У лошадей, старых, довоенных, красноармейских лошадей, сейчас, в войну, проявилась поразительная реакция — и привычка! — на выстрел. У сохранившихся в живых порой больше, чем у них, красноармейцев, было спокойствия, выдержки и готовности сделать все, что нужно, — без суеты и паники…
Но вот на выстрел или даже в предчувствии его лошади вздрагивали, а то и вставали на дыбы.
Ко всему они так трудно привыкали до сорок первого… А сейчас тянут на себе такое, что им, горновьючным, до войны и не снилось. И как тянут!
Глупо сейчас думать о лошадях, когда гибнут люди, но он, Алеша, думает…
Он любит лошадей и до войны мечтал о всякого рода живности, О собаке и кошке. Об аквариуме с рыбками и клетке с птицами. О морских свинках и черепахах. Об ужах и ящерицах. У некоторых из его соучеников по школе такие животные дома водились, а у него — никого. Он не раз просил маму и папу, баб-Маню, но сам понимал: ничего не получится. Мало ли что у кого есть. У него и трехколесного велосипеда, о котором он так тогда мечтал, и даже часто, забившись куда-нибудь, где его никто не мог найти, плакал редкими слезами, не было в детстве. Не имел он потом и двухколесного, хотя у некоторых его сверстников редко по тем временам, но были.
И опять вспоминал и ругал себя.
Был у них в школе один парень в восьмом классе. Записался в конноспортивный клуб «Спартака» и, уже когда учился в девятом, стал чемпионом Ленинграда. Валя Глущенко — так его звали. И все завидовали ему, а он, Алеша, может, больше всех, но почему-то не решился тогда спросить разрешения у родителей записаться в конноспортивный клуб. Почему? На это он не мог даже сейчас, став взрослым, ответить. Родителей боялся или заранее, пусть еще неосознанно, прочил себе нелегкую судьбу художника? Кто знает… Или — одно, или — другое, или?.. А Валя Глущенко, когда Алеша уже занимался в Академии художеств, как говорили, не успев кончить Технологический институт, попал на Карельский перешеек в конную разведку… И погиб. Погиб, как там же погиб и отец. Алеша долго почему-то завидовал Вале Глущенко. И до Красной Армии — в сороковом. И в армии, когда попал в «лошадиную» 96-ю горнострелковую дивизию…
Он чувствовал себя полезным, умеющим рисовать в Долине и потом в Кутах, когда не было войны… И не один. Саша Невзоров и Женя Болотин делали то же. С до войны привыкли, с Ленинграда…
А в той же Долине — вдруг вспомнил — не художнические его способности пригодились, а почерк. Да, почерк!
Это Катя вспомнила.
Напомнила: когда они были в Марфинке…
Она не знала, хваля его, а он вспомнил.
Оказалось тогда, в Долине, что почерк у него хороший. Из клуба как «художника» выпроводили, а «почерк» — помог. Он писал распорядок дня, каждый день с вечера — на будущий день…
Потом это повторилось в Кутах…
Там он тоже писал распорядок дня и реже лозунги, плакаты… Были в дивизии и в полку не менее способные, которые прекрасно делали такую работу…
Ах, Катя! Катя-Катюша!
Смешная, глупенькая, но какая умница!
Все, что произошло между ними, было чудо! И ее слова при этом!
Но какой же он? Идиот? Глупец? Дурак?
Он — права она! — шептал ей что-то о Вере.
А у нее дочка Ксана. И она из незнакомого города Юрьевца на Волге, на которой он тоже никогда не был…
А из памяти, среди множества других слов, сказанных Катей в ту ночь, почему-то не выходили эти; «Пожалуйста, береги себя!..» Была в них словно какая-то неведомая то ли тайна, то ли власть, делавшие Алешу и сильнее и самостоятельнее. Он стал кому-то очень нужен. И почувствовал вместе с тем свою ответственность за другого человека…
…Из Марфинки они начали отходить неожиданно, не веря, что отступают, в середине дня.
Отходили с боем.
Дудин снова командовал:
— Бронебойными!.. Огонь!
Добавлял:
— В случае чего — круговую оборону!
Его повязка опять промокла от крови.
В перестрелке погиб Сноб… Отличный конь!
И гибли люди — молодые и совсем старички. Но их взвод пока обходило.
Отступая, они держались своим взводом.
Немцы ударили слева.
Там был лес и заросли кустарника. Или это болото перед лесом? Или кустарник растет по берегам невидимой речки?
Перед лесом и кустарником поле. Метров триста, четыреста.
Немцы шли оттуда.

Во взводе осталось двадцать четыре из тридцати, когда они отступали из Марфинки.
Полк отступал, а их взвод оказался прикрывающим.
— Картечью! — кричал Дудин и стрелял левой, здоровой рукой из трофейного немецкого автомата.
Немцы на мотоциклах приближались.
— Танков нет, ребята! — опять Дудин. — Не бойтесь! Картечью! Картечью!
И давал команды.
Все — на глазок.
У Дудина и бинокля не было. А стереотруба, буссоль — все, что было прежде, — давно потерялись, вышли из строя…
Картечь помогала.
Немецкие мотоциклисты поворачивали назад и влево и вправо, но за ними шли цепи пеших.
Пока стреляли из орудий, «западники» помогали.
По команде лейтенанта бегали куда-то и на руках подносили снаряды.
Дудинский ординарец из «западников», с лошадью командира взвода, был особенно на высоте.
— Богдан! Давай! — кричал ему Дудин. — Снаряды! В пятую и шестую батарею, пока не ушли! Быстрее!
И Богдан подбрасывал снаряды, да не раз и не по одному, а по три-четыре, погрузив на лошадь, и один — в руках.
Лошадь лейтенанта звали Славкой. Алеша не знал ее до войны. И в войну только слышал имя лошади Дудина, видел ее, но, когда уходили через Днепр, понял, что Славка спасла Дудина, а он, уже на выходе из воды, спас Славку. Ее чуть не убило, но лейтенант и ординарец отбросили лошадь в сторону от летящего снаряда, прикрывшись ею… Славка была спасена чудом, и Дудин со своим ординарцем…
Было ощущение, что, кроме их взвода, в селе уже никого нет. Значит, и медсанчасть ушла, и Катя?
Ушли ли? Благополучно ли?
Немцы залегли.
Дудинский ординарец опять исчез со Славкой за снарядами, когда они еще стреляли картечью, и долго не возвращался.
— Прекратить огонь! — приказал Дудин. — Орудия —> на дорогу! Будем отходить!
Минута затишья. Успели вытащить орудия. Не разбирая, впрячь в лошадей и подготовить взвод к отходу.
Алеша, Костя и еще шесть ребят заняли круговую оборону. По приказу Дудина они залегли с карабинами против теперь уже довольно чахлой, тоже залегшей немецкой цепи и отстреливались.
Хотелось пить. Было жарко. Рядом — недозрелые арбузы, огурцы. Хватали огурцы. Пить хотелось из-за жары, а может быть, еще больше от волнения. Рот пересыхал…
Полк отходит или уже отошел; они оказались последними, но немцев отбили, и Дудин спокойно выводит на дорргу взвод — людей, орудия, лошадей.
Залегшие немцы стреляют редко. И они. Четыре разбитых картечью мотоцикла и убитые немцы — рядом — это их реальная работа…
Вдруг подбежал Дудин.
— Ребята! И ты, Петров, в первую очередь! — сказал он, чуть запыхавшись. — С сей минуты ты старшина взвода! Не спорить! Не обсуждать! Мог бы быть и Горсков! Отличный красноармеец, но слишком интеллигентен! Не обижайся, Горсков! Уважаю, но… Пошли! Бросайте свои позиции! Надо выбираться!.. Будем живы, не помрем, а не помрем, так будем живы!
Они выбрались на дорогу.
Оказывается, ординарец Дудина появился только что, да не только со Славкой, а еще с одной лошадью — брошенная! — и привез десять снарядов. Их перегрузили с телеги и пролетки в единственный сохранившийся зарядный ящик и двинулись из Марфинки. Новая лошадь, имени которой не знал никто, даже Богдан, ерепенилась и всем мешала.
Только потом поняли, что у нее слишком короткие стремена. Пришлось переседлать.
Своих впереди уже не видно.
А они неожиданно подошли к полустанку.
Там были немцы.
Дудин дал команду закрепиться в малом лесочке, рядом с полем, на котором росли недозрелые арбузы и недозрелые огурцы. По-прежнему хотелось пить и людям, и лошадям, но ни арбузы, ни огурцы не утоляли жажду.
Надо было пересечь железную дорогу, точнее, насыпь ее, но там немцы.
На пути к насыпи оказалось небольшое болото с высокими головками камыша, с осокой и буйным разнотравьем. Неведомо как возле болота выросли два подсолнуха — с ярко-желтыми головами и крупными листьями. Они были видны даже издали.
На самой насыпи вяло щетинилась чахлая травка, и среди нее, будто их кто-то случайно рассыпал, красно-малиновые и белые цветы.
Насыпь белела дробленым камнем и матово отсвечивала металлом рельсов.
Богдан обнаружил, что за полем и за болотом, перед насыпью, есть колодец. Вызвался сходить.
Вернулся, принес четыре неполных котелка воды.
Немцы не стреляли.
Хватило только по глотку.
День катился к вечеру, а жара все равно морила.
— А лошади? — спросил Дудин.
Рука у него еще была перевязана, но болела, видно, меньше. Он уже держал в ней и пистолет, и котелок, и ложку во время еды…
Алеша вызвался помочь Богдану.
Лейтенант согласился.
Каждый взял по четыре котелка, и они по-пластунски двинулись через поле к колодцу, который, на счастье, оказался у самого края насыпи.
Немцы пока молчали.
И только когда они вернулись с неполными котелками, открыли несильный огонь по леску.
— Тоже, сволочи, пить захотели! Смотрите! — сказал Дудин, глядя в бинокль. — Не стрелять! Пусть!
Оказывается, немцы тоже рванули с котелками и с какими-то канистрами к колодцу.
Горсков и другие ребята порывались стрелять.
Но лейтенант остановил их, с каким-то пренебрежением повторяя:
— Пусть, пусть!..
Чуть-чуть напоили лошадей, включая безымянную немецкую.
Уснули.
Спали крепко час или полтора, пока не прозвучала команда:
— Подъем!
Минометный обстрел со стороны немцев и крохотные их броневички, за ними — мотоциклисты. Броневички и мотоциклисты шли не на них, а вдоль железнодорожной насыпи влево.
Горсков и его товарищи развернули два орудия и ударили по немцам. Те почему-то почти не отвечали на огонь, а стремительно уходили в сторону.
Всех радостно наполнило ощущение пусть маленькой, но победы. Горели два броневика. Бежали, падали и опять бежали немцы и уходили, уходили от боя!
Под утро взвод пересек железнодорожную насыпь левее полустанка и вышел в степь. Немцев было не видно. Только одинокие «рамы» изредка появлялись в небе, да и то… Теперь уже все знали, что «рамы» не стреляют. Надо бояться «мессеров», и они, к счастью, не появлялись.
Откуда-то со стороны неожиданно подъехал Иваницкий:
— Твой взвод, Дудин, на высоте! Немцев тряхнули! Удрали, недобитые… — И тут же добавил, то ли всерьез, то ли в шутку: — Прикурить ты им дал! Хорошо! Но слышал, что ты им и напиться дал. Так? Или, может, брешут?
— Не совсем так, товарищ комполка, — пытался возразить лейтенант.
Но Иваницкий перебил:
— Ладно, не оправдывайся, знаю! Руку свою береги, людей своих, а этих… Никакой пощады! Вот так! Бывай!
С малыми остановками они прошли за день километров тридцать — сорок. На пути оказалась вода. В деревнях им выносили холодное молоко и был даже мед: в разрушенных селениях всюду ульи, пасека за пасекой, даже там, где почти не оставалось жителей.
Во взводе нашлись — из «западников» — специалисты по пчелам, включая Богдана, но их раз-два и обчелся. Остальные же открыто подходили к ульям, не подозревая о грозящей опасности, и пчелы жестоко мстили: целыми роями бросались на лошадей, на красноармейцев.
Богдан пытался как-то помочь этой беде, давал советы, которые в данной обстановке были совсем бесполезны, возмущался то ли пчелами, то ли товарищами по взводу, но смысл всех его слов сводился к одному: «Война! Война! Немцы проклятые! Даже пчел встревожили. Вот они и беснуются! Жалко…»
На остановках жарили блины на комбижире. Блины или оладьи? Скорей — оладьи.
И вновь пути-дороги, дороги без дорог и пути без путей…
Вперед, вперед, но, увы, не на запад…
Костя Петров стал прекрасным старшиной взвода. Не давил, не командовал, нарядами «вне очереди» не разбрасывался…
Кажется, сам страдал из-за своей власти. И часто многое пытался делать за других. Но другие, в том числе и он, Горсков, почти никогда не пользовались этой возможностью… Наоборот, старались и выручить, и поддержать Петрова, а если можно, и подменить. После Хохлачева и Дей-Неженко Петров — приобретение!