Наступило непредвиденное затишье. Дел не было.
И неожиданное чувство какой-то печальной опустошенности вдруг охватило Горскова. Снова перед глазами встала Академия, ее узкие учебные коридоры, прохладные кабинеты для занятий живописью, рисунком, скульптурой. Яркими пятнами вспыхнули в памяти жизнерадостные краски росписей Рафаэлевского и Тициановского залов. Как в это мгновение он пожалел и осудил себя за то, что не дорожил тогда всем этим. И вот только сейчас, на этом обожженном пятачке украинской земли, он горько пожалел того прежнего Горскова за его, в общем-то, пустой снобизм, за никчемный и неумеренный нигилизм, за которым, понял сегодняшний Горсков, не стояло ничего, кроме обманчивого всемогущества молодости, отсутствия настоящей образованности, а главное — знания жизни.
Он почувствовал немотную тоску рук, соскучившихся по карандашу или кисти, до боли сжал пальцы. Многое отдал бы сейчас, чтобы встать перед полотном и сделать на нем хоть несколько мазков, ощутить таинственную силу с виду обычных красок: ведь ушли столетия и десятки поколений людей, а их жизнь, горести и радости, ненависть и любовь остались на картинах мастеров. И эти картины тревожат, заставляют остановить свой быстротечный бег каждого, кто соприкасается с ними…
Подул ветерок, и небо чуть рассветлелось. После долгих дождей подсыхали леса и поля.
Высушили у костра шинели и гимнастерки, сапоги, ботинки и обмотки.
И в путь.
Их колонна имела странный вид. Впереди «мерседес-бенц», в багажнике которого и на заднем сиденье, прикрытом плащ-палаткой, лежали папки с архивом, за ним три мотоцикла.
— Моторизованная колонна! — шутил Володя.
Мотоциклы вели три красноармейца, один с перевязанным ухом, а «мерседес», конечно, сам Володя.
Недавно Серов получил майора, а Горсков — орден Отечественной войны второй степени — за спасение архива.
Отметили эти события своей компанией. Впрочем, не только своей. Была и Катя.
После вечера отправились на сеновал. Там было хотя и прохладно, но зато уютно.
И они завалились в мягкое душистое сено.
Вскоре Катюша уснула, а Алеша не сомкнул глаз. Достал из планшетки лист ватмана и карандаш, приоткрыл дверь сарая и стал набрасывать портрет Кати, «Спящая девушка» — так назовет он эту картину.
Уже светало. Редкий снег пятнами лежал в полях. Тянуло холодом. Но Алеша не замечал ничего. Катюша спала так сладко, как спят довольные дети, и Алеша с наслаждением набрасывал штрихи. Еще и еще. И кажется, уже схвачена улыбка, и рука, подложенная под пухлую щеку, и закрытые глаза, которые и сейчас светятся сквозь веки. Шинель, прикрывавшую гимнастерку, потом, а сейчас лицо и руку.
Удивительно пахло сеном. В запахах его, казалось, было все — и вчерашнее, и сегодняшнее, и завтрашнее. Вчерашний день с его разнотравьем, и запахи только что прошедшего лета, и ожидание зелени будущей.
Алеша проработал до восьми, и, кажется, получилось. Теперь было завершено все, даже свалявшееся сено и уголок стены сарая с толстыми смолистыми бревнами, И луч света из двери, скользнувший по Катиной щеке.
Катя сладко потянулась и вдруг испуганно вскочила:
— Ты что? Не спишь? Ой, как здорово! Подари, Алеша! — попросила она, окончательно проснувшись, и добавила совсем по-девичьи — Ну пожалуйста!
— Нравится? — спросил он. Ему и самому нравилось, но сейчас хотелось услышать это от другого.
— Очень! — прошептала Катя.
— Подарю, но не сейчас, — сказал он. — Хочу сделать маслом. Хорошо?
Катя не обиделась, хотя и погрустнела:
— Жаль!
Через полчаса она уже собиралась.
У нее были легкие дрожки с серым, яблоками, жеребцом.
— Что-то очень грустно, — призналась она. — Дай-ка я тебя поцелую покрепче. Может, пройдет?
— Не хандри, все будет хорошо, — попытался утешить Горсков. Хотя и ему как-то было не по себе.
А через три часа его вызвал майор.
— Мужайтесь, Алексей Михайлович, — сказал Виктор Степанович. — Мужайся, дорогой!
Алеша ничего не понимал.
Что случилось?
— Катерина Васильевна… — он запнулся. — В общем, не доехав до медсанбата… Погибла.
Когда они примчались на мотоцикле в медсанбат, Катя уже лежала в свежевыструганном гробу, обложенная сосновыми ветками.
«Она спит… Я такой рисовал ее сегодня ночью», — мелькнуло в мозгу.
На улице у входа в избу, где лежала Катя, оркестр неумело играл Шопена.
На подушечках, рядом с гробом, лежали орден Красной Звезды, медали «За отвагу», «За боевые заслуги».
А он и не знал. Об этом она не говорила.
Мимо шли люди. И среди них многие в повязках, на костылях — раненые.
Алеша стоял у гроба и смотрел, смотрел на Катино лицо — совсем, совсем живое.
На лбу у него выступила испарина, а Катино смуглое лицо не менялось.
«Она спит… Конечно, спит… Вот будет утро, и тогда…»
Кто-то сунул ему под нос ватку с нашатырным спиртом.
— Спасибо, не надо, — сказал он вяло.
Вскоре гроб вынесли на улицу.
Он побрел вслед впереди оркестра. Рядом шагал почетный караул.
За деревней они свернули влево, к пруду с кургузыми ивами по берегам.
Шли, казалось, бесконечно долго, и он не отрывался от лица ее, на которое падали робкие снежинки. Они почему-то не таяли, словно это был не снег, а тополиный пух.
На краю озера у старой ивы была готова могила.
Опустили гроб, и кто-то начал говорить. Сначала военврач, потом какая-то женщина в длинной шинели.
К нему кто-то подошел:
— Вы не хотите сказать?
— Нет, спасибо, — он почему-то испугался.
Он не понимал, что говорят другие, а смотрел в ее лицо. Снежинок все больше и больше. На бровях, на ресницах. На пушке подбородка.
Подумалось: «Какое-то наваждение… Так не может быть… С другими могло… Со всеми может… Но только не с ней… Сейчас, сейчас сон пройдет, и все выяснится…»
Уже кончились речи, и гроб закрыли и подтянули к краю могилы, а он все думал: «Сейчас… Сейчас…»
Вдруг повернулся и пошел прочь. Сзади гремели комья земли. Оркестр играл гимн, а он шел к деревне не по дороге, а прямо по целине. Шел и спотыкался. Володя бежал за ним.
— Сюда, товарищ лейтенант, сюда, — подсказывал Володя.
Он залез в коляску мотоцикла.
— Поехали скорей отсюда.
Ехали, молчали.
Наконец Володя робко спросил:
— Товарищ лейтенант, а товарищ лейтенант! Вы узнали, как все это случилось?
Он вспомнил, что не узнал.
Да и какой смысл сейчас в этом?
— Нет, — сказал он Володе. — И зачем все это?
Во сне он видел себя с Катей в Ленинграде. Их дом шестнадцать на улице Марата цел, а мама и баб-Маня ждут их на парапете Музея Арктики. Алеша держит за руку двух девочек — побольше и поменьше — и знакомит:
«Мои дочки!»
«Они в тебя, — говорит Мария Илларионовна. — Как похожи! Не сердись, Катюша! По-моему, они в Алешу».
А Катя молчит…
Почему молчит Катя?