– Двинули в класс, пацики, – Филипп отлипает от подоконника, и Пальцы, проснувшись для шуток, семенят на химию.
Дребезжит звонок. Мимо плывут девочки. Ни одна не оглянется, не посмотрит. Участливые и трепещущие, чурающиеся грубых мальчишеских забав, они не успокоят, не скажут доброго слова. Нос задевают невозможно далёкие в этот момент духи. Девочкам не нужны неудачники. Их влечёт пятёрка превращающихся мужчин. Они и в класс вошли, словно в джунгли или незнакомую реку. Это считывается мгновенно, как и то, что теперь всё будет только хуже.
Намного хуже.
Травля началась незаметно. У неё не было причин и это заставляло надеяться, что если отмотать время назад, жизнь могла пойти иначе, снова так, как у всех: такими же увлечениями, шутками и подписками, тем же телосложением и достатком. Докапаться было не до чего. Никто никого не сдавал. Не ябедничал и не предавал.
Если причина была в теле, почему не травили Фурсу? Он пучеглаз, ему как будто сплющили голову, и Толя смешон в этой своей черепашьей важности. Он неразвитый, его легко побить, но Толю никто не гнобил. Или Вова Шамшиков, раскормленный заботливой бабушкой, в гости к которой так здорово было ходить в младшей школе. Его пухлость не переходила в жирность, но достигала той критической отметки, за которой начинаются подтрунивания. У Гапченко лицо обсыпали крупные, вздувшиеся угри, и когда Антон улыбался, они грозили порваться. Это не мешало Тоше нырять в пруд из девчонок и находить там визжащий улов. Чайкина за его смуглость можно было дразнить чуркой.
Увы, никто не дразнил.
А ещё были похожие телефоны, отцовская машина, обстановка из того же гипермаркета, что и у всего района. Может, чуть победнее, но так Чайкин вообще из нищей семьи. А больше всего поражало, что все дружили с детства, с самого первого класса! И с восьмым прощались также тепло, впервые по-взрослому накатив. И в девятый пришли, чтобы вместе смеяться на биологии. И смеялись. Первые несколько недель. А потом Пальцы стали смеяться иначе. Над чем-то другим.
Пальцы... в новом году они задвигались так, словно отрастили сухожилия, и каждый вдруг обнаружил свою врождённую функцию. Кто-то указывал, кто-то ставил чилим. За этим пряталась некая общая воля, что-то скрытое, глубинное, какой-то ток крови. Механика Пальцев была частью чего-то большего, пробудившимся отростком древних желаний. Где-то рядом таилось остальное тело, оно сладостно проверяло свою мощь, незримо потягивалось и волило.
Пальцы не могли устоять. Никто не мог.
В изгоя превращают долго: хищники присматриваются, бродят вокруг, покусывая с последней парты и на перемене. Человек всегда неуверен, поэтому начинает со слов, в которые допускает вольность; затем делает что-то намеренно, божась, что вышло случайно; подчиняет, пряча в просьбе приказ; под конец предлагает подраться, зная, что никто драться не будет; бьёт.
В школе это выглядит так: насмешка, толчок, купи вон ту булку, "Ты что, попутал?" и тут же, без ответа, удар. Вместо подножки может быть сброшенный с парты пенал, а предложение подраться протянется линейкой по спине, но смысл тот же: изгоем не становятся, в изгоя превращают.
С Пальцами вышло наоборот.
Как будто изгоем сначала провозгласили, а только потом сделали. Словно заранее знали ответы на все вопросы, словно уже не нужно было ходить по инстанциям. Сама же инициация оставалась невыясненной. Где было неправильно? Куда нажать, чтобы вернуться?
С парнями из других, даже старших классов, честно блюлись рукопожатия и кивки. Если бы дело было в чём-то очевидном, травили бы все, а не только лишь пятеро. Но школа уже обзавелась парочкой всеобщих изгоев, существами дёрганными и замызганными. Их били, а они отвечали то глухо, то гулко, будто стучали в запертую дверь. Эти люди выглядели чужими, отчего травля казалась вполне естественной, ибо неведомое всегда влечёт и всегда страшит человека.
Однажды сотню шагов пришлось скоротать с одним из изгоев. На его одежде подсыхала свежая грязь, но изгой, не замечая рюкзака, который бил по бедру, брёл куда-то, невидяще разговаривая сам с собой. Многие люди говорят с собой, но среди них встречаются те, кому изнутри отвечает кто-то другой. В изгое пугало именно это.
Вдруг изгой повернул голову, посмотрел мимо глаз и что-то сказал. Кольнуло сладким до изнеможения ужасом. Стало неуютно, а потом стало хорошо – значит, внутри не было зверя.
Может, это и была причина?
Мать опять недовольна:
– Почему телефон выключил? А если случится что?
Ей не объяснить, что на него приходит. Она вообще не знает, что может прийти! С подделкой голоса, притворяющееся человеком, не говоря уже об обычных коллажах, кровосмесительных и не очень. Сеть – великое средство издеваться неузнанным, но хуже всего, когда жертва и её гонитель известны, тогда Сеть, будто ритуальная маска, прячет личины, и травля растягивается во времени и пространстве, успокаивая жертву тем, что оскорбления не бросаются ей прямо в лицо.
– О чём задумался?
– Да так... Ни о чём. Сны.
– Это от сердца, – вздыхает мать, – если оно болит, снятся плохие сны.
Мать улыбкой извиняется за нагоняи. Ей некогда сказать обычную женскую нежность, и она давным-давно, вот уже целых два месяца, не может осознать, что навсегда опоздала. Что-то оказалось нарушено, и началась травля. Мать не в силах это исправить, хотя обещает:
– Я защищу от всего на свете. Слышишь?
Слышно.
– Давай сменим номер? На этом... тариф плохой.
– Опять? Недавно же меняли!
Номер менять бесполезно. Все цифры сообщаются классной, которая заносит их в журнал. А журнал из класса в класс доверяют носить девочкам. Среди которых так хорошо колосится Гапченко.
Лучше потерять телефон на улице. Или где-нибудь под кроватью.
Но ведь звонит ещё и отец.
Он злится, если ему не ответить, и при встрече хмурится, бросая короткий насупленный взгляд. От нервов у отца зажмуривается один глаз. Трепещущее веко зловеще опущено и совсем не хочется, чтобы оно приподнялось. Отец долго раздумывает, затем подходит, вздыхает – не за тем, чтобы показать обиду, а для того, чтобы показаться шире – и начинает взрослый мужской разговор. Об ответственности; о том, что мне-то всё равно, гуляй, но пожалей хотя бы мать, она волнуется. На самом деле отец чувствует себя уязвлённым, он переживает, что с ним не сочлись, не поставили в известность. У него так со школы, армии, первого полулегального дохода и вплоть до сегодняшней работы, где ему приходится доказывать своё и опровергает чужое. Отец средний чин в службе охраны, организовывает будки и склады, много бегает, ругается, порой рукоприкладствует, нервно живя между начальником и подчинённым. Вот почему он так нарочито мужиковат, грозен и грузен. И густые усы тоже отрастил поэтому. Это система опознавательных знаков. Чтобы издалека было видно – не подходи, наткнёшься на историю из гарнизона.
– Опять телефон заспал? – отец подсаживается к столу и его лицо готово мять.
– Хочет номер сменить...
– Вот оно как, – отец смотрит озадачено, – случилось что?
– Ничего не случилось. Просто на уроках выключаю, чтобы не звонил, а потом забываю включить.
– Но номер-то зачем менять?
– Да много всякой фигни приходит. Достало.
– Херомантия приходит, значит? Ну, смотри... Главное учиться не забывай, иначе будешь как я чужое добро охранять, – и отец вдруг громко требует, – а хлеб где!? Мать, дай хлеба!
Крошки сыплются на оголённый, похожий на валун живот. Он весь из тугого мяса, нагулян свининой, пивом, непростой ратной службой. Это не брюхо, а живот, какой бывает у штангистов, сосредоточение силы и мощи, сакральный мужской барабан. Крошки гулко стучат по натянутой коже – отец недоволен, и чтобы не раздражаться, ест с громом.
Один глаз зажмурен.
Отец чувствовал недоговорённость, которая пряталась, будто была постыдной и то, что она пряталась, распаляло древний инстинкт охотника. Требовалось выследить тайну, поддеть её и вытащить наружу, чем вот уже как два месяца маленькие отцы занимались в школе.
– Девушку бы нашёл, – печально тянет мать.
Девушка... Если в восьмом классе их ищут в фантазиях, то в девятом уже необходим опыт, о котором можно рассказать. Повезло Чайкину и Копылову. Остальным стало завидно, они бросились изобретать, и все ещё долго потешались над Фурсой, который зачем-то начал рассказывать о своих похождениях. Было странно представить, что у заторможенного Фурсы, у которого каждое слово было набрякшим, могло стоять что-то ещё.
Но когда в полупустую личку постучалась девушка, смех как-то поутих. Она была из того же города, училась в восьмом (ничего, это даже лучше) и написала первой. У неё было немного друзей, немного фотографий, но зато схожие увлечения, которые быстро вылились в недолгие, не до самого конца переписки. В личку стали приходить фотографии, спускающиеся всё ниже, а в редких голосовых сообщениях мило стеснялась всамделишная девушка. Поэтому, когда она попросила того же самого, ей была отправлена самая напряжённая и правильно повёрнутая поза, которую только удалось принять перед зеркалом.
На следующий день её можно было увидеть на классной доске. Распечатанные в большом масштабе рёбра выпирали ещё сильнее, и тонкие, смешно расставленные руки свисали вдоль отсутствующей спины. Но хуже всего был безволосый живот с парой изюмовых родинок. Их зачем-то обвели фломастером. Хорошо, что на снимок попало лишь тело, а не голова, иначе то, что и так стало ясно, больше нельзя было бы выдать за тайну.
Зашедшая следом девочка выразила мнение всех одноклассниц:
– Фу! Это что такое?
И хотя тут же, прямо у доски, нужно было сорвать плакат, скомкать его, признаться во всём и обличить тех, кто это подстроил, рассказав про то, как они прикинулись девушкой, что намного (намного!) постыднее, не было сделано ничего. Формально – это просто тощее тело в зеркале. Тело без головы. Ничьё. А раз так, можно пожать плечами, не показывая деревянных ног сесть за парту, и, как никогда прежде, ждать начала урока.
За мгновение до прихода учителя плакат содрала дежурная. Она сделала это под самый конец, прикрывая любопытство напускным возмущением. С задних парт раздался кашель, похожий на смех.
Много фотографировали.
Это не мог быть кто-то из другого класса. Заговорщики притаились здесь, усиленно делая вид, что им так интересен урок. Онемевшее тело не могло повернуться, но спина знала, что класс смотрит только в одно место – именно в место, потому что так, как было сделано, не поступают с людьми.
Это наверняка Шамшиков. У остальных бы не хватило мозгов. Только Вова писал без ошибок и мог под кого-то подделаться. Но пухлый примера не отличался ни смелостью, ни предприимчивостью, ни злобой. С последней было проще всего. Это Копылов. Хотя Фил до такой схемы никогда бы не додумался, он бы просто подошёл и повелел заткнуться. Значит, Гапченко. Антон ехидный, шутит остро и нагло, ему нравятся голые комбинации. Получается, Антон в шутку придумал, Фил осклабился и принудил осуществить, а Шамшиков покорно исполнил. Была ещё девушка, чей настоящий голос усыпил бдительность, но это не так волновало, как предательство друзей.
После звонка пришлось собрать ближний круг из Чайкина и Фурсы. Толя был явно встревожен – наверное, понимал, что может оказаться на той же доске почёта. А вот Рома смугло хмурился, скрестив на груди груди. Поначалу казалось, что розыгрыш оскорбил его. Поначалу вообще многое кажется.
– Кто это сделал? – вопрос уносит малышня, бегущая в столовую.
– Это западло, – медленно отвечает Рома, – как бы кто не поступил, я не могу никого сдать.
Понятия всегда работают на тех, кому это выгодно.
– Чайка прав, – кивает Толя, – придётся разбираться самому. Но я точно в этом не участвовал.
Задать тот же вопрос Роме не приходит в голову. Такого нельзя помыслить о том, кто из-за бедности родной семьи часто ел по домам друзей. С Ромой долго делили парту, игрушки, телефоны, позже даже создали общий профиль. С ним было впервые выпито, и первая настоящая драка тоже была с ним. Рома легко рассказал свои секреты и принял чужие. Лишь с ним можно было говорить по нескольку часов кряду и смеяться над простыми словами.