Чего-чего не делает время! Запертые от посторонних глаз, годами томившиеся на полках шкафов III Отделения его величеств; канцелярии, что у Цепного моста, пьесы Островского одна за другой вырывались на сцену.
"ГРОЗА" ГРЕМИТ В МОСКВЕ..."
Новую драму "Гроза" Островский отдал на бенефис Сергею Васильеву. Ему там была чудесная роль - Тихона Кабанова. Но, по правде сказать, писал он эту пьесу, думая больше всего о Любови Павловне Косицкой. На нее уповал, ее видел своей Катериной.
После нескольких лет отдаления и взаимной холодности путь его снова пересекся с Косицкой. Недоразумения вокруг "горевской истории", долго лежавшие мутным осадком на душе, мало-помалу развеялись. Косицкая написала ему однажды просьбу о пьесе для бенефиса - с обычной открытостью и нецеремонностью, не очень заботясь о грамотности и ставя наугад знаки препинания:
"Не знаю, найдет ли мое письмо вас в Москве А. Н.! Я пишу на авось и разумеется просьбу, не знаю, будет ли она принята вами, но вы выслушаете ее. Мне нужна для бенефиса пиеса, которая бы помогла мне и моим нуждам, а их много, одно ваше имя могло бы сделать для меня как и для каждого из нас желаемое, то есть хороший сбор, если вы не разучились делать добрые дела, то сделайте для меня одно из них, нет ли у вас пиески, разумеется вашей, дайте мне ее для бенефиса и вы сделаете истинно доброе дело, какого вы может быть никогда еще не делали..." 1.
В этот ли раз или в следующий, но Островский отозвался на ее просьбу, предложив ей "Воспитанницу". Косицкой назначалась роль Нади. Что-то было в натуре актрисы, родственное этой героине. Душевная чистота, своевольство, искренность - при том, что кулисы-то учили хитрить, подделываться - были чертами Косицкой. Такой уж душевный строй: пряма до невыгоды себе, не возьмешь ее ни угрозой, ни фальшивой лаской. А не случись выхода, то "пруд-то недалеко", как скажет в пьесе Надя...
Новый директор императорских театров Сабуров, пришедший на смену старику Гедеонову, не одобрил намерения Островского передать "Воспитанницу" для бенефиса Косицкой, хотя и не имел ничего против самой пьесы. А потом и толковать о том не стоило: пьеса попала под запрет III Отделения. Любови Павловне сыграть в ней не пришлось.
Но той же осенью 1859 года Островский уже писал другую пьесу, рассчитывая на участие в ней Косицкой: те же черты нравственной чистоты, гордого и нежного сердца, что и в Наде. Но еще глубже, серьезнее: не первое девичье чувство, а трагическая любовь замужней женщины.
Год 1859-й скрыт от биографа Островского плотной пеленой. В тот год он не вел дневника и, кажется, почти не писал писем. Два толстых тома занимает в Полном собрании сочинений его переписка, но только три коротеньких письмеца помечены 1859 годом. А между тем это был год, когда Островский работал необыкновенно много и с подъемом: написал "Грозу", издал первое Собрание сочинений, жил напряженной и драматичной внутренней жизнью. И от всего этого, даже от сильного, глубокого чувства к Косицкой, не осталось почти ни клочка бесспорных автобиографических свидетельств.
Кое-что восстановить все-таки можно. "Гроза" начата и пишется, как видно по пометкам в первом действии черновой рукописи, 19 июля, 24 июля, 28 июля, 29 июля - в разгар лета 1859 года 2. В Щелыково Островский еще регулярно не ездит и, по некоторым сведениям, проводит жаркое лето под Москвой - в Давыдкове или Иванькове, где целой колонией селятся на дачах актеры Малого театра и их литературные друзья.
Здесь он и мог короче сойтись с Косицкой. Случилось то, что называется "второй встречей". Первая встреча - знакомство, вторая - узнавание. Островский принадлежал к людям того психологического склада, которые увлекаются не сразу, дают себе отчет в своем чувстве не вдруг, но, если уж признают его в себе, погружаются в него глубоко и самозабвенно.
Косицкую он знал давно. Ему всегда нравилась ее чуть богемная удаль, и женственность, и дар смелой искренности. В кругу актеров-приятелей, поклонников-студентов и бесчисленных обожателей из молодой купеческой публики она казалась победительницей жизни: с маленькой гитарой в руках увлекательно пела, умела рассказывать смешно и верно - заслушаешься. Особый род ее кокетства и женской прелести был в простоте и смелости разговора. Никогда не притворялась - как чувствовала, так и поступала, а чувство управляло ею капризно и изменчиво. Она верила движениям своего сердца, и только им, в сущности, и верила, легко плакала и легко смеялась. Она все могла выговорить - ни себя, ни близких не щадила, и инстинкт искренности делал ее сразу и очень сильной и совсем беззащитной. В смелой правде душевных движений, захватывавших ее до полного забвения себя, условностей, окружающих ее людей она временами будто слепла.
В Островском всегда жила готовность любви к ней, она восхищала его и как талантливая, хотя и чуть испорченная мелодрамой актриса. Между ними, в особенности в пору постановки "Саней", уже возникали, наверное, легкие, шутливые отношения полудружбы, полувлюбленности. Потом их отравила "горевская история". И вдруг снова то, что едва светилось угольком под пеплом, - полыхнуло пожаром.
Она не была уже в ту пору молода по понятиям века - ей было тридцать два года. Но возраст сам по себе дело условное: у каждого человека есть еще свой внутренний, не календарный возраст, измеряемый интенсивностью жизни, обогащения и растрачивания себя. За плечами Косицкой была долгая, мучительная, полная страстей и разочарований женская жизнь. К тридцати годам она утеряла, быть может, первый цвет молодости, прелестную наивность и свежесть, какой подкупала в первых своих ролях, но была во всей силе зрелого женского обаяния, а на сцене - собранного мастерства.
Юная Стрепетова, увидевшая Косицкую на сцене, навсегда запомнила ее и описала ее внешность с той придирчивой подробностью, с какой может рассказать о женщине только женщина. Она показалась ей немного полной, среднего роста, "с гладко причесанными волосами, с красивыми, хотя немного крупными чертами круглого прямого русского лица и тихим, спокойным взглядом очаровательных голубовато-серых глаз, которым большие черные ресницы придавали особую ясность выражения" 3.
Но этот портрет статичен, подобно всем сохранившимся изображениям Косицкой. А главная ее привлекательность, как легко догадаться, заключалась как раз в живой подвижности лица, рук, тела, в мгновенной изменчивости глаз. И в этом контрасте видимого спокойствия, печальной складки в уголках губ, прямого, строгого взгляда, с веселонравием и живой страстностью.
Косицкая доверчиво рассказывала Островскому о своем прошлом, о детстве, о молодости своей. На полях рукописи "Грозы" рядом с датой 24 июля 1859 года Островский набросал несколько строк - для будущего монолога Катерины: "А мне лукавый-то шепчет таким ласковым голосом - и представляется мне - то и то. Прежде, когда я жила у маменьки, да и здесь сначала представлялось мне (рай в суздальском вкусе), и снится тоже, или птицей летаю" 4.
Способ работы обычный у Островского: просматривая написанное, он выносит на поля, иногда в волнистой рамке - пришедшую позже мысль, фразу, мотив, который надо развить в дальнейшей работе. Необычное заключается в другом. К приведенным словам сделана автором на черновике сноска: "* Слышал от Л. П. про такой же сон в этот же день. Гора Синай".
Историки литературы и театра давно установили, что Л. П. - не кто иной, как Любовь Павловна Косицкая 5. Ее посмертно опубликованные "Записки" перекликаются эхом с рассказами Катерины о своем детстве и девичестве. И все же удивительно, что Островский обмолвился такой точной биографической ссылкой: случай уникальный в его черновых рукописях.
Неужто ему понадобилось назвать инициалы Косицкой "для памяти"? И будто бы иначе он не запомнил того, что хотел вложить в уста Катерины?
Нет, скорее всего, рука написала это имя безотчетно, в тайном желании повторить его самому себе: так возникал порой летучий женский профиль на полях рукописей Пушкина. И что это - "гора Синай"? Библейский ли образ, волшебно преображенный, в воспоминаниях и снах Косицкой, пересказанных ею Островскому, или что-то, что останется навсегда ведомо лишь им двоим?
Островский писал Катерину, думая не только о молодой купеческой жене Кабановой, но и об актрисе Косицкой. Конечно, искусство не повторяет натуры. По поверхностному взгляду в Косицкой было, пожалуй, не меньше и от Варвары: веселой, шаловливой, разбитной, легкой по чувству. Но была бессомненно и Катерина с ее готовностью к страданию и трагизмом цельной души. Пока Островский писал пьесу, легкая тень Косицкой падала на рукопись, лежавшую на столе.
Встречался ли он с ней часто и близко в эти дни? Не знаем. Но, видимо, это так. И когда писал "Грозу", сам понимал, узнавал ее лучше и не заметил, как полюбил.
В Косицкой видели актрису комедии и мелодрамы. Островский в "Санях" открыл ее как очаровательную простушку: наивная, обманутая Дуня была героиней бытовой, хоть и со взлетали лиризма. Теперь он писал для Косицкой иную роль: с напряженной идеальностью, внутренним романтизмом. Для нее не будет счастья легкой комедийной развязки; тут неизбежна драма.
Катерина высоко поднята над скучной размеренностью быта, грубыми нравами Калинова. "Попал я в городок", - желчно и беспомощно пробормочет Борис. И дело тут не в одних лицах "самодуров": Дикой даже живописен в своем безобразии, безудержной наглости и пьянстве; Кабаниха и грозна и жалка в своей почти животной ревности к невестке, в попытках принудить всех строить жизнь по себе. Но главное - ощущение духоты, жуткой предгрозовой духоты города, так красиво раскинувшегося на волжском берегу.
"Идеальность" Катерины - не девичья идеальность глупенькой Дуни. За нею горький опыт принуждения себя: жизнь с нелюбимым мужем, покорность злой свекрови, привыкание к брани, попрекам, высоким глухим заборам, запертым воротам, душным перинам, долгим семейным чаепитиям. Но тем острее и ослепительнее вспышки ее природного возвышенного отношения к жизни - тяга к красоте, к тому, что еще теплится в детских впечатлениях и чему нет ни цены, ни названия.
Внезапное желание полететь, как птица, и воспоминание о столбе света в церкви, где будто облака ходят и поют ангелы, и память о безмятежной поре юности, когда она бегала на ключок и поливала цветы... Может, не так уж широки и внятны те понятия о красоте, какими питается сердце Катерины, но важна сама эта возможность души, ее незаполненный объем, ее тайная "валентность"; неосуществленная способность многое вобрать в себя и соединиться со многим. Ее чуть экзальтированная религиозность - не обряд, а нутро, непогасшее желание духовной жизни и чувственная одаренность, не находящая себе отзыва в скучной жизни с Тихоном в мертвом городе Калинове, где надо всем страх, где всё людям - "гроза". Оттого ее взор устремлен вдаль и как бы равнодушно плывет над бытом, над лицами окружающих людей.
Гроза в пьесе многолика - не только образ душевного переворота, но и страха: наказания, греха, родительского авторитета, людского суда. "Недели две надо мной никакой грозы не будет", - радуется, уезжая в Москву, Тихон. Россказни Феклуши - этой калиновской устной газеты, готовно осуждающей иноземное и восхваляющей родную темь, своими упоминаниями о "Махнут-салтане" и "судьях неправедных", приоткрывают еще один литературный источник образа грозы в пьесе. Это "Сказание о Махмете-салтане" Ивана Пересветова. Образ грозы как страха - сквозной в сочинении этого старинного писателя, желавшего поддержать и наставить своего государя - Ивана Грозного. Турецкий царь Махмет-салтан, по рассказу Пересветова, навел в своем царстве порядок с помощью "великой грозы". Судей неправедных он велел ободрать, а на их коже написать: "Без таковыя грозы правды в царство не мочно ввести... Как копь под царем без узды, так царство без грозы".
Конечно, это лишь одна грань образа, и гроза в пьесе живет со всей натуральностью природного дива: движется тяжелыми облаками, сгущается недвижной духотой, разражается громом и молнией и освежающим дождем - и со всем этим в лад идет состояние подавленности, минуты ужаса принародного раскаяния и потом трагическое освобождение, облегчение в душе Катерины.
Такой душевной одаренности и такой цельности одна награда - смерть. И любовь к Борису, честному, добропорядочному, но неспособному ответить этой силе и яркости чувства, - путь к ее гибели.
Все это теперь предстояло воплотить на сцене Косицкой и ее товарищам.
Еще в октябре 1859 года на квартире Любови Павловны Островский прочел пьесу артистам Малого театра. Н. В. Рыкалова вспоминала, что в слушателях драма вызвала шумный восторг 6. Между действиями Островский делал паузу, выходил покурить, а актеры дружно восхищались его сочинением, прикидывая для себя роли. Известно было, что Катерину Островский заранее отдал Косицкой. На Варвару прочил Бороздину, на Дикого - Прова Садовского, Тихона сыграет Сергей Васильев, Кабаниху - Рыкалова.
Но прежде чем репетировать, надо провести пьесу в цензуре. Имея в виду недавние неприятности с "Воспитанницей", Островский сам поехал в Петербург. Запрещать вторую пьесу кряду, видимо, не решились, хотя Нордстрем сомневался, пропускать ли. Он прочел драму так, как если бы перед ним лежало не художественное сочинение, а шифрованная прокламация. И заподозрил, что в Кабанихе выведен... покойный государь Николай Павлович. Островский долго разубеждал испуганного цензора, говорил, что никак не может поступиться ролью Кабанихи.
- Да не могу же я у своего сына ногу отрезать.
- Ну оба в ответе будем, и вы и я! - вздохнул Нордстрем 7.
Пьесу получили из цензуры за неделю до премьеры. Впрочем, в те времена сыграть спектакль с пяти репетиций никому не казалось диковиной.