Дмитрий Владимирович Веневитинов нежно любил этот дом. В тихом и уютном Кривоколенном переулке по соседству с более людной Мясницкой, совершенно не похожей на бросающиеся в глаза барские особняки. Дом стоял в изломе переулка и только с лицевой стороны казался трехэтажным. Службы занимали полуподвальный этаж, у флигеля же были пристроены антресоли. Вся жизнь фактически проходила в комнатах среднего этажа. Здесь у каждого было свое место.
Родословная дома была короткой. Его в 1802 году построил для себя, по собственному проекту, в стиле Александровской эпохи генерал-майор Лагунский, но жить тут не стал и отдал дом внаймы отцу Дмитрия — гвардии прапорщику Владимиру Петровичу Веневитинову. Пожалуй, единственным приметным и счастливым фактом в биографии дома было то, что он не сгорел во время наполеоновского пожара в 1812 году, хотя и находился в центре Москвы, рядом с Лубянской площадью.
Все было любо и дорого Дмитрию в этом милом доме. По необъяснимой, сладко греющей сердце привязанности он не мог его сравнить ни с имением в Животинном, что находится в Воронежском уезде, ни с дачами в Кусково и Сокольниках. Ему даже временами казалось, что он помнит, как родился в этом славном доме 14 сентября 1805 года, как сделал здесь свои первые шаги и сказал слова. В этом доме шла его жизнь в окружении маман, «папиньки», увы, умершего, когда Дмитрию было всего семь лет, старшего брата Петра и младших — сестры Софи и брата Алексея. Здесь проходили его первые уроки с матерью, а потом с французом Дорером — пленным капитаном наполеоновской армии и греком Байло. С последним он хорошо познал греческую грамматику, римскую и греческую литературу, и только к французской поэзии Дорер никак не мог пристрастить — не лежало у Дмитрия сердце к французским пиитам. Тут Дмитрий увлекся Плутархом, Софоклом, Эсхилом, Горацием и Платоном, пробовал переводить «Прометея», зачитывался карамзинской «Историей государства Российского» — лучшей, по его мнению, книгой в русской литературе. Пушкин увлек его недавно. В этом доме часто бывали братья Хомяковы, с которыми он дружил с детства; и не тут ли впервые прозвучали строки Алексея Хомякова, адресованные Веневитинову:
И мне ли петь, друзья, с душою угнетенной.
Но ты с младенчества от Феба вдохновенный,
Ты верный жрец его, весны певец младой,
Стремись к бессмертию; пой, юный Томсон, пой!
Пой, Дмитрий! Твой венец — зеленый лавр с оливой;
Любимец сельских муз и друг мечты игривой,
С душой безоблачной, беспечен как дитя,
Дни юности златой проходишь ты шутя;
Воспой же времена, круговращенье года,
Тебя зовет Парнас, тебя внушит природа!
Чем не увлекался Дмитрий в этом доме — поэзией и переводами, прозой и критикой, живописью и музыкой… А потом, в шестнадцать лет пришло увлечение театром, когда маман, считавшая, что театр существует только для взрослых, разрешила ему первый раз посетить оперу.
Нет, пожалуй, он поспорил бы с Алексеем Хомяковым, что дни его юности прошли шутя. Совсем нет, а университет, а общество любомудров, а Кант, Фихте, Шеллинг, Скеч, Геррес и другие немецкие философы, которые сблизили их, таких разных, — юного Дмитрия, князя Одоевского, Шевырева, Погодина, Кюхельбекера, Рожалина, Киреевского, Кошелева? А архив Коллегии иностранных дел с Соболевским, Кольцовым, «архивным князем» Мещерским? Дмитрий бегал в Газетный переулок в дом Одоевского.
В доме в Кривоколенном он создал свой кружок, объединивший молодых философов. После чтения Рылеевым своих «Дум» у Нарышкина члены кружка единодушно пришли к мысли о необходимости смены в России образа правления. В этом доме родилась мучительная его любовь к Зинаиде Волконской. В ее салоне он встретил Мицкевича и Чаадаева…
Осень 1825 года внесла полную путаницу в мыслях любомудров и «архивных юношей», как называли служащих архива Коллегии иностранных дел, и прежде всего в душу Дмитрия. «Архивные юноши» часто собирались в доме Веневитиновых.
Дмитрий Владимирович понимал, что не может найти в немецкой философии ответов на вопросы, которые ставит реальная российская жизнь. Прочитанные вслух отрывки прозаических сочинений «Утро, полдень, вечер и ночь», «Скульптура, живопись и музыка» и «Анаксагор» у товарищей Дмитрия вызывали восторг, а его мучили сомнения. Дмитрий знал, что его любят за открытую душу, блестящее остроумие и даже за физическую красоту — от голубых глаз до звучного голоса, но ценят ли как сочинителя, считаются ли с его образом мыслей? Он понимал, что творения Спинозы много выше Евангелия и других священных писаний, но как применить учение Спинозы к нынешней России?
Присяга служащих архива Константину и Николаю Павловичам на верность царю и отечеству совпала с восстанием заговорщиков в Петербурге. Любомудры сожгли устав и кончили свое существование, а веневитиновский кружок бурлил. Говорили о движении южной армии в Москву и возможных активных действиях Южного тайного общества, и Дмитрий вместе с друзьями срочно занялись фехтованием и верховой ездой, дабы помочь южанам.
1826 год потряс их души. Летом были казнены заговорщики, а в сентябре в Москве должен был появиться Пушкин, отпущенный из ссылки.
Веневитинов знал, что он и Пушкин дальние родственники по линии матери, седьмая вода на киселе, он преклонялся перед его поэзией и даже посвятил ему стихи:
Волнуясь песнею твоей,
В груди восторженной моей
Душа рвалась и трепетала.
Но Веневитинов сдержанно отнесся к первой главе «Евгения Онегина» и высказывался об этом вслух в статье, посвященной разбору этой главы Полевым в «Московском телеграфе». Статья Веневитинова появилась в журнале «Сын отечества» год назад. Заметил ли ее Пушкин?
Дмитрию Владимировичу было приятно думать о Пушкине. Все у Пушкина ясно: его сложные отношения с государями — умершим Александром I и взошедшим на престол Николаем I — выражали определенную позицию. Долгая ссылка. Государи пытались приручить Пушкина, но он не приручался. Бенкендорфа Пушкин ненавидел. Был близок к заговорщикам и не скрывал этого. Самостоятельность знаменитого поэта восхищала Веневитинова, он понимал, что она — от огромного таланта и влияния на русские умы.
Вспомнились пушкинские строки:
На лире скромной, благородной
Земных богов я не хвалил
И силе в гордости свободной
Кадилом лести не кадил.
Свободу лишь учася славить,
Стихами жертвуя лишь ей,
Я не рожден царей забавить
Стыдливой Музою своей.
Казнь заговорщиков обескуражила Веневитинова, а то, что жены ссыльных едут на каторгу, восхитило. Конечно, это делает честь веку. А он будет стремиться служить, может быть, даже выслуживаться, чтобы, наконец, выслужившись, занять значительное место в обществе и тем самым обеспечить себе больший круг действий. К этому решению его подтолкнул план давнего римского папы Сикста. Но сколько потребуется времени на осуществление этого решения? А может, бросить стихи и целиком перейти на критику и философию, где больше простора для упражнений ума?
И в любви он казался себе несерьезным. Была на свете одна все поглотившая страсть — княгиня Волконская, но это уже теперь мираж. Сейчас его пленяла княжна Трубецкая…
Предстоящий отъезд в холодный сановный Петербург не радовал. И прощай, Москва, прощай, милый дом в Кривоколенном, прощайте, друзья и все привычное. Вернется ли он когда-нибудь сюда?
Примчался Соболевский:
— Тебя хочет видеть Пушкин.
Дмитрий Владимирович растерялся:
— Удобно ли? Получается какое-то поклонение.
Через минуту сказал:
— Лучше бы он приехал к нам. Возможно такое?
— А почему нет? Он приедет хоть завтра, — обещал Соболевский.
…К полудню 25 сентября Веневитинов пригласил в Кривоколенный Баратынского, Мицкевича, Хомякова, Киреевских, Погодина, Шевырева. Приехали Соболевский и княгиня Волконская с сестрой. Собрались и все домашние.
Александр Сергеевич появился в белом зале Веневитиновых ровно в двенадцать. Черный сюртук, высокий жилет наглухо застегнут, галстук повязан свободно. Лицо веселое и с чуть задиристой улыбкой, глаза мальчишески поблескивают. В руках большая тетрадь. Поздоровался со знакомыми, представился незнакомым.
Сказал:
— Хочу почитать «Бориса Годунова», господа!
Подошел к Веневитинову:
— Вот вы какой, Дмитрий Владимирович. Очень рад! Еще в Тригорском прочитал вашу статью в «Сыне отечества» и мечтал познакомиться. Это единственная статья, которую я прочел с любовью и вниманием. Все остальное — или брань, или переслащенная дичь.
— А я читал вторую главу «Онегина», — признался Веневитинов. — И сейчас все больше принимаю его.
— То ли еще будет впереди, — пошутил Александр Сергеевич. — У меня замысел не на один год.
Погодину Пушкин сказал:
— Почтеннейший Михайло Петрович, очень приятно укрепить и утвердить наше знакомство. Кстати, мне надо потом побеседовать с вами и Дмитрием Владимировичем.
Веневитинов с благоговением смотрел на Пушкина. Ничего от величавого жреца поэзии, ниже среднего роста, подвижный, как ребенок, с длинными, курчавыми на концах волосами, с живыми, быстрыми глазами. Тихий, приятный голос и никакого высокопарного языка богов. И речь простая, ясная, обыкновенная:
Наряжены мы вместе город ведать,
Но, кажется, нам не за кем смотреть:
Москва пуста; вослед за патриархом
К монастырю пошел и весь народ.
Как думаешь, чем кончится тревога?
Пушкин читал медленно, обыкновенно, без всякого распева, завещанного французской декламацией, и Дмитрий Владимирович невольно обвел глазами зал. Тут ли Дорер? Здесь. Вот кому полезно послушать.
Он слушал Пушкина с каким-то восторженным недоумением. Шуйский и Воротынский, как живые. Но вот зазвучала сцена на Красной площади, и Веневитинов вздрогнул. Он не знал в литературе ничего подобного. Тут был народ во всей мощи своей. И в следующей сцене нарастающий голос народа.
Так вот каков — народ! Только теперь, кажется, Веневитинов начинал понимать его, а ведь раньше не понимал, совсем. Нет, он, может, потому не любил и ездить в Животинное, поскольку там был народ, недоступный его разумению, которым распоряжались какие-то управители, валившие на этих людей все беды, на их вековую лень и нерасторопность, а по существу ловко скрывающие свое жульничество и разврат.
Сцена в Чудовом монастыре совершенно потрясла Дмитрия Владимировича.
Он вскочил, как в жару, и выкрикнул:
— Это чудо, Александр Сергеевич!
Не выдержал и Погодин:
— Ваш Пимен — это мой любимый Нестор! Это он встал из могилы и превратился в Пимена.
Пушкин был, кажется, доволен, но почему-то чуть-чуть сник и, прочитав еще несколько сцен, устало закрыл тетрадь.
— Сегодня все. Остальное как-либо потом.
Наступило минутное безмолвие, и вдруг слушающие восторженно бросились к Пушкину. Ему жали руки, обнимали.
— А теперь другое, — сказал Александр Сергеевич. — Теперь для отдыха.
И он уже без тетради стал читать песни о Степане Разине, вступление к «Руслану и Людмиле». Рассказал о плане драмы «Дмитрий Самозванец» и подробнейше о палаче, который шутит с чернью, стоя у плахи на Красной площади в ожидании Шуйского.
Появились бокалы шампанского, и публика никак не хотела расходиться. Возбужденный и усталый, Пушкин подошел к Веневитинову и Погодину:
— Молодцы, друзья мои… Я наслышан о ваших философских исканиях. Альманахи «Урания» и «Гермес» хорошо, но России необходимы творения, которые должны опираться на твердые начала философии, помогающие самопознанию народа. А для этого нужен журнал, только журнал. Подумайте о названии, о составе издателей. А я готов служить вам автором. Думаю, не откажутся Баратынский, Одоевский, Аксаков, Дельвиг, Языков, наш друг Мицкевич… Подумайте. Мы еще поговорим.
Пушкин задумался.
Вдруг с грустью сказал:
— А не обнародовать мне моего «Годунова»! Жуковский уверяет, что царь меня простит за трагедию, но я сомневаюсь… Хоть она и в хорошем духе написана, да никак не мог упрятать всех моих ушей под колпак юродивого. Торчат!
После прощания с Пушкиным Веневитинов и Погодин сразу принялись за новое дело. Дмитрий Владимирович подготовил «Несколько мыслей в план журнала». Придумали название — «Московский вестник». Главным редактором стал Погодин, помощниками — Веневитинов и Шевырев. Определили тираж и суммы гонорара.
12 октября Пушкин продолжил чтение «Бориса Годунова» в доме Веневитиновых. На сей раз собралось еще больше людей, чем 25 сентября. Слухи о пушкинской драме быстро разнеслись по Москве. И не только по Москве. Шеф жандармов Бенкендорф, узнав, что Пушкин читал свою трагедию у Соболевского, Вяземского, Веневитинова, затребовал у автора рукопись. Пушкин послал, не ожидая ничего хорошего.
В дом Веневитиновых он пришел грустный и настороженный. Но, начав читать, скоро рассеялся…
Дмитрий Владимирович до прихода Пушкина успел прочитать трагедию до конца, был в истинном восторге от нее и сейчас, слушая пушкинское чтение, продолжал открывать в ней все новые и новые глубины.
Совершенно по-иному в устах автора прозвучала сцена у фонтана и слова Димитрия:
Тень Грозного меня усыновила,
Димитрием из гроба нарекла,
Вокруг меня народы возмутила
И в жертву мне Бориса обрекла.
Потряс юродивый. И особенно финал:
«…(Народ в ужасе молчит.) Что ж вы молчите? кричите: да здравствует царь Димитрий Иванович!
Народ безмолвствует».
И снова мгновенное оцепенение. И взрыв восторга. Александр Сергеевич довольно улыбается.
К нему подскочил адъюнкт греческой словесности Оболенский и, взъерошив свой хохолок — любимая привычка, воскликнул:
— Александр Сергеевич, милейший! Дражайший Александр Сергеевич! Я единица, единица, а посмотрю на вас, и мне кажется, что я — миллион. Вот вы кто!
Все захохотали и стали кричать.
— Миллион! Миллион!
— А чем не миллион! — пошутил Пушкин.
Веневитинов еще несколько раз встречался с Пушкиным, и, кажется, они подружились.
Тем более нежеланным казался переезд в Петербург. Но что поделать? В канцелярии Коллегии иностранных дел открылась вакансия, и Веневитинову предстояло занять ее.
Мама Анна Николаевна собрала необходимые вещи и со слезами благословила в путь. Плакала Софи, насупился Алексей. Вытирали слезы наставники Дорер и Вайле, старый гувернер Герке, которые так и остались жить в доме в Кривоколенном.
Княгиня Зинаида Волконская, подарив Веневитинову на прощание перстень, найденный, по преданию, при раскопках Геркуланума, упросила Дмитрия Владимировича взять с собой двух попутчиков — библиотекаря графа Лаваля Воше и Федора Степановича Хомякова. За Хомякова и Веневитинова Волконская была спокойна, они не были никак причастны к событиям на Сенатской площади 14 декабря, а вот судьба Воше ее волновала. Граф Лаваль поручил Воше сопроводить в Сибирь свою дочь, жену заговорщика княгиню Екатерину Трубецкую, а по нынешним беспокойным временам все, что связано с заговорщиками, могло вызвать подозрение у властей. Дмитрий Владимирович не знал всего этого и охотно взял Хомякова и Воше в попутчики.
В конце октября их два экипажа тронулись в неблизкий путь.
Чтобы как-то отвлечься от дурных мыслей, Веневитинов стал сочинять стихи. Так родилось стихотворение «Новгород», задумалось еще одно — «Родина».
Природа наша, точно, мерзость:
Смиренно плоские поля —
В России самая земля
Считает высоту за дерзость —
Дрянные избы, кабаки,
Брюхатых баб босые ноги,
В лаптях дырявых мужики,
Непроходимые дороги,
Да шпицы вечные церквей —
С клистирных трубок снимок верный,
С домов господских вид мизерный
Следов помещичьих затей,
Грязь, мерзость, вонь и тараканы,
И надо всем хозяйский кнут —
И вот что многие болваны
«Священной родиной» зовут.
Перечитав написанное, он ужаснулся. Он никогда не писал таких стихов и никогда не был так откровенен, как сейчас.
«Уж если Пушкин боится за судьбу «Бориса Годунова», — подумал Веневитинов, — то эти стихи, конечно, не напечатаешь. Надо послать их Пушкину. Александр Сергеевич должен понять их и принять сердцем».
При подъезде к Петербургу на заставе их экипажи были остановлены жандармами. Начались опросы. Веневитинова и Воше арестовали. Хомякова не тронули.
Дмитрий Владимирович попал на одну из гауптвахт. Его бросили в сырой, холодный подвал.
Простуженного, вызвали на допрос. Вопросы задавал дежурный генерал Потапов.
— Вы принадлежали к тайному обществу? — спросил генерал.
Веневитинов задумался, потом сказал:
— Вы же знаете.
— И все же?
— Не принадлежал, но мог бы принадлежать.
— Осторожнее, молодой человек!
Дмитрия Владимировича выпустили. Он поселился в доме Ланских на Мойке, между Фонарным и Прачечным переулком. От хозяина узнал о судьбе «Годунова». Оказалось, Пушкин был прав. Бенкендорф передал рукопись Фаддею Булгарину. Тот написал: «Играть ее невозможно и не должно». Николай же I на полях начертал: «Я считаю, что цель г. Пушкина была бы выполнена, если б с нужным очищением переделал комедию свою в историческую повесть или роман наподобие Вальтер Скотта».
Веневитинов сразу же отправил письмо Пушкину. О резолюциях на «Годунова», конечно, промолчал, как и о своих петербургских злоключениях. Послал «Новгород» и «Родину».
На службу его определили чиновником Азиатского департамента Министерства иностранных дел. Кажется, Дмитрий Владимирович увлекся работой. Им были довольны. Однажды министр иностранных дел Нессельроде спросил у директора департамента Радофиникина о новом сотруднике. Тот сказал, что г. Веневитинов подает большие надежды и обещает принести много пользы департаменту. И добавил: «Но он недолго пробудет снами. У него смерть в глазах. Он скоро умрет».
Веневитинов ждал ответа от Пушкина. Ждал несколько месяцев. Даже в марте 1827-го, умирая, он бредил письмом Пушкина.
…Дмитрий Владимирович писал брату Алексею: «Москву оставил я, как шальной, — не знаю, как не сошел с ума.
Описывать Петербург не стоит. Хотя Москва и не дает об нем понятия, но он говорит более глазам, чем сердцу»,