К книге
Александр ОстровскийСтраница 95
93%
Страница 95
95

Будто бы Островский не догадался прежде этим заняться! Но такой поворот беседы был ему на руку, он упомянул о Соловьеве и Невежине. Царь выслушал его милостиво и отпустил с миром.

Прощаясь, царь, как с острой своей наблюдательностью заметил драматург, нажал какую-то кнопку на столе. По этому знаку за дверьми кабинета драматургу в компании трех или четырех предупредительных флигель-адъютантов был сервирован завтрак с маленькими графинчиками. Большего внимания, кажется, трудно было ждать!

О главной своей заботе - бедах русского театра - Островский не рискнул говорить во дворце. Да и брат учил его, что дела эти решаются не в царских покоях, а с департаментскими людьми. Важно, что царь принял его в "особой аудиенции" и теперь в глазах любого чиновника он вырос на три головы.

С одним из "нужных людей", новым начальником дворцового контроля Николаем Степановичем Петровым, свел его брат. В застольной беседе за обедом у министра государственных имуществ Островский рассказал ему о своих огорчениях, о разочаровании в трудах Комиссии 1881 года.

Новая идея его была: раз не удалось дело с народным театром, попробовать все же реформировать театр императорский. Преградой тут был "директор-парфюмер" Всеволожский, но он плотно сидел в своем кресле. Начальником репертуара он держал теперь при себе в Петербурге драматурга А. А. Потехина; из былого приятеля Островского выработался усердный служака. Оставалось одно: просить выделить московскую сцену из-под петербургского управления.

Островского давно возмущало, что петербургская дирекция смотрит на московский театр как на свалку всяких бездарностей: сюда переправляли из столицы актеров по протекции. Заставили принять капризную интриганку - дочь Потехина Раису, хотя знали, "что за актриса Раиса". Сплавили в Москву бездарную Волгину "округлой лоснящейся рожей, с выстриженным лбом, с бесстыжими глазами, каждый жест которой непристоен и от разговора которой краснеют мужчины..." 11.

Это делалось будто нарочно, чтобы унизить московскую труппу, которая все же обладала превосходством над петербургской и оттого недолюбливалась директором. Московским театром Всеволожский руководил теперь по телеграфу, благо эта новинка вошла в быт. Приказывал отбить распоряжение "храброму подпоручику" Пчельникову об увольнениях и наборе в московскую труппу, да и дело с концом.

Островский жаловался Петрову на чиновников московской конторы, которые, вкупе с петербургскими, представлялись ему какой-то ордою, которая вдруг набежала, разрушила и опустошила все.

Его более всего заботила мысль об упраздненной театральной школе. Клубное любительство захлестнуло сцену, терялись самые мерки мастерства, умирала культурная традиция. Он мечтал теперь о том, чтобы возглавить школу, готовить будущих артистов, и, поговорив с Петровым, получил какую-то надежду на это.

Но, вернувшись в Москву, узнал, что руководство школой поручают актеру О. А. Правдину, приехавшему из провинции. Он принял это как удар, как личное оскорбление.

"Теперь у меня все разбито, - писал он брату в сентябре 1884 года, - нет ни цели в жизни, ни надежд; жизнь души убита, остается только мучительное физическое существование. Я брожу по дому, как тень, заняться ничем пристально не могу; если задумаюсь над чем-нибудь, - лезут непроизвольно в голову странные мысли и воспоминания, и я в них путаюсь; читать ничего не могу, даже газет. Я совсем почти не сплю; забудусь ненадолго - и вдруг просыпаюсь, точно в испуге; но не испуг, а чувство обиды мгновенно охватывает душу: написана пьеса, публика ей обрадовалась, желает ее видеть, а ее не дают; и гнетет душу сознание, что твое право нарушено и тебе нет возможности добиться справедливости. Потом разливается по всему организму чувство стыда, вспыхивает лицо при воспоминании, как ты донкихотствовал, работал, мучил свой мозг, как ты долго боролся с собой и, наконец, решился предложить свои услуги, в которых никто не нуждается, потому что дело, которое ты изучал всю жизнь и о котором ты убивался, нашли возможным поручить первому попавшемуся провинциальному актеру. Так жить нельзя, и в Москве мне жить нельзя; с Москвой меня связывал театр, в Москве я и знал только театр, он был моим единственным интересом. Теперь этого интереса нет, - и я должен бежать из Москвы и где-нибудь заживо похоронить себя... Господи! мог ли я когда думать, что придется так печально кончить в Москве свое драматическое поприще, которое я с таким успехом начал и с такой славой тридцать с лишком лет проходил!.." 12

Как сердце не разорвалось, когда он писал это письмо!

Но верно говорят, что беда одна не ходит. Пока он предавался отчаянию от известия о московской школе, в Щелыкове случился ночью пожар. Крестьяне, чем-то недовольные, скорее всего, обращением с ними Марьи Васильевны, подожгли со всех углов гумно. "Через десять минут это был ад. Хорошо, что было тихо; если бы северный ветер, который только что затих, не было бы никакой возможности спасти усадьбу!" 13 Островский потерялся среди этого пламени, плача, суматохи, женских криков и чувствовал, что за одну ночь постарел на несколько лет.

Однако так силен еще был в нем запас жизни, что он выдержал и это - не погиб, не бежал из Москвы, как сулил брату, не спрятался от людей, а спустя два месяца снова был в Петербурге с настроением деловым и решительным. Опять говорил с Н. С. Петровым о перестройке театрального управления и сам согласился, при условии выделения московского театра, надеть мундир чиновника дворцового ведомства.

Что и говорить, его пугала перспектива тревог и неприятностей, сопряженных с казенной должностью. При слове "служба" что-то обрывалось у него внутри. Теперь уж не суждено ему будет дожить свой век покойно. Но выбора ему не было.

"...Я задыхаюсь и задохнусь без хорошего театра, как рыба без воды, - написал он в своей "исповеди". - Ясные дни мои прошли, но уж очень долго тянется ночь; хоть бы под конец-то жизни зарю увидеть, и то бы радость великая" 14.

Островский понимал, что в начальники он не годится. И решил так: он будет просить для себя художественную часть, то есть руководство репертуаром и школой, а директором пусть назначат близкого ему человека А. А. Майкова, племянника поэта, служившего в канцелярии московского генерал-губернатора. Майков человек дельный, литературный, имеет чин камергера, что важно для двора, и по вкусам родствен ему; с ним они будут - "два тела, одна душа".

Отделение московского театра было ему окончательно обещано осенью 1884 года, но если б он знал, сколько месяцев ожидания, разочарований, тревог ждет его впереди!

Он давно положил себе правилом - стоически относиться к жизни, не проклинать ее, не сетовать. Пора успокоиться на мысли: жизнь груба, сурова, безотрадна. Человек тысячи раз ушибается об ее углы, но духа терять не должен, не имеет права. Ведь дан ему на что-то божественный дар и не напрасно призвание.

В пьесе о людях театра - "Таланты и поклонники", писавшейся в дни работы Комиссии 1881 года, многое сказано о русском актере, о крестном пути искусства.

Силой обстоятельств, интригами, преследованием бездарностью, Негина принуждена оставить город, ставший свидетелем ее театральных триумфов, и уехать с Великатовым. Ее поступок внешне безнравствен. Но такова, надо признаться, и вся жизнь вокруг. Искусство не может защитить самое себя и идет под покровительство к богатому дельцу. "Когда царит грубая сила, цинизм, поэзия складывает крылышки и робко удаляется", - так закапчивалась черновая рукопись комедии, названной поначалу "Мечтатели" 15. А в пьесе "Таланты и поклонники" честный студент Петя Мелузов, милый ригорист, проповедует до конца, что нельзя человеку сдаться перед неправой силой. И если он, Мелузов, перестанет обличать ложь и сеять зерна просвещения - "покупайте револьвер..." {И. А. Шляпкин, со слов М. Писарева и П. Стрепетовой, передавал первоначальный замысел комедии, которая должна была называться прежде "Открытые письма": "Актриса, с детства преданная сцене, поступает, театральные типы, борьба и ее погибель. В нынешней пьесе нет борьбы: сразу сдается. Читалась эта пьеса в кружке М. Н. Островского, холодно принята. А. Остров[ский] захворал от огорчения" ("Рус. лит.", 1960, N 1, с. 154). Как видно, более сложное и интересное решение драматурга не было понято и одобрено его первыми слушателями.}.

Негина уступила жизни, спасая свой талант, и она права.

Мелузов не сдался перед жизнью - и он прав тоже.

Островскому слишком хорошо знакома эта дилемма: он шел на поклон к купцам за деньгами для театра, он терпел унижения в театральных канцеляриях. Но знал: ни за что не соступит со своего пути и лучше умрет, чем откажется от борьбы за театр.

В последние годы все чаще тревожит его воображение один образ - рыцаря из Ламанчи. Какую-то важную для себя тему угадывает он в нем. И, с увлечением перечитывая великий роман Сервантеса, думает о театре и о себе:

"Поборники правды, чести, любви, возвышенных надежд еще не сошли со сцены, - рыцарь еще не побежден окончательно, он еще будет бороться с неправдой и злом" 16.

И неизменно утешает молодых друзей: "Просветлеет, разгонит шушеру, тогда и мы пойдем туда, где послужим делу" 17.

Давно предрешенное назначение Островского в управление московскими театрами между тем почему-то затягивалось. Островский не находил себе места. Постоянное беспокойство вызывало припадки удушья.

"Точно тебе закрыли рот подушкой, - писал он брату, - и, когда ты уж начинаешь терять сознание, тебе дают несколько передохнуть, потом закрывают опять. Начало этой болезни, конечно, кроется в моем организме, но она поддерживается и питается постоянным волнением, которое я по приезде из Петербурга ежедневно испытываю... Ожидание все-таки лучше, чем безнадежность. Но как ухитриться, чтобы не чувствовать и не волноваться, пока ждешь? Есть пословица: "Пока взойдет солнце, роса глаза выест" 18.

Лето 1885 года Островский, как обычно, провел в Щелыково. Но почти не выходил из кабинета, разве что на несколько минут в сад. Уже второй год он не ходил на рыбную ловлю: трудновато стало спускаться к омуту, да и недосуг было. Он говорил теперь, что ездит не из Москвы в деревню, а из кабинета в кабинет - из московского кабинета в щелыковский, и природу видит "только проездом".

В прошлом году он еще писал пьесу для бенефиса Стрепетовой - "Не от мира сего". Дописывал ее с мучительным кашлем, расстроенными нервами, будто последним напряжением пера - и добросовестно извещал торопившую его актрису: "...пьеса поспеет к сроку, если я не умру" 19.

Ныне он впервые освободил себя от неписаного зарока - доставить к сезону новую пьесу. Иная работа казалась ему важнее и забирала все оставшиеся силы: он готовился управлять театром, составлял проспект репертуара, обдумывал программу школы.

Он чувствовал, что тянет из последнего, и даже друзья-актеры, привыкшие посмеиваться над его мнительностью, стали поглядывать на него с беспокойством. Еще весной он сообщал Модесту Писареву:

"Мое здоровье очень плохо; два сильных припадка удушья разбили меня: я уж едва двигаю ноги и без провожатого выехать из дома не смею. Меня душит и днем и ночью; доктора говорят, что сердцу стало тесно. Надежды на выздоровление я не имею никакой..." 20.

Летом 1885 года его трепала лихорадка, поднимая такой жар, что "лопался язык и трескалась кожа во рту". А между тем он был занят проектами переустройства Малого театра, как будто впереди у него были годы и годы.

Он успел сговорить начинающего драматурга Николая Антоновича Кропачева пойти к нему секретарем в случае, если сам он будет назначен, и теперь убеждал его терпеливо ждать вместе с ним известий из Петербурга, потому что "это счастье", а счастье торопить нельзя 21.

Но сам торопился - ждать было так трудно, и уже составлял репертуар на будущий сезон, будто находился в должности, и приглашал к себе в деревню режиссера Кондратьева, хотел получить от него и пересмотреть списки артистов, чтобы заранее избавиться от бесполезного балласта. Он был так горд предстоящей ему миссией, что, вопреки всем суевериям и выработавшейся в нем скрытности, проговаривался своей нижегородской корреспондентке А. Д. Мысовской: "С начала настоящего сезона Московские императорские театры поступают под мое управление; мне хочется поставить дело серьезно. До сих пор пироги пекли не пирожники, а... Серьезный репертуар для всего сезона у меня уж составлен; но есть большой пробел в легком репертуаре..." 22. И он предлагал Мысовской сочинить пьесу для детских утренников, будто уже был директором.

Так текли месяцы. Задержку с его назначением объясняли то летними отпусками, то отсутствием в Петербурге министра и государя. И вдруг - письмо от брата: Островскому дают должность почетного попечителя театральной школы, а на службу не берут.

Как описать его отчаяние? С ним сделалось дурно. Его едва привели в чувство. "...Да разве я просил при театре почетного звания? - горько сетовал он в письме брату... - Для меня теперь уж нет ничего другого: или деятельное участие в управлении художественной частью в Московских театрах, или - смерть" 23.

Он привел в порядок свою "исповедь" - автобиографическую записку о театре, которую собрался послать в "Русскую старину" Семевскому, чтобы ее напечатали после его смерти. Говорил, будто прощался: "...В Москву уж не поеду, а спрячусь куда-нибудь; куда, еще не знаю; вернее всего, что в землю. Я, разумеется, не буду ничего делать для того, чтобы умереть; но так как жить незачем, то я ничего не буду делать и для того, чтобы жить; а этого, при постоянной отчаянной тоске о погибших надеждах, довольно, чтобы страдать недолго" 24.

Предыдущая главаГлава 95 из 102Следующая глава