Я родился через четыре года после окончания гражданской войны, в день, когда Москва хоронила легендарного Дзержинского. Но когда мне исполнилось одиннадцать лет, все — и революция, и гражданская война, и интервенция четырнадцати держав, и разруха — казалось уже давней-предав-ней историей, и, пожалуй, только она, одна она была живым, удивительным символом этой истории, тех славных времен. Мне казалось, что именно вот такими и были когда-то знаменитые красные комиссары — короткая стрижка и волевое лицо с глубокими, светящимися карими глазами, строгая белая блузка и коричневая под кожу куртка, которой, может, не хватало лишь пулеметной ленты да нагана.
Она — наша учительница, она — неповторимая Вероника, Вероника Михайловна.
Признаться, я терпеть не мог школу. До школы я занимался в нулевой немецкой группе, научился читать и писать не только по-русски, а и по-немецки, и, наверное, потому в школе мне поначалу казалось довольно скучно: зубрить буквы, писать по слогам, выводить прописи — все это было уже пройденным этапом.
Но в школе была она — Вероника Михайловна, и я с тайной, трепетной радостью бежал в школу, с нетерпением ждал каждого ее урока, каждой встречи с ней.
И для меня вовсе не имело значения, как она вела эти уроки. Вполне допускаю, что кому-то они были интересны, а кому-то и скучны, а кому-то и вообще безразличны. Для меня же они превращались в уроки полного, какого-то сказочного счастья…
После уроков я гонял по переулку железный обруч или мастерил самокат на подшипниках — единственные и потому, видимо, особенно любимые игрушки нашего детства — и думал только о ней, все мечтал, как хорошо бы было, если бы она хоть однажды увидела меня за этими занятиями…
За уроки я принимался вечером и даже их старался растянуть как можно дольше, ведь старался я только ради нее…
Она мне снилась иногда и по ночам — мое воображение бросало ее то в вихри огня и лихие конные атаки, а то на баррикады и к пушкам «Авроры»…
В третьем классе, когда я начал читать большие, серьезные книжки, я понял, что это называется любовью.
Открытие это сначала обескуражило меня, а потом безмерно обрадовало, и эта любовь стала вырываться, проситься из моего сердца, она требовала выхода и вот наконец выскочила наружу и превратилась в стихи:
Гремит Октябрь, орудий гром,
И это — Вероника.
И мы не гибнем под огнем,
И с нами Вероника.
Идет гражданская война,
И рядом Вероника.
Встает из хаоса страна,
И тут же Вероника.
Вот школа, наш ребячий класс,
Пред нами Вероника.
И я люблю всех больше вас,
Святая Вероника.
Правда, меня смущало слово «святая». Подумают еще, что я верующий. Долго подбирал другое слово. «Родная» — слишком просто. «Учитель Вероника» — слишком казенно, да и не «учитель» она, а «учительница». А больше ничего на память не приходило.
Я переписал стихи начисто и в конце недели перед тем, как сдать дневник, вложил их в него.
Учительница собрала дневники.
Весь выходной день я не находил себе места. То мне казалось, что я совершил великую и преступную глупость. То утешал себя: «А почему? Пусть! Ведь это же правда! Пусть она знает!»
На следующий день Вероника Михайловна на первом же уроке раздала проверенные дневники, но о моих стихах не сказала ни слова.
И только на перемене, когда все выбежали из класса, позвала меня.
Позвала ласково и посмотрела на меня ласково.
Наконец произнесла:
— Не помню, кто это сказал, что фантазия и воображение не только душа, а и сердце поэзии.
— Как кто? — удивился я. — Эдгар По!
— Ты читал Эдгара По? — удивилась она.
— А как же! Я и Мопассана читал.
— Значит, ты совсем взрослый, — сказала она. — Это хорошо. И все-таки ты фантазер!
Я, кажется, начинал скисать:
— Почему?
— А потому, — спокойно и мягко объяснила она, — что, когда произошла революция, мне было три года, а когда закончилась гражданская война — восемь. И потом, насчет любви, не сердись, ты придумал, это совсем, совсем не любовь. Что такое любовь — если тебе выпадет удача, ты узнаешь позже, когда станешь большим и взрослым.
— Я не придумал, — выдавил я. Мне хотелось громко и сильно плакать.
— Ну, хорошо, — она погладила меня по плечу. — Ты знаешь, что скоро выборы в Верховный Совет?
— Конечно! — я чуть растерялся от неожиданного вопроса.
Я даже знал наших кандидатов — председателя Моссовета Булганина и академика Комарова.
— И прекрасно! Вот тебе задание: напиши об этом стихи для стенгазеты.
Через день я принес Веронике Михайловне стихи под названием «Пионерский привет»:
Мне сегодня одиннадцать лет,
Я очень жалею, что не могу
Выбирать в Верховный Совет.
Я отдал бы свой голос тогда
За Сталина — любимого вождя,
За Ворошилова — боевого полководца,
За всех, кто привык за свободу бороться,
За верных, преданных людей
Вождям и Родине своей…
И всем кандидатам в Верховный Совет
Я шлю от ребят пионерский привет.
Учительница прочитала, похвалила:
— Молодец! По крайней мере, это искренне и по-детски.
А у меня от этих слов «по-детски» что-то обидно перевернулось внутри. И сразу же пропал всякий интерес к Веронике Михайловне. Тем более, что после четвертого класса, когда она перестала быть нашей учительницей, я видел ее все реже и реже.
А стихи мои «Пионерский привет» были напечатаны в газете «Штаб индустрии». Газету принес отец, который работал в Наркомтяжпроме. Он же мне сказал, что муж Вероники Михайловны тоже работает в этом наркомате.
Испанцы считали ее испанкой, французы — француженкой, а немцы — немкой. Ее звали Сильвией, и это имя как нельзя лучше подходило ей, поскольку оно было не только испанским.
Она появилась в интербригаде под Барселоной в тридцать седьмом и очень быстро стала любимицей бойцов и командиров. Она могла быть и переводчицей, и разведчицей, и связисткой, а когда тяжело ранили комиссара бригады Хуана Кастильо, как-то достойно заняла его место и прошла с боями не одну тысячу километров по испанской земле, сражаясь с франкистскими мятежниками и воевавшими на их стороне итальянскими, немецкими и марокканскими солдатами.
По ночам, когда было относительно спокойно, она вспоминала свою далекую родину, московский университет, работу в Коминтерне и даже свое короткое замужество, мучаясь от того, что не поехала с Витей на дальневосточную заставу. Ведь если б поехала, он не погиб бы в тридцать пятом на маньчжурской границе.
Она почти не встречалась в Испании со своими соотечественниками — советскими добровольцами, хотя их было не так уж мало — больше двух тысяч, и почти все они были танкистами и летчиками. В их же бригаде сражались стрелки и артиллеристы, и лишь в начале тридцать девятого ее случайно нашел в Мадриде Михаил Кольцов:
— Вероника Дмитриевна? Значит, вы и есть героическая Сильвия!
Кольцов знал Сильвию по Коминтерну!
Она рассказала Михаилу Ефимовичу, с каким трудом попала в Испанию, ведь туда брали только мужчин.
— И помог мне, в частности, Георгий Димитров, — призналась она.
Весной тридцать девятого фашистские войска ворвались в Мадрид. Начались тяжелейшие бои на баррикадах.
Двадцать девятого марта около радиостанции Сильвия упала. На груди ее было знамя бригады.
Через год, когда никто еще не знал о предстоящей войне, моей матери сообщили, что ее младшая сестра Вероника награждена орденом Боевого Красного Знамени — посмертно.
В октябре сорок первого мы, желающие попасть на фронт, осаждали Московский горком комсомола в Колпачном переулке. В военкомате у меня ничего не вышло, а здесь, кажется, была какая-то надежда. Говорили, что тут формируют комсомольские истребительные батальоны, партизанские группы и даже отряды разведчиков.
В горкоме было людно, шумно и безалаберно суетно, но в этой сутолоке, внимательно присмотревшись, можно было обнаружить свой жесткий порядок.
Она встретилась мне возле одной из дверей, спросила:
— Вы тоже?
— Да, но только не знаю, возьмут ли? В военкомате отказали.
Вид у нее был какой-то несерьезный, пигалица, кроха, с большими детскими глазами, в которых слились восторг, удивление и испуг.
Оказалось, что она из соседнего переулка, как и я, перешла в восьмой класс, у нее, как и у меня, есть оборонные значки. Но надеть она их постеснялась.
Она спросила, как меня зовут, я ответил и в порядке вежливости тоже спросил.
— Вероника, — отозвалась она.
— Странное имя, — я почувствовал, что сказал явную глупость.
— Почему же?
— Да так, знакомые у меня были, — пробормотал я еще более смущенно.
Из первой комнаты меня направили в третью. Из третьей — во вторую. Из второй — опять в первую. Наконец прорвался в кабинет секретаря горкома.
Там мне тоже сказали:
— Рано еще!
Я, огорченный, вышел на сухую мерзлую улицу.
Вероника увязалась за мной. Мы вместе дошли до моего дома.
«Смешно, — подумал я. — Девчонка провожает меня».
Я не стал спрашивать, где она живет, меня это не интересовало: у меня были две девочки Нина и Наташа, куда лучше Вероники, и я их тайно любил. Она же записала мой адрес и телефон.
Чтобы не болтаться без дела, я устроился на работу катошником в типографию «Московский большевик», неподалеку, по соседству. В ротационном цехе, где я катал роли бумаги и закреплял их на печатной машине, выпускалась газета «Московский большевик», многотиражки «На боевом посту», «Сталинская трасса», «Советский метрополитен» и листовки для населения оккупированных районов. Я, как несовершеннолетний, работал с шести утра до двенадцати, а по ночам еще дежурил на крыше, тушил немецкие зажигалки.
Однажды, выйдя из типографии, я увидел Веронику.
— Ты что?
— Тебя жду.
— А откуда ты знаешь, что я тут работаю?
— Мне твоя мама сказала.
Мы собирались на Чистые пруды копать траншеи. Вероника пошла с нами. И копала землю вместе со всеми.
Потом опять проводила меня до дома.
Так стало повторяться почти каждый день.
Признаться, мне стало все это основательно надоедать, но отвадить Веронику прямо я не решался.
В начале декабря я все-таки добился своего — меня зачислили в комсомольский истребительный батальон. Но сначала батальон направляли куда-то на учебу в Подмосковье.
Сбор был назначен во Владимирских казармах по соседству с институтом Склифосовского.
Вероника пошла провожать меня.
У ворот казарм мы попрощались.
— Это тебе, но сейчас не читай, — сказала Вероника и, сунув мне записку, убежала.
Я развернул записку:
«Очень прошу — пиши мне. Я тебя люблю. С того дня в Колпачном», — прочитал я. Внизу значился ее адрес.
Признаюсь, я даже опешил: «Еще чего не хватало! А если я тебя не люблю, что тогда?..»
Нас отправили на станцию Петушки, а оттуда, уже в январе, мы попали на фронт.
С фронта я писал Нине и Наташе, писал одинаково нежные письма, в которых весьма прозрачно и, как мне казалось, красиво говорил о своей любви, и они мне писали, чуть сдержаннее, но тоже о любви. Нина даже прислала свою фотографию с надписью «Дорогому…»
Тайно я гадал, кого же мне все-таки выбрать, когда кончится война, но война затягивалась, и казалось, ей не будет конца.
В сорок третьем я загремел в медсанбат, а оттуда в госпиталь в Гороховец, что под Горьким, и там получил письмо от Нины. Она писала мне, что любит другого и выходит замуж. Просила вернуть фото. Я порвал его. Оставалась еще Наташа, но письма ее приходили все реже и реже и становились нескрываемо холодными.
Я пролежал в госпитале чуть ли не полгода, и именно тут стал ловить себя на мысли, что все чаще и чаше начинаю вспоминать Веронику. Она уже совсем не казалась мне замухрышкой и пигалицей.
Как-то я решился и написал ей письмо — большое, просил не ругать за долгое молчание, а в конце приписал: «Пришли мне свою фотокарточку».
Прошла неделя и другая, но ответа не приходило, я перепроверил адрес на полуистлевшей записке и написал вновь. Но и на сей раз Вероника не ответила.
Уже с фронта я сочинил еще одно письмо на ее адрес и на треугольнике приписал: «Родителям Вероники».
Вскоре пришел ответ: «Вероника с февраля 1943 года в действующей армии», — писала ее мать. А адрес не указала.
Я снова отправил письмо матери, и только тогда у меня оказался адрес полевой почты Вероники.
И странное дело, чем я больше искал Веронику, тем больше она мне была необходима. Я уже не вспоминал ни Нину, ни Наташу, а Вероника…
Но письма мои так и оставались без ответа.
Я написал своей маме, просил ее сходить в дом Вероники и перепроверить адрес, и она прислала мне уже другой номер полевой почты.
Но и по этому номеру Вероника не откликалась.
…В марте мы оказались в Германии. В деревне Обер-Кюшмальц нам дали отдых — первый после наступления 13 февраля на Сандомирском плацдарме.
День стоял теплый, даже душный, солнечный и необыкновенно тихий. За деревней был виден довольно приличный для здешних мест лесок. Деревня средних размеров, с кирхой и сотней домов, не пострадала в боях. Грелись на солнце красные черепичные крыши, блестели стекла в аккуратных серых двухэтажных домиках. Местных жителей здесь не было, они все, видимо, бежали, и дома заняли наши — красноармейцы и командиры. Здесь же находился штаб дивизии, какие-то хозвзводы и наша крошечная часть, которая в силу причастности к Резерву Главного Командования (РГК) моталась по всему немалому Первому Украинскому фронту.
Прямо на улице мы устроили из трех пустых железных бочек вошебойки и, пока они дымили, сидели рядом полуголые на свежей зеленой траве. В садах уже зацвели первые яблони и вишни, желтели одуванчики и выглядывали белые глазки трилистников, напоминающих подснежники.
Неожиданно кто-то крикнул:
— Глядите, славяне!
Мы повернули головы и замерли в удивлении.
Из леса, по полю, неторопливой походкой шел прямо к деревне огромный красавец лось. Могучая шея его была чуть сдвинута вправо, из нее сочилась кровь, а возле раны кружились мухи.
Несколько солдат вскочили и бросились к лосю, но он остановился и принял решительную позу — не подпуская к себе.
Мы тоже бросились к лосю и теперь уже ясно видели его рану, кто-то вытащил индивидуальные пакеты, пробуя приблизиться к нему, но лось опять нагнул голову и сердито повел рогами.
Пока мы обсуждали что к чему и гадали, как помочь зверю, из-за наших спин выскочила девушка в гимнастерке с погонами младшего лейтенанта и с какими-то еле слышными, явно ласковыми словами начала медленно приближаться к лосю.
Я видел ее со спины, но узнал сразу — по крошечной фигуре, по короткой прическе, по очертаниям, которые лишь изящно подчеркивала военная форма.
Вероника!
А девушка уже была рядом с лосем. Она гладила его по морде и делала свое дело — перевязывала рану.
Обернувшись к нам, она спросила:
— У кого есть соль?
Кто-то помчался за солью, а она продолжала возиться с лосем и он не противился ей, терпел, лишь слегка пофыркивал и терял на землю белую пену.
Наконец все было сделано.
Сразу несколько солдат принесли соль, и девушка на узкой ладони протянула ее лосю. Животное доверчиво припало к руке, громко слизывая соль.
Но вот лось встряхнул головой, обвел всех нас большими благодарными глазами и, медленно развернувшись, спокойно пошел в сторону леса.
А Вероника повернулась, и я увидел ее счастливое лицо, в котором слились радость, восторг и гордая победа одновременно.
— Вероника! — громко произнес я, и она ошарашенно посмотрела на меня, подскочила и, подпрыгнув, чмокнула меня прямо в нос.
— Ты? Неужели ты?
Красноармейцы, знакомые и незнакомые, загалдели, развеселились, кто-то крикнул:
— Вот дает!
Кто-то добавил:
— Везет же мужику. Младший лейтенант целует солдата!
— Ну пойдем, рассказывай! — увлекла меня Вероника и, когда мы скрылись с посторонних глаз, еще раз, уже крепче поцеловала:
— А ты ничего, герой!
Я же буквально ошалел от радости. Все, нашел ее, нашел!
Вероника, словно угадав мое состояние, остановилась и как-то странно посмотрела снизу вверх на меня.
— Понимаешь, я искал тебя, — лепетал я, — долго искал, ты мне очень нужна!
Она вновь непонятно посмотрела на меня и тронула за рукав.
— А об этом не нужно. Я рада тебе, как старому товарищу, — произнесла она чужим, далеким голосом.
— Почему? — не понимал я.
— Я вышла замуж, — пояснила она, — и очень счастлива, хотя и война.
Я совсем опешил:
— Как замужем? Когда? Кто твой муж?
— Ты его знаешь, — улыбнулась Вероника. — Должен знать.
И она назвала фамилию генерала, командира дивизии.
Мне не было еще пятидесяти, когда жизнь моя зашла в тупик. Жена, с которой мы хорошо или худо прожили почти тридцать лет, тяжело проболев три года, умерла. Дети давно выросли, жили своими семьями и заботами и им было явно не до меня, особенно когда они не нуждались в деньгах. Врачи же нашли у меня такой букет болячек, которых по войне хватило бы на целый батальон…
И теперь, приехав на неделю по делам в Болгарию, я свалился с очередным приступом в Пловдиве. Врачи поколдовали вокруг меня и, по-моему не очень уверенные в диагнозе, оперировали. Я с трудом приходил в себя, но через неделю-другую начал вылезать на больничный балкон. Дышал густым пловдивским воздухом, смотрел на пересохшую Марицу и взнесенный над городом памятник Алеше, печально напоминающий каждому о минувшей войне.
Однажды в дверь постучали и в палату вошла высокая, стройная, как лама, совсем молодая женщина в бежевых брюках, со светлыми, солнечными волосами.
— Здравствуйте, — сказала она. — Меня зовут Вероника…
Она назвала свою фамилию и газету, в которой работает. И тут же пояснила:
— Я специально приехала к вам из Софии, чтобы взять интервью. А это вам!
Она принесла цветы, какие-то несусветные соки, конфеты и ароматные печенья — в общем, все, что мне было категорически заказано.
— А вы хорошо говорите по-русски, — заметил я.
— Я же училась в Москве, в МГУ, на филфаке, — опа мягко и доверчиво улыбнулась.
— И когда закончили?
Она назвала год.
Я лихорадочно подсчитал в уме. Значит, ей тридцать пять — тридцать шесть. А кажется куда меньше.
Когда-то я написал рассказ. Он назывался «Тринадцать лет». И вот опять эта цифра. Она моложе меня на тринадцать лет.
И вдруг я сразу же понял:
«Мы будем вместе!»
Я слушал ее вопросы и повторял про себя упрямо и твердо:
«Мы обязательно будем вместе!»
Мы говорили еще и еще, а в голосе неотступно звучало:
«Пусть у нее муж, пусть дети, мы все равно будем вместе!»
Через полтора месяца я выбрался из больницы. Она отвезла меня в Софию и пригласила домой.
Оказалось, Вероника живет одна. Замужем не была. Детей нет. А родители? Отца и мать расстреляли в сорок четвертом по доносу за связь с партизанами.
Уже позже в Москве она скажет мне:
— А у меня такое ощущение, что я всю жизнь ждала тебя, именно тебя. Только очень-очень долго тебя не было…
Каждый год девятого мая мы идем с Вероникой в Парк культуры. Все меньше и меньше остается ветеранов, но людей в парке не убавляется. Сюда приходят и те, кто родился в годы войны, и те, кто появился на свет много позже сорок пятого…
Мы вливаемся с Вероникой в это святое и грустное празднество, и я почему-то думаю, что это не я, а она прошла от Москвы до Берлина и Праги. Или — мы вместе. И уж совсем точно то, что живу я, хожу по этим дорожкам лишь потому, что была и есть на свете она — Вероника…