственно, дело? Вы же свободный человек.

– Да, я свободен, но что, если я заболею? Вы не представляете, до какой степени я боюсь, что вновь накатит болезнь. Вы никогда не болели? Ты проходишь через нечто фантастическое: это постоянное искушение, больше не понимаешь, о чем идет речь, не узнаешь людей и в то же время бесконечно лучше все понимаешь. Больше никакого начала, все предстает в спокойном законченном свете, и точки зрения всех и каждого совпадают, исчезли, вы понимаете?

– Что с вами? – сказала она, толкая меня локтем. – Осторожнее, вы слишком возбуждены.

Я впился взглядом в ее глаза, это было мгновение надежды, необычайной силы. Я отчетливо ощущал, что сказав это, снова достиг ключевого момента своего существования.

– Это бред, – сказала она.

– Да, бред, – сказал я, останавливаясь. – Ужас в том, что потом, когда он проходит, думаешь, что потерял сознание и стал могилой глупости и ничтожества. Вы вставали с постели, рассказывала мне медсестра, и без остановки вышагивали вокруг стола. Что за глупость, не так ли? И однако, это имело свой смысл, уверяю вас, и даже было необыкновенным символом. Что не мешает болезни быть пагубным происшествием, катастрофой: больше не улавливаешь закон, его созерцаешь, и это плохо. В подобный момент моя мать могла бы с легкостью забрать меня к себе.

– Вы готовы? – спросила она сердечным и даже ласковым голосом. – Уходим?

– Вы не спрашиваете, почему я отказываюсь перебираться к родителям? Вам же это кажется естественным, не так ли?

– Идемте. – И она встала, потянув меня за рукав.

И тут произошел нелепый случай, повлекший самые разные последствия. Я последовал за ней и, целиком захваченный тем, что хотел сказать, не заметил, что не оставил денег. Официантка перехватила меня у дверей: «А счет?!» Это напоминание привело меня в ярость. Тон был оскорбительным, меня подозревали, что я не хочу платить, тогда как моя забывчивость в компании молодой женщины была проявлением неловкости, простой оплошностью. Чтобы поставить эту кухонную замарашку на место, я гаркнул: «В следующий раз!» И, должно быть, к тому же ее оттолкнул. Тогда она повисла у меня на руке, как будто я был вором, вопя пронзительным голосом, выкрикивая ругательства и тряся меня. Это было невыносимо, комично. Я уже не понимал, что, собственно, происходит. Я видел, что вляпался в постыдную историю, все смотрели на меня. Что я сделал? Возможно, угрожающий жест, намек на удар, чтобы обратить ее в ничто. Но она ответила на это с невероятным проворством и со всего маху отвесила мне затрещину. Я наполовину ослеп, потом швырнул ей свой бумажник и вышел.

На улице, на свежем воздухе, я вновь обрел спокойствие. Я ничего не видел, я не видел свою соседку, и ее отсутствие казалось мне явлением далеким и нормальным. Когда она ко мне присоединилась, протягивая бумажник, который подобрала после моего ухода, как подобает дисциплинированной и методичной персоне, точно таким же естественным показалось мне и ее возвращение. Возможно, мы сделали несколько шагов куда глаза глядят. Потом пришло время возвращаться на работу, она живым и приветливым жестом протянула мне руку.

– У меня на лице не осталось отметин?

Она сказала, что нет. Мне показалось, что она хочет что-то добавить, но ее затянула толпа, поглотила ее и рассеялась. На работе я мог подняться к себе по служебной лестнице, что избавляло от необходимости идти через доступный для посетителей зал делопроизводителей. Я возвращался туда без цели, надеясь провести послеобеденное время в темноте, в пыли и забвении. Я, конечно же, был готов и поработать. На службе у меня было несколько товарищей, с которыми меня связывали сердечные, но поверхностные, самые что ни на есть рабочие отношения: это были молодые люди без каких-либо идей, достаточно заурядные, по этой причине они мне и нравились, и не нравились. Как правило, меня не слишком заботило, куда и зачем они ходят, я не знал, чем они занимаются, и сам я, когда мы бывали вместе, был одним из них – и точка. В тот день я взялся было составлять черновик письма, когда парень по имени Альбер пришел с просьбой помочь ему вычитать длинный список имен, который он должен был скрупулезно проверить. Он передал мне листы, придвинул стул. Я бросил взгляд на эти бумаги и быстрым жестом смахнул их со стола. Альбера очень позабавила эта шутка. Он прыснул со смеху, хлопнул меня по плечу и принялся радостно собирать разлетевшиеся страницы. Едва он привел их в порядок, как я снова одним щелчком разметал их по углам комнаты и, чтобы придать своему жесту как можно больше серьезности, провозгласил: «Я сегодня не работаю», – не слишком удачные слова, ибо они, как казалось, продолжали шутку. Альбер, очень довольный этой игрой, бросился на поиски своих несчастных листков. Но когда он выпрямился, то, будучи уже у самой двери, посмотрел на меня с нахмуренным видом и удалился, пожав плечами и ничего не говоря. Спустя четверть часа появился высокий тщедушный парень, которого прозвали калекой, потому что в результате серии кризов его левая рука осталась парализованной. Я интересовался им, поскольку его звали так же, как и меня, и к тому же, глядя в какие-то дни, как он застыл за своим столом, склонив голову над реестрами, в которых ничего не писал, я воображал, что его терзают те же проблемы, что и меня, и он пытается превозмочь трудности своей работы. В то же время надо отметить, что всякий раз, когда я предлагал ему свою помощь, он отвергал ее самым сухим тоном. Он раскрыл у меня на столе огромную папку, более пухлую, чем Библия, и попросил уделить несколько минут, чтобы помочь с нею разобраться. Я тут же понял, в какой заговор против меня он вовлечен. Я медленно встал, в упор посмотрел на него: на этом болезненном лице, замкнутом и чопорном, читалась ложь, та ложь, которая превращала эту комедию в двусмысленную, отталкивающую сцену, попахивающую доносом. Потом мне пришла в голову другая мысль. Быть может, он ни о чем не знает. Заваленный работой, он действительно нуждался во мне, администрация сделала так, что его всегда шаткое душевное равновесие не выдержало как раз в этот момент: он был как обломок кораблекрушения; помогая ему, я спасу его и заодно себя. Необычайное совпадение! В этом было что-то нарочитое. Я пока-чал головой. «Я сегодня не работаю», – сказал я ему. Он начал разворачиваться, я услышал, как он бормочет: «Прошу прощения». По сути это, вероятно, была комедия. Остальные, вопреки моим ожиданиям, не явились. Тем не менее я так и видел сцену: вереница писарей, которые каждую четверть часа будут приносить мне свои досье, свою статистику, и я буду упрямо повторять… свою фразу. Ну да ладно, они не пришли. Моя победа была полной, слишком полной. Возможно, было бы приятно их изобличить, но теперь поток их ахинеи останавливался перед моей дверью. Что они говорили, что делали? Я вспомнил о другом сотоварище, который там, в маленьком кафе, был свидетелем пощечины и не преминет это высмеять. Ну да какая разница! Я встал и вышел.

На улице было необычайно светло, ветер стих. Своего рода светозарный поток перетекал от прохожего к прохожему, от машины к машине. Мостовая, дома сверкали. Я шел, касаясь пальцем стены, потом витрины, потом двери с железными поперечинами и снова бугорчатой поверхности стены. В этот момент я заметил белый квадрат, настоящий сверкающий образ, выделяющийся на более темном горизонте. Я пересек площадь и узнал вычурные цвета фотомастерской. Я туда, естественно, не пошел. Я не хотел этого, у меня не было ни малейшего желания, чтобы передо мной вдруг возник кто-то наособицу, я даже думал, что это невозможно. Я пошел одной улицей, потом другой. Я шагал вперед, никто меня не останавливал, день был великолепный – один из тех, что в полной мере объясняют, почему из сезона в сезон, поверх смены дня и ночи пролегает неизгладимый горизонт света. С каждым прохожим на меня накатывало чувство, что ему раскрыты все мои секреты, все его – мне ведомы: его секреты, то есть тот факт, что он шагает, что на ходу его посещает идея и ничто странное в нем не в силах меня удивить. Я побежал. Зачем? В городе не бегают. Но именно я мог вести себя эксцентрично. Действительно мог: я был там, повсюду, снаружи, каждый мог меня видеть, на фоне зданий, на фоне белой перчатки полицейского, на фоне далекого берега реки, и, однако же, я бежал; впрочем, я не бежал – меня несло ощущение триумфа, неизбывная уверенность, что нам принадлежит и небо, что мы обязаны управлять им наравне со всем остальным, что в каждое мгновение я касаюсь его и его облетаю. Я добрался до реки. Странно, что я пришел именно сюда, поскольку при всем своем спокойствии ее вид меня смущал и тревожил. Складывалось впечатление полного покоя. Текли воды, на берегу рыбачили люди, другие читали, вдалеке буксир тянул за собой баржи. Такой пейзаж таил уйму угроз. Он чего-то требовал, но чего? Здесь меня душило ощущение некой интриги, я предчувствовал переплетение мотивов и эпизодов, нити которых безмолвно пребывали в моей руке: таким был голос этой реки, шутовской смысл ее покоя, неподвижных образов, связанных с каким-то иным временем. Весь этот район был очень старым, и не просто старым, он выглядел так, будто никогда не менялся, и река, в свою очередь, тоже текла, казалось, через время, утверждая своим пространным спокойствием, что не было ни начала, ни конца, что история ничего не отстроила, что человек все еще не существует, – как знать? От этой уверенности, как своего рода удушающий обман, исходило напоминание о лжи, о бесконечном надувательстве, вкрадчивый намек, призванный принизить благородные чувства. Впрочем, ничем, кроме бесчестной глупости, это быть не могло.

Я прогулялся по набережной, пошел другой дорогой. Возбуждение схлынуло. День из-за своего света казался мне омерзительным. К горлу подкатился комок, странный и мучительный спазм, словно я хотел выблевать этот день, как иногда может стошнить от слишком чистой воды. Я возвращался с чувством отвращения к тому, что менее всего отвращения заслуживало. Я был заражен этим чувством. Так не могло продолжаться – а впрочем, это было не так уж неприятно, привлекателен даже спазм. Я знал, куда меня ведет эта улица: к ее мастерской. Между тем я не хотел ее видеть. Пересекая порог, я заметил ее со спины, вполоборота вглубь помещения; она, судя по всему, разговаривала с кем-то, кто находился в другой комнате. Тогда я ничего не знал о тамошней планировке: за нишей в стене ютилась маленькая студия для «художественных фотографий»; в определенные часы приходил техник; из студии в коридор здания выходила дверь, а другая, напротив через коридор, вела в еще одну комнату, используемую как кладовая, которой распоряжалась хозяйка. Я вошел, я даже не посмотрел на нее. Я узнал место, рамки, увеличенные оттиски, небольшие кресла. Я до крайности устал, у меня было такое ощущение, будто я наведывался сюда стократно и просто заглянул в очередной раз, проходя мимо. Этим впечатлением был окрашен весь мой визит.

Она сидела – возможно, потому, что было уже поздно и она не ждала клиентов. Между ее утренним и теперешним поведением ощущалась заметная разница. Это могло объясняться многими причинами: она привыкла ко мне, перепалка в ресторане ее разжалобила или же у нее в голове возник план. Она рассказала мне о некоторых жильцах нашего дома. Я их не знал, я их остерегался. Я не узнавал тех, кого встречал на лестнице. Она упорно рассказывала мне их истории. Предметом досужих домыслов стала семья с седьмого этажа: старшая дочь там тяжело болела, и болезнь, вполне вероятно, была инфекционной. За несколько недель до этого умерла ее младшая сестра. Мою соседку попросили ее сфотографировать, и она показала мне эти снимки. Неприятное зрелище: в мертвом ребенке уже нет ни красоты, ни юности; девочка была страшно истощена и производила впечатление случайно найденного на помойке мешка костей. По мнению моей соседки, старшая сестра заразила младшую. Квартира показалась ей чистой, но в ней царило ощущение спертости, отсыревших стен, и это превращало ее в трущобу. Всех удивляло, что больную девушку отпустили из больницы, что даже после смерти и свидетельства врача санитарные службы не приняли никаких мер. История заканчивалась следующим образом: один из их сыновей служил в полиции; совсем молодой – в форме он казался подростком, если не девушкой, – он наверняка обладал разве что какой-то крупицей власти; однако именно его вмешательству приписывали отступления от правил, которыми воспользовалась его семья, хотя это было чревато угрозой для них всех.

Пустяковая история, подумал я, просто пересуды. «Как вас зовут? – По имени или по фамилии?» Она сняла со стены свой портрет, и тот очутился у меня в руках: лицо, казалось, разглядывало меня совсем издалека, с многообещающей и милой улыбкой, и тем не менее оно смотрело также и куда-то позади меня, подставляло на мое место кого-то другого, не знаю кого. Внизу портрета ее крупным почерком было выведено: «Мари Скадран». Я положил фотографию на стул. Стоя за прилавком, она подводила дневные итоги. По ту сторону витрины площадь изменилась, стала серой площадкой, испещренной огнями фар, бесформенной суматохой, поверх которой веером разворачивался быстрый бег автомобилей. «И давно сделана эта фотография?..» Она покопалась у себя в книге. «Шесть месяцев назад, – сказала она, – или около того». Я встал и выглянул за дверь: перед витриной остановились несколько человек, привлеченных россыпью блестящих и тонких, гладких и неуловимых, не оставляющих за собой никакого следа лиц. На какое-то мгновение они прильнули к стеклу, потом проскользнули в уличных испарениях дальше. Обернувшись, я увидел, что портрет со спокойной фамильярностью по-прежнему не сводит с меня глаз, словно на протяжении шести месяцев я постоянно пребывал в его присутствии, говоря «да» этому бумажному свету и, за ним, полному обещаний образу, который якобы был здесь. «Я пошел», – сказал я.

Горловина метро пока была лишь немного подсвечена. Было светло, день нисколько не потускнел, но сквозь дымку дневной свет казался чуть ли не более пронзительным, более лучистым, нежели в полдень. С края тротуара за наплывом машин наблюдал полицейский. В нескольких метрах другой, держа руку на переключателе светофора, вынуждал толпу выплескиваться неощутимой зыбью на проезжую часть, пока наконец, подловив его жест, натиск толпы не совместил подмигивание переключаемого сигнала с прокатыванием черных, мутных волн через переход. Я не двинулся с места, и добрую минуту прохожие словно налипали на меня, потом медленно, неодолимо ныряли вперед и устремлялись на ту сторону. Тут я сорвался с места. Она была еще в мастерской, с перекинутым через руку пальто, уже потушив свет внутри. «Не могли бы вы сфотографироваться?» – «Прямо сейчас?» Она как-то смутно улыбнулась. Я зашел в маленькую студию и начал искать выключатель. «Но сейчас у меня нет помощника», – произнесла она у меня за спиной, включая свет. Тем не менее она показала мне устройство, позволяющее, задав нужную выдержку, фотографировать самого себя. Но она вдруг заартачилась. «Не сегодня, я устала, уже слишком поздно». Ей нужно было еще убрать в кладовую одну из кассет. Только это помещение и было слегка освещено; там хранилось множество всякой всячины: мебель, папки и картотеки, даже старый диван. Пока она хозяйничала вокруг, я на него уселся. Мы услышали звонок в дверь мастерской. «Подождите минутку. Это может быть мой начальник», – сказала она. Пока ее не было, я обнаружил в картотечном ящике фотографии всевозможных форматов – неудавшиеся кадры, забракованные оттиски, сваленные в поблескивающую кучу. Я погрузил в нее руки, десятками выбрасывал себе на колени чьи-то лица. Это огромное количество лиц вызвало у меня необыкновенное ощущение, в моем распоряжении их было сто, может быть, двести, я вывалил их перед собой. Все эти снимки напоминали друг друга, как и свойственно продукции профессиональных фотографов: одна и та же поза, одна и та же непременно парадная одежда переходила от персонажа к персонажу; различие черт стиралось однотипностью выражения; одним словом, нет ничего однообразнее. И все же я не мог оторваться от их созерцания, мне нужно было все больше. Да, они были одни и те же, но одни и те же в бесконечном количестве. Я погружал в них пальцы, их ощупывал, я был от них пьян.

Тем временем вернулась моя соседка. Целиком в мыслях о своем шефе, она только о нем и говорила. Это был замечательный человек с сильным характером; к тому же он обладал огромными техническими познаниями и, в частности, изобрел новый аппарат и все такое прочее; благодаря всем этим качествам он вошел в Экономический совет. Эти похвалы показались мне чрезмерными. Поэтому расхваливать начальство пустился в свою очередь и я. Вообще говоря, я не считал этих людей такими уж замечательными – не дурные и не хорошие, не мне было об этом судить; у меня своя работа, у них – своя; по существу мы ничем не отличались. Но тут я вдруг оторвал их от исполняемых функций и начал громоздить неумеренные хвалы. По правде говоря, это была не более чем проба: описать Ихе как энтузиаста, одного из тех администраторов нового типа, которые интересуются каждым случаем, как будто он уникален, и тем не менее никогда не теряют из вида целое; сказать о нем, что он дотошно проверяет отчеты и выслушивает всех с одинаковым вниманием, что он допоздна, куда позже положенного засиживается в своем кабинете, я никак не мог. Прежде всего это было неверно: он был груб, в общем-то рассеян и невнимателен; когда я попытался увязать с его личностью конкретные факты, получалось, что он ведет себя отнюдь не как образцовый чиновник (впрочем, в нашем кругу его критиковали открыто). Но я все же дошел до того, что признал за ним сплошные достоинства, его недостатки не шли в счет. Надлежало раскрыть его еще более неясные черты, которые относились бы только к нему и при этом подходили всем и каждому; вот я и заговорил о пунктуальности – это не имело значения, это его описывало.

После своей речи я снова заметил ее перед собой, она сидела на диване. Обхватив руками колени, покачивалась из стороны в сторону. «Ну что, уходим?» – спросила она. Она взглянула на меня, я подошел и сел рядом. «Когда вам будет угодно». Ее рука легла на платье ладонью вверх, широкой, плотной ладонью со сплющенными в контровом освещении пальцами, средний чуть набух под красным перстнем. Я захотел снять с нее этот перстень. Она слегка откинулась назад, по-прежнему глядя на меня, оперлась затылком о спинку дивана. Ее рука медленно поднялась к плечу, обогнула шею и расстегнула цепочку, на которой висела крохотная серебряная гирька. «У меня есть друг», – сказала она. Она уставилась на подвеску фальшивым, теплым взглядом, чуть раскачивая ее своим дыханием. «Тот парень, которого я у вас видел?» Она не шевельнула головой, не подала никакого знака, затем подняла глаза на мое лицо, его обегая, его касаясь, со своего рода удивлением, простейшим удивлением, которое, в свою очередь, почувствовал и я, как будто мы с ней в одно и то же мгновение заметили мое присутствие. «Я всего лишь выполняю свою работу, – сказала она. – Но стараюсь как могу. Вам не следует приходить сюда в рабочее время». – «Да». Ее глаза не оставляли меня. Она встала, и я, тоже встав, схватил ее за руки. Я сильно сжал ее. Она будто окаменела, такая окаменелость взывала к молоту. Внезапно ткань ее платья обрела у меня под пальцами телесность. Она стала чем-то странным, возбуждающей и гладкой поверхностью, своего рода черной плотью, которая скользила, льнула и не льнула, топорщилась. Именно в этот момент она преобразилась: клянусь, она стала другой. И я сам, я тоже стал другим. Ее распирало дыхание. В каждой части ее тела что-то изменилось. До сих пор, как бы странно это ни прозвучало, у нас было одно и то же тело, настоящее общее тело, неосязаемое и прозрачное. И это тело с потрясающей быстротой распалось надвое, рассосалось, а на его месте образовалась обжигающая толща, влажная и жадная, нечто стороннее, что не могло ничего видеть или узнать. Да, клянусь, я стал посторонним, и чем сильнее сжимал ее, тем сильнее чувствовал, что и она становится посторонней, ярящейся представить мне кого-то другого или что-то другое. Никто мне не поверит, но в это мгновение мы были разделены, мы чувствовали и вдыхали это разделение, мы его воплотили. Это было очевидно, наконец мы больше не касались друг друга.

Теперь нужно попытаться понять, что именно произошло вслед за этим. Она встала и повернула выключатель. Потом толкнула дверь. Чуть позже мы вышли. У себя дома, бросившись на кровать, я всем телом прижался к стене. Было очень холодно. В восемь часов или, быть может, после восьми постучала консьержка, принесшая поднос с ужином. К этому времени уже совсем стемнело. Несколько мгновений спустя в дверь постучали снова, так что я подумал, что это вторая попытка консьержки. Открыв, я наткнулся на поднос и заметил в коридоре тень пришельца. Сначала мне подумалось, что это приятель моей соседки, но, еще не повернув выключатель, я узнал Пьера Буккса. Его посещение казалось до крайности неприятным. С его стороны прийти в такой момент было безумием.

– Вы плохо себя чувствуете? – спросил он. – Я заглянул по-соседски; если вам мешаю, скажите.

Я дал ему усесться, а сам снова лег.

– В тот день я сказал вам неправду. Я не занимаюсь политикой. В былые времена один из моих друзей впутался в подобные дела, но я потерял его из виду. В настоящее время я связан с одним медицинским учреждением, работаю в должности подчиненной, но почетной.

Он говорил очень тихо; лампа в изголовье почти не давала света.

– Хоть и сам работаю в клинике, я тем не менее ищу хорошего доктора. И на данный момент устал. Похоже, меня донимает бессонница.

Я жестом дал понять, что не знал об этом. Он замолчал. Вокруг лампы кружило какое-то мелкое насекомое; до крайности внезапно оно рухнуло рядом со мной с такой весомостью, что меня пробила дрожь: тут я понял, до чего замерз.

– Не имею ни малейшего представления, что за люди живут в этом доме. Вероятно, такие же, как и повсюду. В связи с этим меня глубоко задело то, что вы сказали в прошлый раз. Я всех охотно вижу, у меня нет предпочтений. Вы сказали нечто очень и очень важное.

Я всматривался в него, ничего не отвечая. Затем одна мысль оформилась во мне с такой силой, что я, похоже, ее высказал. «Это официальная доктрина, – сказал я. – Впрочем, даже когда кого-то предпочитаешь, предпочитаешь кого угодно».

– А! – сказал он, – если вы принимаете эту максиму буквально! Что меня поражает, это ваша привязанность, даже больше: настоящее почитание властей. Вы выражаете это почитание каждым своим жестом. Мало того, вы чеканите его в формулу. Простите меня, на первый взгляд это кажется почти что угодничеством: так и подмывает сказать, что вы чиновник, что вы ищете повышения. Но не обижайтесь на эту мысль, я ее тут же отбросил. Я даже спрашиваю себя, не питают ли вас совершенно иные мысли, слишком уж вы много об этом говорите, слишком много размышляете, это так необычно.

Да, подумал я, я уже слышал эти слова.

– Хочу вам кое-что рассказать: у нас в госпитале уже пятнадцать лет служит один кассир; это очень порядочный и работящий парень, у него большая семья, но некоторые из его детей работают, так что в целом они живут в достатке. Этого кассира несколько раз удостаивали знаков отличия, но в силу каких-то нарушений он попал под подозрение и был вынужден вернуть все эти награды. После этого за ним тщательно наблюдали и убедились, что он ворует. Ну и вот, я прочел поданный его начальниками рапорт: его обвиняют не в воровстве, а в заговоре и саботаже.

– Зачем вы мне это рассказываете?

– Хочу поведать и еще одну историю. Все в той же клинике есть дежурный по палате, весьма недалекий, действительно простая душа. Он подметает, оказывает мелкие услуги, но все, что делает, он делает как попало. Естественно, платят ему совсем гроши. Заметьте, что это хороший парень, этакий мечтатель; тем не менее было бы уместнее освободить его от всех работ. Но знаете, почему его оставляют? Мне это объяснил сам директор: он все же приносит пользу.

– Это выдуманные истории, – внезапно откликнулся я. – Ненавижу подобную манеру выражаться. Впрочем, я плохо себя чувствую, мне кажется, я должен поспать.

Он встал и посмотрел на меня с сочувствующим видом.

– Действительно, вам, кажется, не по себе. Простите меня, мне не стоило заходить. Я видел, как вы поднимаетесь по лестнице с девушкой, которая живет на этом этаже. Мне показалось, что сегодня мое посещение будет вам не так неприятно. Кстати, я пришел как раз для того, чтобы спросить об этой девушке.

– Что?

– Я ее не знаю, знаю только, что она заведует маленькой фотостудией. У меня есть для нее некая специфическая работа. Вы психолог: могу ли я ей доверять?

– О чем это вы?

– Очень просто: не поможет ли она мне изготовить фальшивые удостоверения личности?

Я посмотрел на него.

– Отлично вас понимаю, – сказал я. – Вы пытаетесь раздразнить мой ум ошеломляющими историями. Но они меня не смущают. Хотите, чтобы я прокомментировал случай с вашим кассиром? Он оказался повинен в заговоре, поскольку нет ничего выше закона. Ведь все правонарушения суть заговоры против закона: ты хотел бы ему не подчиняться, но, поскольку это невозможно, приходится восставать против его законности. В былые времена можно было удовольствоваться кражей, теперь через кражу совершается бесконечно более тяжкое преступление, самое ужасное из всех, – и все же преступление, которое не реализуется, которое проваливается, от которого только и остается, что ничего не значащий след, воровство. Все это сплошное ребячество. И еще, почему вы напомнили то, что я сказал по поводу своих частных отношений, почему вслед за этим под смехотворным предлогом заговорили об этой девушке? Яснее некуда, все ваши речи – намеки. Поверьте, возможно, я брежу, но ваше вмешательство ни к чему не приведет: вы ничему меня не научите, вы выражаете только то, что думаю я, и когда говорите, то это говорю я, а не вы. Так что вам меня не смутить.

– Прошу меня простить, – сказал он, – это самое настоящее недоразумение. Напротив, я весьма вам симпатизирую.

– Дело не в симпатии. Впрочем, все это неважно. Я, возможно, как вы говорите, услужлив, но это слово меня не оскорбляет. По отношению к кому могу я быть услужлив? Напротив, я горд и независим, вот почему я услужлив. Вы, вы сами услужливы.

– Умоляю, успокойтесь. Если хотите, я немедленно уйду. Позвольте все же сказать еще пару слов. Не знаю, каким вам видится этот мир, вы выражаетесь весьма странным образом. Но имеется и другая точка зрения. Вы находите это общество совершенным. Почему? Для меня это всего-навсего некая несправедливая система, горстка людей против массы. Каждый день на дне общества класс без имени и без прав прирастает тысячами личностей, каковые в глазах государства перестают существовать и исходят как этакая плесень. Устранив, вычеркнув их, государство в дальнейшем может требовать, чтобы все, что существует, прославляло его и ему служило. В этом его лицемерие. В глубине своей оно коварно и лицемерно. Оно поставило себе на службу все, что ты только можешь сказать или сделать. Не найдется ни одной мысли, которая не несла бы на себе его мету. Таковы все правительства.

– Вы меня не удивляете, – сказал ему я. – И ничуть не шокируете. Вы – не более чем отжившая свое старая-престарая книга, ничего более. А теперь оставьте меня.

– Еще одно слово. Я уже говорил вам, вы мне симпатичны. Вы меня не знаете, но наши отношения примут, может статься, совсем другой оборот. Только что, когда я к вам зашел, я был намерен зачеркнуть свои предыдущие утверждения и отрицать, что занимаюсь политикой. Теперь вы видите, как все обернулось: мои слова решили по-иному. Я не скрываюсь.

– Да, – сказал я. – Кем вы можете быть? Самозванцем, шпионом, неудачником? Я слышу, как вы суетитесь рядом со мной словно муха. И все, что вы говорите, так топорно. К чему это: Я не скрываюсь? Вы вполне свободны конспирировать у всех на глазах, государство ничуть этим не омрачится. Вы просто-напросто усилите то, что, как вам кажется, рушите. Я не скрываюсь! Как будто вы могли бы себя скрыть! А теперь спокойной ночи; в конце концов я поверю, что вы и в самом деле меня навестили.

Он вышел в коридор, и я подождал пять, десять минут. Теперь я был совершенно спокоен. Ветер потихоньку потряхивал стекла. Была своя нежность и в самой ночи. Я несколько раз постучал в стену, но, как я того ни ждал, она не пришла. И мне пришлось задуматься, почему она не пришла и почему пришел он. Чуть позже, полностью проснувшись, я увидел, что в комнате все еще был свет: мои глаза остановились на чем-то по другую сторону от кровати, на пятне, которое слегка шевелилось. Это пятно было мне хорошо знакомо. В первый раз я увидел его у своих родителей спокойно устроившимся на простенке там, где стоял диван. Оно расположилось на стене в клинике, прямо передо мной, в том месте, которое прикрывала дверь, когда ее оставляли распахнутой настежь. Здесь оно возникло из-за протечки воды. У этого пятна была та особенность, что оно было пятном, и только. Оно ничего не представляло, не имело никакого цвета, и, не считая пропитавшей его пыли, ничто не наделяло его зримостью. Да и было ли оно зримым? Оно не существовало под обоями; оно не имело никакой формы, а напоминало что-то порченое, способное испачкать, но в то же время и по-своему чистое. Я долго его разглядывал, у меня не было никаких причин отрывать от него взгляд; будучи всего-навсего пятном, оно меня поглощало; оно никогда на меня не смотрело: именно это делало его вид незаконным. Я встал и на ощупь выбрался в коридор.

– Это вы? – сказал он.

Он был еще одет, но, должно быть, отдыхал, растянувшись в шезлонге. Комната оказалась просторной, намного больше, чем комнаты в моей квартире; она показалась мне почти пустой, без ковра и почти без мебели. Это была не бедность, а не знаю уж что того хуже, бедность через отказ от жизни, неопрятность без пыли и ветоши, гнусная нищета диспансеров и клиник без разбросанных где попало бумаг.

– Я подумал, – сказал он, – что это один из моих товарищей. – Он смотрел на меня, не предлагая сесть. – Он живет в этом доме, его зовут Дорт. Вы, может быть, его встречали?

– Почему вы испытываете ко мне симпатию?

– Уже очень поздно. Мне кажется, вам не стоило покидать постель. Хотите, я провожу вас обратно?

– Ответьте мне. Мой приход кажется вам ненормальным, но у меня есть причины не откладывать это на потом. Произносили вы, да или нет, эту фразу: «Вы мне симпатичны»?

– Да, действительно.

– Почему?

– Вам непонятно, мой дорогой? Не слишком ли большое значение придаете вы одному слову?

– Это формула вежливости?

– Если вам угодно, то да.

Я повернулся к нему спиной и шагнул в прихожую.

– Ну же, – крикнул он, – не уходите так. Почему вам было нужно задать этот вопрос?

– Ваша симпатия что-то для меня означает, что-то опасное. Вы схожи со мной и к тому же поверяете мне свои планы. Не обращая внимания, какое отвращение они у меня вызывают. Вы изъясняетесь самым что ни на есть неуместным, недопустимым образом. И притом обращаетесь ко мне. Почему ко мне? Вы отвечаете: из симпатии. Я хочу, чтобы вы честно объяснились по этому поводу.

– С удовольствием. Прежде всего, извините, но вы симпатичны мне только до какой-то степени. Я намеревался оставаться с вами в добрых отношениях, но это, кажется, ставит перед вашим рассудком слишком много проблем, и в конечном счете мы приходим к достаточно нелестным замечаниям.

– Почему вы не перестаете суетиться вокруг меня?

– Я не суечусь. Я даже не могу понять, что вы имеете в виду. Быть может, вы не отдаете себе отчета в странности своего поведения, в том, что в вашем случае присутствует определенная фантасмагория. Словом, вы склонны все усложнять и к тому же предельно чувствительны. Ваш способ существования вызвал у меня любопытство, вот и все.

– Мой способ существования… – сказал я, уставившись на него.

– Ваши манеры и слова подчас просто поразительны. Ну да ладно, уже два часа ночи. А вы тут, у меня. И почему? «Потому что вы мне симпатичны». Это очень странно, это блажь.

– В моем поведении нет ничего странного: почему вы поделились со мной своими планами?

– Позвольте, мне не кажется, что я чем-то с вами делился: что вы имеете в виду под планами?

– Я предпочитаю не возвращаться к формулировкам, которые меня ранят или смущают. Я бы предпочел их никогда не слышать.

– Смотрите-ка, какая чувствительность! Нормально ли это? У вас жар; возможно, это начало серьезной болезни. К тому же тут очень холодно. Возьмите это одеяло.

Я сел, и он передал мне свое одеяло.

– Я не болен. Я сохраняю полное хладнокровие.

Он смотрел на меня, пока я тщательно укрывался, затем, поднявшись, медленно прошелся по комнате.

– Почему вы говорите: я не болен? Похоже, болезнь вызывает у вас страх. В том, что вы больны или у вас лихорадка, нет ничего позорного. – Он добавил: – У этого самого Дорта, о котором я вам говорил, тоже бывают приступы лихорадки. Когда-то он заведовал гаражом, очень большим гаражом с множеством работников, с самым современным ремонтным оборудованием: он инженер, многому учился и прочел множество книг. А потом все пришло в упадок. Он оставил свое предприятие. В какие-то дни я даю ему лошадиные дозы хинина, но приступы переменчивы по своей интенсивности, то слабые, то неистовые. Вы никогда не принимали лекарств?

– Вы говорили, что страдаете от бессонницы?

– Ну да, бессонница… Просто я должен следить за своей кровью, у меня слишком ярая кровь: по ночам она неудержима в своем обращении, впадает в настоящее исступление, она – моя госпожа, потом она утихает; но я все равно провожу ночь без сна.

– А ваш друг разделяет ваши идеи?

– Оставим это… Эти проблемы со сном очень забавны. Много лет назад, в те времена, когда я должен был покинуть свой пост в госпитале, я несколько раз видел один и тот же сон. Мне снилось, что ранним утром, в неурочный час, я являюсь к какому-то судейскому чину. Естественно, прислуга не пускает меня в дом, к тому же я очень плохо одет. Тем не менее я попадаю внутрь и, как-то добравшись до дверей ванной, выкрикиваю: «Я виновен!» Кажется, я держу в руках палку. Судья, который в это время бреется, в полном изумлении оборачивается и от неожиданности произносит странную фразу: «Виновен? Что это такое? Я ни разу не видел виновного». Эта фраза, как я понимаю, неимоверно отягощает мой случай. Но все же это не более чем впечатление. Судья принимает меня хорошо, кормит и поит, помещает в самую красивую комнату; в конце концов он отсылает меня прочь. Начиная с этого момента, сон преследовал меня как кошмар, ибо шел по уже проторенному пути; и, так как он повторялся почти каждую ночь, я заранее знал во сне все, что вот-вот произойдет, так что у меня уже не оставалось сил на то, чтобы это увидеть. При каждом новом посещении судейского я знал, как он меня примет и почему так хорошо ко мне относится. Всевозможные знаки внимания, прекрасные трапезы, празднества – все это имело только одну цель: заставить меня отказаться от своего призыва к справедливости, заставить меня забыть слово «виновен»: это намерение читалось во всем. Но мне никак не удавалось расшифровать, что за этим стояло. Что это было, ловушка? Шанс на спасение? Быть может, они хотели увидеть, как я исчезаю, чтобы самим остаться в стороне от этого неприглядного дела? Или же дожидались сигнала или момента забвения с моей стороны, чтобы нанести мне удар и уничтожить? Эти сомнения изнуряли и к тому же ни к чему не вели, не мне было что-то решать. Сцены следовали друг за другом механически, приближалась развязка, предвещаемая знаками, которые не могли меня обмануть. Судьи становились все более угодливыми, они превращались в моих слуг, я был окружен почестями, ко мне относились с отвратительным уважением. Сверкали огни, звучала музыка, шел бал: в этот момент моя тревога достигла предела и внезапно я все понял. То, что я на протяжении дней искал у этих судей и чего нигде не находил, даже на этом балу, где собралась огромная толпа, это была…

– Что же?

– Прошу прощения, но я полагаю, что это была женщина. Я испытывал потребность в женщине. Но даже на том балу ее не было. Мир правосудия из-за этого удушлив. Оправдательный приговор мне сулило только присутствие женщины, но добиваться оправдания я мог лишь в тюрьмах, где женщин не было. В этом и состояло наказание.

– Этот сон выдает ваши безнравственные и развратные мысли. И еще, вы слишком много говорите. У меня такое впечатление, что и вы, вы тоже больны, вы не в своей тарелке.

– Я рассказал вам сон, каким он повторился несколько раз. Точнее говоря, сон разворачивался именно так, но развязка часто бывала другой. Хотите, я расскажу, как еще он заканчивался?

– Нет. Я понимаю ваши намеки. Но все эти разглагольствования с недомолвками слишком затянулись. Если за вашими загадками стоит моя соседка и наша с ней прогулка сегодня вечером, не утруждайте себя.

– Видите ли, Анри Зорге, я человек очень занятой, на мне лежит весомая ответственность. Я работаю день и ночь. Уверяю вас, что вы можете встречаться с кем сочтете нужным, мне до этого нет дела: меня это не интересует.

– Я знаю, вас интересует, что я делаю. Впрочем, вы ошибаетесь, это очень приличная девушка. Она с большой ответственностью заправляет своей мастерской и поддерживает мать, которая находится у нее на попечении. Я виделся с ней два или три раза, вот и все.

– Не стоит ли рассказать вам окончание этого сна?

– Какого сна?

– Да, дайте мне закончить. Я уже говорил вам, что работал ассистентом в одной клинике. И вот последний из моих судей оказался администратором этой клиники. И тут же, даже не узнав, что я мог бы сказать, – и как раз перед ним я почувствовал себя невинным и решил настоять на своей невиновности, – он привел меня в замешательство моими же предыдущими признаниями, он заткнул мне рот, не дал протестовать, поймав на слове с лицемерием, от которого мне стало плохо даже во сне. Я задыхался, меня тошнило: так вот что они скрывали, вот почему чествовали меня с такой невероятной услужливостью – все потому, что я признался, сам того не заметив; потому, что я говорил неосмотрительно и преждевременно, лишая себя права заговорить в тот единственный момент, который потребует от меня честных и правдивых слов. Как это было низко! Какая низость!

– Вас, стало быть, из этой клиники выгнали?

– Какая разница!

– Не думаете ли вы, – медленно проговорил я, – что можно встретить… например, женщину, на нее посмотреть, сблизиться с ней и мало-помалу почувствовать, как исчезает все то, что было с ней общего? Кто это тут? Нечто совсем другое. Это может быть только ловушка! На протяжении нескольких мгновений ты касаешься чего-то постороннего; поймите меня: ты этого касаешься. Тут не просто ощущение, это неоспоримо, это чудовищно ясно. Это может быть только искушение.

– Да. Не начинаете ли вы уставать? Если хотите, можете провести ночь в этом кресле. Я сейчас выключу свет.

Я смотрел, как он взял в углу одеяла, постелил одно на шезлонг, потом закутался в остальные до самого подбородка.

– Но, – сказал я, – вы-то спать не ложитесь? Мне лучше вернуться к себе.

Он уже погасил свет. Через несколько мгновений через окно без занавесок проник тускловатый свет.

– Вы действительно намерены просить эту девушку о работе такого рода? Я ее не знаю, я не знаю, кто она.

Теперь я говорил тихим голосом. Он не отвечал, но я чувствовал сквозь темноту, что он повернулся в мою сторону и внимательно меня слушает.

– Я знаю, – сказал я, – что все еще существуют организации, которые распространяют листовки против государства. Они проводят собрания и провоцируют беспорядки. Поостерегитесь, государство в курсе всего, и то, что случается, происходит с его согласия и по его наущению.

Он упрямо хранил молчание. Мне казалось, что я различаю, как поблескивают, словно глаза зверя, его глаза, и этот отблеск не выражал ничего, кроме встревоженного и испуганного присутствия.

– Не верю, чтобы вы меня выслеживали, – сказал я. – Я даже, в общем-то, вам доверяю. По крайней мере, до определенной степени, поскольку весьма настороженно отношусь к вашей личности. Впрочем, мое мнение о вас меняется. Часто вы меня раздражаете, своей изворотливостью вызываете у меня настоящую неловкость, и, однако же, я здесь. Странно, я даже подчас сомневаюсь, что вы существуете. Думаю, это из-за того, что вы больны.

– Вы согласитесь принять участие в одной из наших организаций, организовать ячейку в вашем отделе мэрии?

– Нет.

– Почему?

– Это противно моим взглядам.

– Могут ли ваши взгляды поставить вас на сторону системы, которая под предлогом освобождения подавляет, которая обрекает на несуществование тех, кто проскальзывает сквозь петли ее сетей?

– Я уже читал все это в листовках, это вздор: государство не подавляет, никто не подавляет сам себя. Истина в том, что все эти критические эскапады нашептывает вам сам закон: он в них нуждается, он вам за них признателен: иначе бы все остановилось.

– А те, кто вне закона, кто на дне?

– Что? – Я выждал мгновение; пусть и в самых общих чертах, я мог различить его лицо. – Я и в самом деле слышал разговоры об этом. Но вы безумец, – внезапно выпалил я. – Это история былых времен, просто-напросто их отголосок. Вы – книга, вы не существуете.

– Не говорите глупостей. Вы отлично знаете, что я сам вне закона. Вы сейчас боретесь за свой класс, ваш грандиозный класс, который объемлет в вашем мозгу все и вся. Вы поете дифирамбы вашей администрации и даже не замечаете, что, помимо вас, есть еще кое-что, но рано или поздно вы поскользнетесь.

– Никогда. Это невозможно. Включите свет.

Я зашевелился, он зажег свет.

– Почему вы обратились ко мне? Почему вам пришла в голову эта идея?

Он едва взглянул на меня и быстро проговорил:

– Не знаю, просто по ощущениям. Впрочем, мне хотелось бы скомпрометировать вашего отчима. А теперь идите спать.

Я поднялся. У дверей я попытался было сказать ему что-то, потом забыл, что именно, или запутался. Вернулся к себе и лег в постель.

Предыдущая главаГлава 5 из 13Следующая глава