Родители назвали ее Аэлитой. Точнее, Аэлитой Владимировной…
Но сейчас речь не об этом.
Предсказатели погоды не в первый раз ошиблись. В Москве и Подмосковье двое суток шел снег, которого не предвиделось, и лишь на исходе второго дня синоптики определили уровень снежного покрова и авторитетно заявили, что последний такой снегопад был у нас, конечно же, сто лет назад.
В поселке Волынцево снег завалил все. Перестал ходить автобус со станции. Машины почти не добирались сюда, и на заваленном снегом магазинчике, где в заведующих был оборотистый мужичок, умудрявшийся только ему одному известными способами получать дефицитные продукты, это сказалось немедленно. И вообще жизнь, казалось, замерла.
Аэлита Владимировна вместе с соседками разгребала снег, сначала у дома, потом у ворот и на улице, и ей помогали внуки — двойняшки, десятилетние Саша и Дима. Таня уехала рано утром в город, в Москву, в свою больницу, зять был на работе, и Аэлита Владимировна беспокоилась, как они доберутся домой от станции — три километра, а главное, ходят ли еще электрички, вдруг и там все занесло. Таня всегда возвращалась домой вместе с мужем.
Снега — мягкого, тяжелого — было много, но к вечеру чуть потеплело, началась изморозь, обледенели лопаты и провода, под ногами скользило, а Аэлита Владимировна стала еще больше волноваться за дочь и зятя.
Слава богу, детство и юность — счастливое время, и Саша с Димой азартно продолжали свое дело, ничуть не беспокоясь о родителях.
Именно в этот момент на дороге засветили фары и какая-то машина остановилась у их ворот.
— Улица Панфилова, четыре? — выкрикнули из открытой дверцы.
— Да, — удивленно и тревожно ответила Аэлита Владимировна.
Машина «уазик» была военная, в военной форме были и шофер, и пассажир, что спросил адрес.
А пассажир, молодой капитан, уже выскочил из машины:
— Мне нужна Синцова, Алевтина Владимировна…
— Аэлита, — машинально поправила Аэлита Владимировна.
— Простите, но у меня записано так, — пояснил военный.
— Это я.
— Я к вам по важному делу. Можно? — спросил капитан.
Они прошли в дом. Поначалу Аэлита Владимировна беспокойно и как-то совсем по-старушечьи засуетилась — гость, видимо, непростой, да и зачем он пожаловал? — потом, когда он снял шинель, успокоилась. Капитан был очень молод, но уже две юбилейные колодочки были на его груди.
Аэлита Владимировна терялась в догадках.
Капитан спросил:
— Вы ведь в Москве раньше жили? На улице Осипенко? Так? Искали вас долго…
— Да, верно, жила. Но вскоре после войны у меня заболела дочь. Вот врачи и советовали всякое — воздух, прочее. Тогда мы и переехали сюда… — несколько сбивчиво отвечала Аэлита Владимировна.
А сама думала: «Почему военный? Почему этот капитан? И зачем?»
И тут, как нельзя кстати, шумно появились Таня, зять и Саша с Димой.
— Слушаю вас, — строго сказала Аэлита Владимировна.
Тогда это имя — «Аэлита» потрясло меня. Немцы под самой Москвой, и вот в распределителе, на углу Пятницкой и Серпуховской площади, я знакомлюсь с ней. В очереди. Аэлита мне сразу понравилась, но была явно постарше меня.
— А вы что отовариваете? — не нашел я ничего умнее спросить.
— Как все, — спокойно взглянула она на меня.
— Но ведь мяса нет, — глупо, как-то по-петушиному стал пояснять я. — На мясные талоны положены яйца, а их тоже нет, значит, дадут яичный порошок.
— Значит, — передразнила она. — А ты, смотрю, деловой.
— Деловой, а как же иначе в наше время, — парировал я, хотя деловитости во мне было ни на грош, а просто очень хотелось показать себя перед ней.
— У вас тоже родители в Наркомпищепроме работают? — поинтересовался я и понял, что снова сказал глупость.
Мои папа и мама работали в Наркомпищепроме, я гордился этим, и хотя сам получал рабочую карточку на заводе, был вместе с родителями прикреплен к этому распределителю. Но она подрезала мое тщеславие:
— Почему родители? Я сама работаю машинисткой в Наркомпищепроме. А ты?
Я сбивчиво объяснил. Рассказал, что мы делаем снаряды для зениток, не забыл упомянуть и о своих ночных дежурствах на крышах.
— Я думала, что ты старше, и честно удивилась, почему не в Красной Армии, — призналась она.
— Не берут, мне еще нет семнадцати, — ответил я. — Вот если все затянется, то скоро, конечно, пойду и я.
Подошла наша очередь, и мы, отоварившись, окончательно познакомились.
На пороге магазина — мне не хотелось так сразу расставаться с Аэлитой — я предложил:
— Давайте зайдем ко мне. Мы тут рядом, на Пятницкой, у Климентовского переулка.
И почему-то добавил:
— У меня никого нет.
Я уже представлял себе, как мы придем домой и останемся вдвоем, как я признаюсь ей в любви, буду целовать ее, и…
— Пожалуй, зайдем, только на минутку, — сказала она. — А то мне надо за дочкой бежать в ясли.
Эти слова сбили меня с толку. Я остановился и обалдело смотрел на нее. Какая дочка?
Я вскипятил на буржуйке чайник. Накрыл, как мог, стол. Я уже привык самостоятельно хозяйничать дома, поскольку родители были на казарменном положении и дома появлялись неожиданно и ненадолго.
Аэлита выпила чашку чая, к другой не притронулась и стала собираться.
— Я провожу вас.
— Мне близко, у Балчуга, — она сделала несмелую попытку отказаться от моего предложения.
Я все-таки проводил ее.
У дома спросил:
— А имя ваше это от Алексея Толстого?
— От родителей, — сказала она. — А в общем-то, видимо, от Циолковского. Толстой написал «Аэлиту» позже.
— А где ваши родители?
— Погибли в тридцать четвертом. На Урале. А я детдомовская…
Я, благополучный сын своих, как мне казалось, благополучных родителей, знал о таких детях только по книгам Макаренко, и она от этого еще больше выросла в моих глазах.
— А можно я как-нибудь зайду к вам? — спросил я неожиданно.
— Заходи, ради бога, квартира четырнадцать, но только учти, что я прихожу обычно после шести вечера. Это сегодня так вышло, отгул за две недели круглосуточной… И телефон запомни, если хочешь.
Я, конечно, запомнил телефон и номер квартиры и в ноябре был у нее три раза. А в декабре я все же попал в Красную Армию.
Я писал ей письма на улицу Осипенко и передавал приветы ее полугодовалой Танечке. Я клялся Але в любви из-под Старой Руссы и когда мы оставляли Крым, из Нальчика и из-под Корсунь-Шевченковского, и потом, и потом, и потом…
Аля отвечала мне — сдержанно и ласково. Даже писала, что ждет. Из одного ее письма я узнал, в ответ на мой вопрос, что муж, ее кадровый командир, летчик, пропал без вести в конце сентября сорок первого. Это мне придавало уверенности. Аля во всех подробностях писала о Танечке — о ее первых словах, шагах, открытиях и проказах, и мне казалось, что это особое доверие ко мне: ведь Аля доверяет мне самое дорогое, что есть в ее жизни. А Танечка была действительно мне дорога. Я и впрямь любил Алину дочку, как и саму Алю, любил безоглядно, поскольку эта любовь была первая и самая главная, а для солдата — единственно необходимая.
Но вот, когда в августе сорок четвертого мы были уже в Румынии, письма от Али стали приходить все реже и реже. Мать с отцом писали мне два-три раза в неделю, и это было прекрасно, и я писал им короткие письма, но вот что случилось с Алей? Я писал ей, когда вырывал минутку, ежедневно, а от нее не получал ничего. Одно совсем короткое и сдержанное, в декабре, и два совсем чужих письма уже победной весной.
Война кончилась, я еще продолжал служить в Австрии, пока не подорвался на мине и не попал в госпиталь, сначала в Маннсдорф, а потом в Киев. Из Киева я снова писал Але, но безуспешно — ответа не было. Когда по чистой вернулся в Москву, прямо с вокзала бросился, конечно, не домой, а на улицу Осипенко.
— Аля! Аленушка! — крикнул я, когда Аля открыла дверь. Я впервые назвал ее Аленушкой. Даже не понял, откуда это вырвалось: «Аленушка»?
Аля не смутилась, не удивилась, и виноватого в ней ничего не было, но я сразу понял, что она не одна.
— Проходи, — предложила она, — сейчас я познакомлю тебя с мужем. — И крикнула куда-то: — Кирилл!
Вышел Кирилл, сухопарый, очкастый мужик с какими-то бесцветными глазами, представился:
— Кирилл.
Я назвал себя.
Выбежала Танечка, ей было уже больше шести и, конечно не узнав меня, прижалась к матери.
Потом мы тяжко сидели за столом, о чем-то пытались говорить, но говорить было трудно. Я ни о чем Алю толком не мог спросить, Аля же интересовалась только войной и несколько сконфуженно моей хромотой — я был с палкой.
Мы расстались словно чужие. Я даже не смог узнать, кто такой Кирилл. Заметил лишь, что Танечка никак не относится к нему. Папой его при мне не назвала ни разу и вообще все больше крутилась возле матери.
Я никогда в жизни не писал стихов, хотя считается, что в юности стихи пишут все. Я же никогда не писал. Но тут, вернувшись домой, у меня вдруг ночью вырвалось:
Море света-перламутра
Отражает зыбью красок,
В беспредельных переливах
Пробуждаясь ото сна.
Ты пришла с весенним утром,
Словно радостная сказка,
По-весеннему красива,
По-весениему ясна.
Кто-то вспомнит, кто-то скажет
И забудется случайно…
Только я забыть не в силах
Промежуток этих дней.
И холодным камнем ляжет
Недосказанная тайна
Беспредельных переливов
Неразгаданных огней.
Облаков седая просинь
В сером небе будет виться,
Умирающей природы
Одинокая печаль.
И придет, наступит осень.
Как же хочется забыться
И не верить в эти годы,
Улетающие вдаль.
Чтоб опять с весенним утром
Ты пришла веселой сказкой,
По-весеннему красива,
По-весеннему ясна.
В море света-перламутра,
Отражаясь нитью красок,
В беспредельных переливах
Вновь зазыблется весна.
Стихи, понимаю сейчас, были беспомощные, наивные, но тогда они мне очень нравились, и я послал их Але. По почте, конечно.
Она не ответила.
Потом жизнь закрутила. Это только на войне время движется медленно. А после войны мчалось, летело. Сейчас даже все и вспомнить невозможно — работа и сдача экстерном на аттестат зрелости, работа и институт, диплом и опять работа. А потом завод, НИИ, Обнинск, Дубна и бог знает что, еще до приезда в Смоленск на атомную. Семья моя — жена и двое детей — уже привыкли к этим бесконечным переездам и относились к превратностям моей и своей жизни естественно: надо так надо.
В Смоленске была очень интересная работа и более или менее устроенная жизнь. Жена — в пединституте. Дочь — экскурсовод в краеведческом музее, где есть о чем рассказать: Коненков, Исаковский, Твардовский, Рыленков… И вообще город — прекрасен. А сын уже кончил школу, где был красным следопытом, сейчас в проектном бюро, кажется, еще не нашел себя, но должен найти…
Жизнь у меня была как жизнь — с суетой, которая подчас угнетала, но без которой становилось скучно и неинтересно, и с удачами — большими и малыми.
И вот однажды в областной газете я увидел заголовок:
«Эхо минувшего. Подвиг, открытый сегодня».
Газета писала, что недавно в одном из районов области при прокладке газовой траншеи через бывшее болото были обнаружены обломки самолета «ЛаГГ-3» и останки летчика. Удалось установить, что в конце сентября сорок первого здесь был неравный воздушный бой, в котором советский летчик сбил три немецких самолета, но сам был подбит и погиб. Долгие годы он считался пропавшим без вести. Сейчас на этом месте сооружается мемориал. Во время его открытия будут торжественно захоронены останки героя.
Но главное была фамилия: лейтенант Синцов, Николай Николаевич Синцов.
Неужели это он, муж Али, Аленушки?
У зачехленного монумента, что поднялся на опушке леса возле шоссе, собралась тысячная толпа. Перед монументом была вырыта могила, я с трудом пробрался к ней поближе и тут увидел Алю. Я узнавал и не узнавал ее. То, что это она, я понял скорее интуитивно, ошибиться я не мог. Рядом с ней стояли несколько военных в летной форме — два подполковника, майор, капитан и трое рядовых, и еще женщина, совсем молодая, мужчина в штатском и двое мальчиков. Все они держались кучкой.
Конечно, она изменилась с тех далеких пор, но вовсе не постарела, скорей посолиднела, а лицо и глаза остались прежними.
«Ей должно быть сейчас шестьдесят, — думал я, — если мне пятьдесят пять. Пять лет разница. Но это имело значение тогда, а сейчас какая разница?..»
Я старался догадаться, кто стоит рядом с ней. Женщина — это, наверное, дочь — Таня, Танечка, а рядом, судя по всему, муж дочери и мальчишки, похожие друг на друга — их дети, ее внуки. Танечку, конечно, не узнать. У всех в руках были цветы — красные гвоздики в целлофане.
А Кирилл? Никакого Кирилла рядом нет. Я бы наверняка узнал его, хотя и видел лишь однажды.
Заиграл оркестр и вдали, со стороны поселка, на шоссе появилась процессия — солдаты, за ними бронетранспортер с лафетом, на котором весь в цветах стоял красный гроб.
Процессия приближалась. Вот военные сняли с лафета гроб и поставили его на специальный постамент около трибуны.
Я услышал, как один из подполковников сказал:
— А теперь, Аэлита Владимировна, прошу вас и ваших близких на трибуну.
— Нет, нет — поспешно ответила она. — Мы тут постоим, тут…
И осталась на месте рядом с открытой могилой.
Офицеры оставили ее и взошли на трибуну, где уже стояли штатские.
Начались речи, но я их не слышал и смотрел только на нее. Казалось, что и она не слышит того, что говорили в микрофон.
Я скорее догадывался, чем понимал, что выступал командир полка, в котором служил Синцов, кто-то из боевых друзей лейтенанта, секретарь райкома.
Когда закрытый гроб опускали в могилу, многие вытирали слезы, но у нее слез не было. Она лишь зябко поеживалась — декабрь стоял морозный.
Наконец все закончилось, и командир полка сбросил белый чехол с монумента. Еще минут двадцать-тридцать, и все стали расходиться.
Я подошел к ней:
— Аленушка!..
Она, кажется, совсем не удивилась.
Сказала просто:
— Хорошо, что ты здесь. Я рада тебя видеть.
И добавила:
— Я почему-то знала, что приедешь.