Галкин Алексей Петрович (1916–2007) — инженер-конструктор конструкторского бюро РКК «Энергия» (ранее ОКБ-1), которым руководил С. П. Королев. Ветеран отечественной космонавтики. Участник Великой Отечественной войны. В 1943 году в боях под Смоленском был тяжело ранен. Награжден орденами и медалями. Поэт. Автор 14 сборников стихов, ряда пьес, книги мемуаров «Память сердца». До войны окончил заочное отделение Мытищинского политехнического института. В 1953 году без отрыва от производства окончил Литературный институт им. А. М. Горького. Печатался с 1941 года. Друг и корреспондент С. Н. Дурылина, близкий человек их дома до самой своей смерти.
Осенью 1936 года к нам на занятия[433] был приглашен профессор С. Н. Дурылин для прочтения лекции о русской литературе. Так произошло наше знакомство с Сергеем Николаевичем. Среднего роста, немного тучный, с седеющей «чеховской» бородкой, в очках, он походил, по нашим понятиям, более на сказочника, чем на ученого. Он будто вязал вологодские кружева — красивые и доходчивые. Слушали его с большим интересом. Да и слушатели были не совсем обычные: слесари, токари, учащиеся средних школ. Он нас околдовал. Лекция кончилась, а мы все сидели и не расходились, будто ожидая ее продолжения.
— Теперь, дорогие, очередь за вами, — сказал он, садясь в кресло, специально принесенное нами для него из другого помещения клуба. Все молчали.
— Я же слышал, что некоторые из вас пишут стихи, рассказы. Почему бы мне теперь не послушать и ваше творчество? Не стесняйтесь, я такой же, как и вы.
Никто не решался выступить первым. Наконец я расхрабрился и прочитал маленькое стихотворение «Осенняя картинка». <…>
Стихотворение ему понравилось. Он меня похвалил. Потом за мной выступили со своими стихами еще несколько товарищей. Сергей Николаевич остался доволен этой встречей и пообещал, если позволит время, приехать к нам еще. Мы сердечно с ним распрощались. Но остался у меня в памяти и этот прищуренный взгляд, и неправильный выговор буквы «р» <…> и что-то неуловимое, необычное, чего я не замечал у других. Это была духовная доброта. Его тянуло к простому народу. Он очень охотно выступал в рабочих аудиториях, клубах, домах отдыха и даже общежитиях. И всегда бесплатно. Как-то на одном из последующих занятий, где он читал лекцию о Лермонтове, я стал задавать ему вопросы. Он отнесся к ним серьезно, потом сказал: «Я сейчас пишу книгу „Как работал М. Ю. Лермонтов“, приезжайте ко мне в Болшево, я подробно вас ознакомлю с его творчеством».
Я воспользовался этим приглашением и в 1937 году впервые приехал к нему. Нашел еще не совсем достроенную его дачу невдалеке от церкви, в то время в глухом месте. С этого времени у нас с ним завязалась дружба, хотя он мне по возрасту годился в отцы. Я стал часто бывать у него. Он интересовался, кто мои родители, живы ли они, чем занимались, помню ли я своих бабку и деда по линии отца и матери. <…> Потом он перевел разговор. Стал рассказывать о своей юности. Я внимательно слушал, а впоследствии записал его рассказ по памяти. О себе Сергей Николаевич сообщил, что учился в московской 4-й гимназии. Это был бывший университетский благородный пансион, где на золотой доске красовалась фамилия Жуковского и где учились М. Ю. Лермонтов и несколько декабристов. Судьба к нему была благосклонна, среди преподавателей он встретил двух замечательных людей. Один — старик Преображенский, автор Этимологического словаря русского языка, который отнесся к первым его попыткам писать очень вдумчиво, другой — учитель чистописания и рисования Артемов. Артем, по мнению Чехова, лучший актер Художественного театра. И вот от этих двух людей, говорил Дурылин, идут две основные линии его жизни, две души — театр и литература. Он был знаком с людьми, которые лично знали Пушкина и Гоголя, имел счастье знать Л. Н. Толстого. <…> Далее Сергей Николаевич рассказывал: «У Артема я встречался с Чеховым, с Короленко переписывался. А рядом был великий Малый театр. Я не могу не чувствовать особой, глубокой благодарности к Малому театру». <…>
«Искусствоведы меня не гнали, — говорил он, — наоборот, они мне помогали очень многим, а также и музыканты относились ко мне благосклонно, свидетельством тому служат книги „Репин и Гаршин“, „Врубель и Лермонтов“, „Тютчев в музыке“ и другие. Таким образом, у меня оказывается очень большое родство с целым множеством деятелей русского искусства и русской исторической науки. Я работал в Литературном музее и с благодарностью вспоминаю В. Д. Бонч-Бруевича. Работал в Доме ученых, читал лекции по театру по инициативе М. Ф. Андреевой. Я нашел привет и сочувствие и во Всероссийском театральном обществе, где А. А. Яблочкина, З. Г. Дальцев, Е. Д. Турчанинова побуждали меня работать, и в Центральном доме работников искусств, в Институте мировой литературы». <…>
Однажды, прочитав мои стихотворения, он стал мне говорить о недостатках.
— Зачем ты лезешь в высшие философские сферы? Твой конек, батенька мой, — природа. Смотри, как она у тебя получается. — И стал цитировать мои стихи. — Это же картинка, живая картинка! Ты чувствуешь природу, понимаешь ее, а это великое дело. <…> Природа лечит душу человека. <…>
Сказал и глубоко задумался. Было что-то неуловимое, детское в его характере. Казалось, он не может ни обидеть человека, ни оскорбить его, да и на самом деле он не мог этого делать. В разговоре остерегался острых фраз, угловатых слов, обходил их стороной. Боялся политики. Никогда не заводил о ней речь, а если кто-то из собеседников касался подобных вопросов, сразу же менял тему. Он хотел видеть людей лучшими, чем они были на самом деле. <…> Дурылин со всеми был одинаков: и со знакомыми, и со знаменитым художником, и с народной артисткой, и с ученым, а также с простым человеком, не имеющим ни таланта, ни образования. <…>
Обладая прекрасной памятью, он многое знал наизусть и был занимательным рассказчиком. Порой целыми часами рассказывал мне о И. Ф. Горбунове, пересыпал рассказ текстами из Горбунова. <…>
Он самозабвенно любил птиц и животных. Кошки и собаки были его друзьями. Птицы, чувствуя гостеприимство хозяина, всегда гнездились в его саду. Он заботился, чтобы своевременно были приготовлены для них места гнездования, понимал их и умел разговаривать с ними.
Однажды я был свидетелем: вхожу в сад Дурылина и, к моему удивлению, вижу на дереве с молотком в руке и со скворечником (кого бы вы думали?) жену Сергея Николаевича, Ирину Алексеевну. Я был поражен, как ей удалось одной забраться так высоко и прибить там скворечник. Если бы увидел это Сергей Николаевич, с ним бы случился инфаркт. На мой вопрос, как же она может так рисковать, ответила просто, что делает это для него.
Одно время Сергей Николаевич держал у себя корову. Гладил ее по морде и приговаривал: «Какая ты хорошая, какая красивая!» <…>
Меня <…> удивляло одно: как могло не коснуться этого человека все то плохое, что в большинстве случаев окружало нас, — грубость, нечестность, незаслуженные оскорбления, обман, пьянство, ложь — и каким образом он мог обойти все эти «подводные камни», чтобы остаться таким. Как он мог сохраниться детски наивным и чистым? Все это им было пережито, да к тому же в более мрачных красках. Поэтому он и знал людей, что прошел через горнило жизни, испытав на себе и незаслуженные оскорбления мелких, никчемных людей, и ссылку. Хлебнул вдоволь горечи культа личности и многое, многое другое и, пережив все это в себе, как бы пройдя чистилище жизни, оставил только то, что полезно людям, что делает людей добрей и светлей. <…>
Глава III. Дом профессора С. Н. Дурылина в Болшеве
С Сергеем Николаевичем Дурылиным у нас установились дружеские отношения. <…> Его дом для меня являлся духовной сокровищницей, где я черпал душевную теплоту и знания. У него большой круг друзей, работающих в разных областях искусства. В его доме, когда бы я ни приходил, всегда кто-то гостил или навещал профессора, начиная от академиков, аспирантов и до простых людей, вроде меня. У него я встретился с внуком Федора Ивановича Тютчева — Николаем Ивановичем. Он был уже стариком, среднего роста, одет в черный костюм из довоенного, а может, и дореволюционного сукна, всегда аккуратен, тактичен. Мне он виделся из прошлого века. Очень замкнут, неразговорчив, на мои вопросы отвечал с неохотой. <…> Беседуя с Сергеем Николаевичем он выглядел живее. <…> Они вспоминали время, которое мне казалось далеким, — царское время, иную жизнь. В отличие от Сергея Николаевича, который принял новый мир и порядок, Николай Иванович был весь в прошлом. <…>
Из дневника
<…> Дурылина интересует моя тяга к технике. Он знает, что я работаю конструктором на заводе. <…> Удивляется, как я могу совмещать и поэзию, и технику <…> только сожалеет о том, что область моей работы закрыта и я не могу ее изобразить в поэтических образах. И как-то заключил:
— А может, и не нужно, ведь это все страшные чудовища, которые пожирают людей. Не чувствуешь ли ты вины, что создаешь их?
— Если мы не будем этого делать, то нас погубят другие, например фашисты.
— Это верно, — ответил он, — это неизбежная необходимость. Только жалко, что она противоречит гуманным принципам. <…>
Подобные вопросы возникали не однажды. Ему хочется понять, как во мне уживаются два таких различных, казалось бы, несовместимых творческих начала. И однажды он подытожил:
— Это ведь в тебе, как бы в миниатюре, живут Гомер и Архимед. Такое сочетание очень редкое. И все же я радуюсь за тебя. Хорошо, что ты живешь богатой духовной и творческой жизнью. Желаю тебе успехов. <…>
Я и не думал, и не мог предположить, что мне в жизни выпадет быть лично знакомым с одним из секретарей Льва Николаевича — Н. Н. Гусевым. Это случилось <…> в Болшеве, в доме профессора С. Н. Дурылина. Я увидел пожилого человека, скромно одетого, сидящего на веранде за круглым столом. Ирина Алексеевна суетилась у самовара, а Сергей Николаевич беседовал с Н. Н. Гусевым. Разговор шел о литературе. Сергей Николаевич вспоминал о своей встрече с Л. Н. Толстым, о том, какое огромное впечатление произвел на него этот сказочный старец, как во всем у него проглядывала житейская мудрость. <…> Я с большим интересом слушал их беседу. <…> Они были знакомы и дружили долгие годы. Еще после разгрома революции 1905 года Сергей Николаевич написал Н. Н. Гусеву стихотворение «Грустные дни»:
Если тебе и тоскливо и больно,
Если ты в скорби своей одинок,
Если из глаз твоих слезы невольно
Льются, как вешний поток, —
К людям ты с скорбью своей не ходи,
Много у них неутешных скорбей!
В поле, где рожь колосится, уйди
С тяжкою думой своей.
Там отдохнешь на просторе и воле.
Есть где и плакать, и есть где рыдать.
Сильный и бодрый без тягостной боли
К людям вернешься опять.
Даст тебе силу и бодрость Христос.
К людям ты с доброю вестью ступай,
Людям не надо сомнений и слез,
Людям любовь твою дай.
Дай им надежду на трудном пути,
Полном сомнений и горя, и слез,
К вечной немеркнувшей правде прийти,
К правде, что дал нам Христос.
При следующем посещении Дурылина я встретился у него с академиком Н. К. Гудзием. <…> С Николаем Каллиниковичем я виделся только один раз. <…>
Меня все больше волновали вопросы человеческой личности с философских позиций. Как-то придя к нему и, к счастью, не застав у него никого, я затронул тему, которая меня волновала. <…> Я ему изложил как мог свои взгляды на существо вопроса. <…> Он терпеливо слушал и не перебивал. И только когда я кончил, он сказал:
— Немного наивно, но в целом логично. Я не материалист. Я больше гегельянец. Я нахожу, что кроме материи есть «дух», который руководит моралью, то есть что-то, чего мы постичь не можем. Религия основана на этом, но она впитала в себя основу «духа» как высшее, духовность, как что-то такое, от чего человек должен отталкиваться в своем сознании. Я бы разделил материальность и духовность. По-моему, в одном — наше спасение, в другом — наша гибель.
— Вы считаете, что цивилизация приносит гибель?
— Не совсем так. У нас есть примеры истории, когда человек достигал значительного прогресса в своей истории, а в конечном итоге приходило разрушение, гибли духовные ценности, пример: древний Китай, Индия, Эллада, Рим. Губили всё социальные структуры. Без высоко организованной духовности не может быть движения вперед!
— Но ведь в Греции и Риме духовность была на высоком уровне?
— Да, все это так, но погубило ее социальное устройство. С нашей культурой происходит примерно то же.
Тут беседу прервало посещение нового для меня гостя. Пришел Петр Петрович Перцов, в прошлом издатель. Это был человек преклонного возраста, с совершенно седой головой, но держался бодро. <…> Я понял из разговора, что их знакомство длится уже свыше 50 лет. Как и во многих знакомых Дурылина, в Перцове явно просматривалось доброе сердце. <…> Он знал многих людей, имена которых мы сейчас произносим с уважением. <…> Он приехал, как мне показалось, с самым дорогим для него — воспоминаниями юности, от которой остался у него пожелтевший листок бумаги со стихами, где хранилась частица его богатой души. Чтобы передать стихи, он шел от станции Болшево до дома Дурылина целый час, а всего от станции до дома один километр. Действительно, «старость — не радость». <…>
С. Н. Дурылину
с воспоминаниями о прошлом. 1935 г.
Миновало
Старинные аллеи,
Старинный барский дом,
Угасшей жизнью вея,
Мне шепчут о былом…<…>
Я дослушал стихотворение и с печальным настроением, попрощавшись, ушел, чтобы не мешать им.
Из дневника
14.08.38. Кабинет рабочего автора начинает занятия. Педагогический состав укомплектован: профессор Дурылин, писатель Арамилев, поэт Казин. <…> Сколько за эти полтора месяца изменилось в Европе? Чехословакию растащили на куски. И мир молчит. Остальные занимаются никому не нужной болтовней. В Китае война, в Испании тоже. Абиссинии нет. Австрии нет. В мире пахнет порохом и кровью. Кровью людей — женщин, детей, стариков, ищущих спокойствия и ласки, а им тот же человек дает бомбы, газы, свинец. О люди! <…>
29.12.38 г. Теперь живу в городе Калининграде, а не в поселке Подлипки, как прежде он назывался. Только непонятно, почему ему дали имя М. И. Калинина. Абсурд. Недавно, всего лишь десять лет назад, здесь был густой вековой сосновый лес, и в этом лесу ютились с десяток домов, которые теперь раздавлены четырехэтажными домами. И сейчас здесь более 50 тысяч жителей. Есть несколько школ, клубов, яслей.
Глава IV
Однажды при посещении Сергея Николаевича я получил приглашение: «Алеша! Ты загляни ко мне завтра после работы. У меня в гостях будет интересный человек, народный артист СССР Василий Осипович Топорков. Я тебя с ним познакомлю. Он актер МХАТа, хороший актер, да к тому же балуется стихами. Звонил мне и сказал, что привезет подарок, сочиненную им небольшую поэму. Тебе как поэту будет не вредно послушать».
Это было весной. Дни стояли золотые, теплые, безветренные. В шесть часов вечера я был у него и попал как раз к чаю. На веранде за столом, как обычно в своем плетеном кресле, сидел Сергей Николаевич. Рядом с ним в таком же «гостевом» кресле сидел полный человек лет шестидесяти, круглолицый, с африканскими губами и русской улыбкой. Кроме них была и Ирина Алексеевна. Я вошел, поздоровался. Сергей Николаевич меня представил. Мой незнакомец поднялся и подал мне огромную ладонь: «Топорков Василий Осипович, из разряда „несчасливцевых“», — произнес он. Голос у него грубовато-мягкий, волосы каштанового цвета, чисто выбрит, в коричневом костюме и белой сорочке без галстука.
Ирина Алексеевна засуетилась. Усадила за стол, налила чашку чая со словами: «Угощайтесь». Мне было не до угощения. Меня поглотила беседа. Они говорили о театре, вспоминали Станиславского и Немировича-Данченко. Потом Василий Осипович встал и торжественно сообщил, что привез Сергею Николаевичу подарок своего изготовления, полез в карман, извлек листок бумаги и с вопросом: «Разрешите прочесть?» — развернул его.
Читал Топорков актерски профессионально.
— Отрывок из неоконченной поэмы. Москва. 1935 год. Дорогому Сергею Николаевичу — коллекционеру актерских душ с горячей любовью от автора.
Все приготовились к сраженью,
Но МХАТ, увы, уже не тот:
Обрюзг и тянет к ожиренью
Академический живот.
Вы посмотрите: даже Яншин
Взнуздал великосветский нрав.
Не жизнерадостен, как раньше,
Задумчив стал советский граф.
Он Лялю, черную, как вакса,
Еще прошедшею весной
Со штампом «брак» в отделе ЗАГСа
Провел законною женой…
Довольно длинная поэма о закулисной стороне жизни актеров. Полностью ее я не привожу.
Сергей Николаевич был доволен. Сначала появилась улыбка на его лице, потом стал смеяться искренне, по-детски, и с любопытством поглядывал то на меня, то на жену, стараясь уловить, какое впечатление на нас производит чтец. Следующая строка привела его в восторг. Он тихо повторял: «Черная, как вакса! Это восхитительно!»
<…> Некоторые имена мне были незнакомы, но Сергей Николаевич, без сомнения, их знал, поэтому воспринимал более активно, чем мы с Ириной Алексеевной. Когда Топорков закончил чтение и передал рукопись Сергею Николаевичу, тот с хитрецой спросил:
— Кто же эти два чудные творенья, две девы с острова Лесбос?
Василий Осипович не открыл тайны, но Сергей Николаевич явно догадался. Он был очень доволен подарком и благодарил Топоркова. <…>
Василий Осипович был в настроении.
— Это я написал, чтоб отвести душу от дурного настроения и поднять настроение другим, в частности вам, дорогой Сергей Николаевич.
— А читали вы ее актерам своего МХАТа?
— Читал, всем понравилось, даже девам, о которых вы спрашивали. Предлагали мне продолжить, да настроение пропало, как говорят, улетело вдохновение. <…>
Из дневника
1939 год. Нашим войскам дан приказ об освобождении Западной Украины, Белоруссии и Прибалтийских республик. Освобождение от кого? Ну, допустим, Западную Украину — от поляков, есть какая-то логика. А других? Говорится, что по их просьбе. Так ли? Скорее — усилить заслон от фашизма.
Брат Дмитрий пишет, что они перешли границу и ведут освобождение Западной Украины. Сопротивление оказывают только польские части. Население принимает хорошо. Был бой за Гродно. Поляки оставили город. <…>
1941 год. Вышел в свет в издательстве «Советский писатель» альманах «Звено», где впервые в центральной печати опубликованы мои стихи. <…> Готовлюсь поступать в Литературный институт. <…> Вечером поехал к Сергею Николаевичу, чтобы подарить ему альманах «Звено». Он был очень рад принять от меня такой подарок. Доля его труда была в нем. Занятия в Кабинете рабочего автора прекратились до осени. Встретил у него Т. Л. Щепкину-Куперник. Татьяна Львовна снимала на лето дачу рядом с домом С. Н. Дурылина и, естественно, была частым гостем в его семье. Они долгие годы близко знали друг друга, их объединяла общая любовь к театру. <…> Я познакомился с ней, когда ей было уже за семьдесят. Она выглядела бодрой, веселой, моложе своих преклонных лет. Рассказы ее, в основном на житейские темы, написанные ею как развлекательные, в частности о рождественских праздниках и случайных встречах, казались мне неинтересными. Стихи на меня произвели большое впечатление. Не один раз Сергей Николаевич устраивал поэтический конкурс между нами, в котором, естественно, выходила победителем Татьяна Львовна с ее богатым опытом и поэтическим талантом. Она заражала жизнерадостностью и жизнелюбием. С ней не было скучно. Эти встречи я вспоминаю как праздники. Иногда наши встречи длились часами, и мои собеседники, несмотря на свой возраст, казались неутомимыми. Если речь заходила о театре, а это повторялось почти при каждой встрече, рассказам и воспоминаниям не было конца. Обоим собеседникам было что вспомнить. <…>
Недели две спустя я снова был у Сергея Николаевича. Принес несколько стихов на консультацию, но, к сожалению, не пришлось воспользоваться его временем. Был летний теплый день. Зелень в саду властвовала благодаря усилиям Ирины Алексеевны. Дачный участок сочетал в себе кусочек дикой природы, на котором при строительстве дачи были оставлены нетронутыми русские березы, дубки и другая растительность. Часть же территории была отведена под картофель, кабачки, клубнику. По всему участку были посажены яблони и сливы, которые начинали плодоносить. Вдоль тропинок, идущих по периметру ограды и сада, росли смородина и крыжовник. <…> Войдя на территорию дачи, я увидел пожилого человека с бородкой, в холщовой белой блузе, подпоясанной пояском, кисти которого свешивались до нижней оторочки блузы, в темных брюках и тапочках на босу ногу. В руках у него была тросточка, которой он раздвигал плети кабачков и, не обращая на меня внимания, приговаривал: «Гляди какой, как молочный поросенок. Надо же! Как молочный поросенок!» Это был Михаил Васильевич Нестеров. Уж очень он был похож на свой автопортрет. <…>
Сергей Николаевич очень любил кошек, и в его кабинете, как бы чувствуя расположение хозяина, они всегда ютились около него. Иной раз он работает, а кошка сидит на его рабочем столе и смотрит, как он пишет. Спали они (их было несколько) вместе с ним в кабинете на его железной койке. Кошки были свидетелями и его бессонных ночей, и титанического труда. У него было много стихов и рисунков с них.
Как-то на одной из наших встреч (был и Михаил Васильевич) Сергей Николаевич попросил меня написать о кошках стихи. Я выполнил просьбу и при следующей встрече прочел стихотворение «Кошки». Его любопытно привести.
Кошки
Он пишет днями и ночами,
Завален книгами кругом.
Они ж пытливыми глазами
Сидят и смотрят на него.
Потом зажмурятся и сами,
Быть может, тоже о Толстом
Ему мурлыкают часами
Своим кошачьим тенорком.
И, утомившись на рассвете,
Свернувшись кренделями в ряд,
Они в его же кабинете
С ним на одной кровати спят.
Малы, но гордость и свободу
Не потеряли даже тут.
Они хозяину в угоду
На задних лапках не пойдут.
Михаилу Васильевичу и Сергею Николаевичу оно понравилось, а Нестеров сказал: «Вот я не могу писать кошек, не получается, хотя ничего против них не имею». <…> В 1940 году, в августе, мы так же вечером пили чай на веранде: Сергей Николаевич, Михаил Васильевич и я. Шел разговор о портретной живописи Нестерова. Дурылину было необходимо как можно больше подробностей «вытянуть» из Михаила Васильевича. Зашел разговор о портрете академика И. П. Павлова. Сергей Николаевич спросил, чем, собственно, заинтересовал этот человек Нестерова. Михаил Васильевич ответил:
— Духовным богатством. Меня всегда интересовали творческие натуры.
Сергей Николаевич добавил:
— К тому же и упрямством в своих стремлениях. Вы внутренне так похожи друг на друга.
— Чем же? — спросил Михаил Васильевич.
— Этим творческим упрямством.
Нестеров смолчал, и улыбка появилась на его лице. <…>
В один из дней Сергей Николаевич был занят, а Михаил Васильевич пригласил меня погулять с ним по саду. Мы ходили с ним по тропочке, и он мне рассказывал о своих знакомствах с И. Н. Крамским, Н. Н. Ге, В. М. Васнецовым, В. И. Суриковым и, конечно, более подробно о своем учителе В. Г. Перове. <…> Теплее всех он рассказывал о Перове, Крамском и Сурикове. О Ге говорил мало и холодно. Похвалил только картину «Петр и царевич Алексей», потом заметил, что Ге был очень самолюбив и что его картину «Христос перед Пилатом» он не одобрял.
Потом мы отдыхали с ним на его любимой скамейке в углу сада. Он мне рассказал, как одну из туй, что росла напротив входа на веранду, они сажали вместе с Ириной Алексеевной. <…> Я ему сказал, что о туях у меня есть стихотворение.
— Почитайте мне, это очень интересно, — сказал он.
Я прочитал. Привожу стихотворение потому, что Михаил Васильевич воспринял его по-своему.
Я посадил ее такую,
Что до колен была.
И за пять лет малютка туя
Меня переросла.
Я под метели перебранку
Решил ее спросить:
— Скажи, как можешь ты, южанка,
В стране морозов жить?
— Так и живу, как раньше жили
В сибирской стороне:
Боролись, мучались, любили, —
Она сказала мне.
— Это же вы о Сергее Николаевиче написали, только выразили в художественном образе.
Я в то время не знал, что Сергей Николаевич с Ириной Алексеевной не по доброй воле несколько лет томились в Сибири. Об этом мне впервые поведал Михаил Васильевич Нестеров. <…>
Глава V. Война
<…> Я решил идти на фронт. Перед ноябрьскими праздниками 1941 года я пришел к Сергею Николаевичу проститься. У него я встретил Щепкину-Куперник и Нестерова. <…> Дурылин повел меня в кабинет и подарил записную книжку небольшого формата, сказав: «Это тебе пригодится в походной и боевой фронтовой жизни». Держался он мужественно, никуда не собирался эвакуироваться, внутренне веря в победу. В книжке были перечислены города и фамилии хороших знакомых Сергея Николаевича, к которым в случае нужды я мог обратиться за помощью. <…>
— Русский народ победить нельзя, его внутренние силы никто не знает, и, если его разозлят, он встанет во весь свой гигантский рост и — гибель врагу!
— А какие у вас, Сергей Николаевич, доказательства?
— Самое веское мое доказательство — в моей убежденности, а такая убежденность в каждом русском человеке есть.
Потом, порывшись в письменном столе, достал брошюру, пожелтевшую от времени, с названием «Начальник тишины» и, вручая мне, сказал:
— Это моя убежденность в нашей победе над фашизмом. Ты ее хорошенько почитай, тут о русском народе и его вере, которая сберегала его от всех несчастий. Я ее написал в Первую империалистическую войну, она и сейчас актуальна. Она тебе поможет выдюжить и пройти через все испытания. Верю в тебя. <…>
…Нас троих вызвали в штаб полка, где нам выдали направление в Горьковское училище зенитной артиллерии (ГУЗА). <…> В Горьком в училище меня не приняли, так как оно было уже укомплектовано. Куда идти дальше, я не знал. Наступил вечер. Я вынул записную книжку <…> Сергея Николаевича. <…> Я нашел в ней фамилию народного артиста А. Д. Дикого. Решил идти к нему. <…> Вышел ко мне полный, седоватый человек около 50 лет. Я представился и был сердечно принят. Просидели мы за разговором почти всю ночь. Я рассказал все о Дурылине и о своей неприятности, приведшей меня к нему. Он внимательно выслушал и пообещал помочь. Утром кому-то позвонил и посоветовал идти в училище и обратиться к дежурному офицеру. Я так и поступил. И получил новое назначение в Ярославское пулеметно-минометное училище.
Приехал в Ярославль. <…> Меня зачислили курсантом, но занятий еще несколько дней не было. <…> Открыв подаренную мне Дурылиным записную книжку с адресами, отыскал в ней Ярославль и фамилии Чудиновой А. Д. и Свободина Г. С. — артистов театра им. Волкова. Время приближалось к вечеру. Я решил пойти в театр, но билетов не было. Тогда я прошел через служебный вход и у служащего сцены спросил: «Могу я видеть Чудинову?» Он проводил меня до гримерной, где она готовилась к спектаклю. Я постучал в дверь. Меня пригласили войти. Открыв дверь, я увидел женщину средних лет, красивую, сидящую на стуле перед зеркалом. Она встала, удивленно посмотрев на вошедшего человека в военной форме. Я поздоровался, представился. Услышав имя Сергея Николаевича, она искренне обрадовалась. Сказала, что готовится к спектаклю и у нее нет времени поговорить со мной, но сейчас познакомит меня со своим мужем — Свободиным Григорием Семеновичем, который будет очень рад узнать, как поживают болшевцы, поскольку они очень любят и ценят их. Она вышла и через минуту вернулась с мужем — заслуженным артистом УССР.
Так состоялось наше знакомство, впоследствии перешедшее в дружбу. <…> Время, проведенное в Ярославле, осталось светлой страницей моей жизни. Наша переписка продолжалась до последних дней Александры Дмитриевны Чудиновой. <…>
[На фронте] переписка с Сергеем Николаевичем стала систематической. Я получал от него письма и отвечал ему. Писать о боевых действиях было запрещено, поэтому я, как мог, выражал обстановку в стихах. [В ноябре 1942 года Дурылин сообщил Галкину в письме о смерти Нестерова.] «Я осиротел, Алеша. Он меня любил, и только он один знал все мои литературные произведения и ценил их. Умер он в больнице в ожидании операции — от волнения, вызвавшего повышенное давление в крови и кровоизлияние в мозг. Уж никогда не увидим и не услышим его в Болшеве!»
<…> Не доходя до Смоленска, я был тяжело ранен и остался на всю жизнь инвалидом. Я оказался в полевом госпитале. <…> В Москву попал я только 25 марта. По характеру ранения меня должны были отправить в Иркутск, о чем мне сообщила медсестра Константинова. Она спросила, нет ли у меня знакомых в Москве, кто мог бы походатайствовать перед руководством госпиталя, чтобы я был оставлен на лечение здесь, так как до Иркутска я не доеду. Я ей дал телефоны С. Н. Дурылина и А. С. Новикова-Прибоя, а также адрес моей семьи.
Я был глубоко удивлен, когда буквально через сутки после звонка в госпиталь приехали моя жена, Сергей Николаевич и Ирина Алексеевна. Они помогли мне остаться лечиться в Москве, и через несколько дней меня взял подмосковный госпиталь № 2960 (в Болшеве) на излечение. <…>
Частым гостем госпиталя был также и Сергей Николаевич. Период войны был деятельным периодом его жизни. Он постоянно бывал в народе — читал лекции о патриотической литературе раненым бойцам и офицерам в госпиталях, выступал часто в Москве и ее пригородах с докладами и в то же время писал книгу «Русские писатели в Отечественной войне 1812 года», которая вышла в свет в 1943 году.
Однажды он принес мне в госпиталь записную книжку, на обложке которой было им написано:
А. Галкин.
Из окна и из сердца.
Лирика. 1943. Горки.
На первой странице написал: «Алеше Галкину. Единственное окно, через которое человек может увидеть всю красоту мира и всю правду бытия, — это сердце. С. Дурылин. 9.05.43 года». Далее написал: <…> «Мне пришло в голову — написал бы страничку-другую о встречах у меня с Нестеровым, о его привете к молодежи, о его внимании, одним словом, о твоем впечатлении, я бы включил в свою книгу о нем». <…>
Глава VII. Мои встречи с актерами в доме С. Н. Дурылина
<…> Начинаю со старейшей из актрис, народной артистки СССР Яблочкиной Александры Александровны. <…> Она была близким другом дома Дурылиных. Именно дома, так как очень любила Ирину Алексеевну и ее сестер. К Сергею Николаевичу относилась уважительно, чувствуя в нем судью своей актерской деятельности. Всегда советовалась с ним о сыгранных ролях, выпытывала его мнение. <…> Я ни разу не видел ее грустной, недовольной, злой. Одна доброта жила в ней. <…> По рассказам Ирины Алексеевны, у нее в квартире постоянно ютились приживалки. Однажды ее обокрали. Когда она рассказывала об этом происшествии, все присутствующие «умирали» со смеху. У нее было много дорогих подарков. Жулики на это позарились. Проникнув в ее квартиру, связали проживающую у нее Т. Г. Сундукян, заткнули кляпом ей рот, все, что надо, забрали и ушли. Большинство вещей уголовным розыском было найдено на рынке в Одессе, в том числе золотые часы Собинова с дарственной надписью. Рассказывала она об этом, как могла делать только Яблочкина.
Позже было рекомендовано взять все исторически ценные вещи на государственное хранение. Она же восприняла это по-своему и говорила, как бы жалуясь, Сергею Николаевичу: «Одни пришли — утащили. Я сообщила об этом в Ге Пе У. Мне многое вернули. Слава Богу. Бог не обидел. Потом пришли другие и сказали, что по указанию правительства надо сдать на государственное хранение ценные вещи. Что же мне делать, как же не сдать, коли требует государство? Пришлось сдать. Правда, они мне расписку с печатью оставили». Сергей Николаевич, как мог, разъяснил ей необходимость этого шага. <…>
Как-то при мне она попросила Сергея Николаевича почитать ей что-нибудь духовное.
— Я же ведь знаю, у вас есть. Мне сегодня очень хочется духовного, вашего. Надоели актеры.
Сергей Николаевич не мог отказать. Порылся в письменном столе, нашел листок пожелтевшей бумаги и стал читать. Она внимательно слушала.
Духовный сад
Мой духовный сад, как запущен ты,
От негодных трав заросли тропы,
Спит душа моя крепким сном давно,
Не радит она о пути своем.
Пробудись от сна, посмотри вокруг,
Где ты спишь, душа, что с тобою вдруг!
Темной тучею тьмы забвения
Скрыла светлый луч умиления.
………………………………………………
С Божьей помощью обнеси плетень
Страхом Божиим, чтоб не пала тень
Гордых помыслов от тщеславия,
Береги свой сад от бесславия.
И Господь с небес, видя ревность ту,
Облегчит твой крест, ниспошлет росу,
Благодать придет, оживит цветы,
Возрастут они на лице земли.
Лишь духовный сад, данный долею,
Обнеси скорей крепкой волею.
И придет в него твой Желаемый,
В кров души твоей ожидаемой. <…>
— Спасибо вам, дорогой мой Сергей Николаевич. Мой духовный сад запущен мной, зарос травой сорною от тщеславия. Справедливо все. Только вот конец ко мне не подходит: не придет ко мне мой Желаемый.
— Все в тебе, нужны воля и терпение.
— Ее у вас в достатке. Вы сумели воскресить свой сад, и духовный и не духовный. А мне уже не под силу. Поэтому и иду к вам за помощью. Спасибо.
Лицо ее снова просветлело. <…> Мне показалось, что она исповедуется. Стала говорить о грехах, где и когда она сказала кому-то грубое слово, когда и где кого обидела. Я все это слушал с интересом и понял, что это в ней говорит ее вера в Бога. <…>
Варвару Николаевну Рыжову при встрече в доме Дурылина я узнал с первого взгляда. На ней как бы лежала печать Анфусы из пьесы Островского «Волки и овцы». <…> Александра Алексеевна Виноградова (сестра жены С. Н. Дурылина) жила в Москве на Маросейке и часто посещала Малый театр. На спектакль «Правда хорошо, а счастье лучше» она ходила семь раз подряд. Рыжова в нем играла няньку Фелицату. Она в этой роли много смеется, а какой у нее задушевный, теплый, размягчающий сердце смех, по выражению Сергея Николаевича Дурылина. <…> Александра Алексеевна, простая работница часового завода Москвы, была заворожена игрой В. Н. Рыжовой и в знак благодарности за полученное духовное добро написала Варваре Николаевне письмо и отнесла в Малый театр, так как адреса ее не знала. Случилось так, что вскоре после этого к Варваре Николаевне приехал С. Н. Дурылин с Ириной Алексеевной. Варвара Николаевна похвасталась им, как простые люди принимают ее в спектакле, и дала это письмо Сергею Николаевичу и его жене. Они прочли, узнали почерк и адрес отправительницы, но, выразив законное удовлетворение письмом, ничего об авторе письма не сказали, отметили только, что оно искренно и тепло написано. <…> Позднее она узнала от Сергея Николаевича, что письмо написала сестра его жены, и была рада этому знакомству. <…>
[Елена Митрофановна Шатрова]
<…> Мне посчастливилось встречаться с ней у Сергея Николаевича и видеть ее в спектаклях Малого театра. <…> В 1939 году Сергей Николаевич пригласил меня поехать на просмотр спектакля Малого театра «На всякого мудреца довольно простоты», в котором Шатрова играла роль Мамаевой. После спектакля возвращались домой — Сергей Николаевич, Ирина Алексеевна, его бессменная спутница, и я. Он был очень доволен и говорил, что это один из образцовых спектаклей Островского, которым вправе гордиться Малый театр, и отмечал игру Шатровой. В своей последней работе — в книге о Шатровой он подробно описывает этот созданный ею образ. <…>
Мне посчастливилось быть свидетелем работы Шатровой над ролью Купавиной в пьесе «Волки и овцы» Островского. <…> В доме Дурылина в верхней комнате Сергей Николаевич просматривал сцены их спектакля. <…> Иногда по ходу работы использовали меня в роли манекена Беркутова, чтобы Елена Митрофановна обращалась не в пространство, а к живому человеку. Отрабатывался каждый жест, каждая интонация голоса, каждое движение. Это была интереснейшая работа. Не обходилось и без возражений со стороны Шатровой, и иной раз нелегко было убедить актрису в ее неправоте, но Сергей Николаевич делал это с большим тактом, чтобы не затронуть самолюбие Елены Митрофановны. <…> Она была очень общительной, иной раз, давая отдых Сергею Николаевичу, прогуливаясь по саду, мы разговаривали на бытовые темы. Она мне задавала много вопросов. Ее интересовало, как Сергей Николаевич мог так близко, душевно подружиться со мной, с человеком другой среды, далекой от театрального искусства, и вообще человеком техники (она не знала, что я занимаюсь литературой). Она относила это к доброму и богатому сердцу Сергея Николаевича. <…>
В 1939-м и в последующие годы я несколько раз встречался в доме Дурылина с Евдокией Дмитриевной Турчаниновой. Я ее помню, когда она была уже в возрасте. <…> Простое лицо русской женщины, всегда скромно одетой, без всякого излишества, что подчеркивало ее скромность и духовную культуру. Я присутствовал на их беседах о театре и об актерах в кабинете Сергея Николаевича. Он обычно сидел на своей кровати с кошкой на коленях, а Евдокия Дмитриевна — напротив него на диване. Интересно и поучительно было слушать их. В беседе открывалась история не только Малого театра, речь шла о мастерстве актера, об искусстве вообще. Иногда у них обнаруживались разные взгляды на актера или спектакль, но в конечном итоге приходили к общему согласию. Сергей Николаевич находил много доводов и в большинстве случаев убеждал Евдокию Дмитриевну. Он обладал редкостной памятью и приводил массу примеров в свою пользу. Она просила написать книгу о [Николае Капитоновиче] Яковлеве. <…> Он менее чем за полгода написал книгу.
Этюды об актерах я заканчиваю воспоминаниями об артистке Большого театра Обуховой Надежде Андреевне, с которой я впервые встретился в доме С. Н. Дурылина летом 1939 года. Очень приятная внешне и в общении, она притягивала к себе людей. Помню, как сейчас, пили чай на веранде, где присутствовали Сергей Николаевич, его жена Ирина Алексеевна, сестра жены Александра Алексеевна и ее муж Иван Федорович. Разговор шел о Большом театре, его актерах и репертуаре. Воспоминаниями делилась Надежда Андреевна. <…> Потом попросили ее спеть несколько романсов. <…> Александра Алексеевна принесла ей гитару. [Обухова], встав из-за стола, отправилась в сад. В саду были две березы, сохранившиеся и не тронутые строителями дома. <…> Вокруг одной из берез была посеяна рожь, она уже колосилась и создавала картину сельского пейзажа. За Надеждой Андреевной все вышли в сад. Она стала петь русские романсы. <…> Жители соседних домов вышли и тоже слушали этот необычный концерт. Она выбирала из своего репертуара поэтов-классиков, а также и композиторов, которые больше бы пришлись по душе профессору Дурылину. <…>
После концерта, когда снова сели за стол, который до сих пор стоит на веранде, Сергей Николаевич сожалел, что Надежда Андреевна не может спеть арий из опер. Огорчался, что отсутствовал композитор Юрий Бирюков, который помог бы Надежде Андреевне. Бирюков часто посещал дом Сергея Николаевича и написал по его сценарию оперу «Барышня-крестьянка» на сюжет повести Пушкина. <…>
По его [Дурылина] совету Надежда Андреевна начала писать книгу воспоминаний и каждую главу <…> привозила или присылала ему на отзыв. К советам и замечаниям[434] Сергея Николаевича Надежда Андреевна относилась с глубоким вниманием и благодарностью. <…>
Долгие годы, еще с дореволюционных лет, дружили Телешов Н. Д. и Дурылин С. Н. Встречались не часто, и то больше в Москве. В Болшево Николай Дмитриевич приезжал редко, только в летнее время. Я познакомился с ним уже после войны, когда он был старым человеком. Жил он одиноко, и это отражалось на его внешнем виде и ворчливом характере. Правда, долгое время с ним в квартире проживала еще одна живая душа — ворона. Они дружили, как могут дружить человек с птицей. Он за ней ухаживал, вырастил ее с птенца, и они привязались друг к другу. <…>
Его рассказы и воспоминания, одновременно с воспоминаниями Сергея Николаевича, особенно касающиеся дореволюционного периода, трудно передать, их надо было слышать. Они рисовали картину, незнакомую моему поколению. Я очень жалею, что не записал их: записывать при них было нетактично, а после многие детали улетучились из памяти. <…> В 1952 году, отмечая 85-летие Н. Д. Телешова, Сергей Николаевич писал ему: «Дорогой, милый Николай Дмитриевич! <…> я мог бы говорить пять часов о благороднейшем из современных писателей Телешове, о прекраснейшем человеке, о вернейшем друге с честнейшим сердцем, старшем товарище Николае Дмитриевиче! Ведь оно, Ваше имя, приложенное к любому делу, к книге, общественному почину, уже свидетельствует о том, что это дело высоко честное, благородное, прекрасное. <…> Крепко обнимаю Вас, дорогой, верный друг, и благодарю за дружбу, столь для меня драгоценную. Искренне преданный и много ценивший Вас С. Дурылин».