Понятие о литературной собственности прививалось ему туго. Оплату своих сотрудников Погодин считал "пагубным требованием нынешнего века" и очень сердился на петербургских издателей - Краевского и Некрасова, которые поощряли этот "материализм". Сам он, как говорили, считал себя поборником идеализма и любил оплачивать литературные труды словами "благодарю" или "бог подаст", оставляя своих авторов при пустом кошельке. Погодину все казалось, что служение музам само по себе достаточное вознаграждение труда писателя и примешивать к этому деньги было бы излишне. Пушкин, первым почувствовавший себя профессиональным литератором, с ошеломляющей откровенностью заявил: "Не продается вдохновенье, но можно рукопись продать". Не имея, подобно писателям-дворянам, ни наследных владений, ни имений, Островский одним из первых в Москве попытался ступить на путь профессиональной литературной деятельности. Погодин будто взялся ему доказать, как горек этот хлеб.
Сотрудник "Москвитянина", получавший от Погодина ничтожное и к тому же выплачиваемое нерегулярно жалованье, был, в особенности на первых порах, ревностно аккуратен.
Едва ли не каждый день он совершал утомительное путешествие - шесть верст от Яузского моста на Девичье поле и обратно! Город кончался у Зубовского бульвара, и дальше до самого монастыря тянулось на две версты пустынное незастроенное Девичье поле. Поле было покрыто травой, по нему гуляло стадо. Широкая пыльная дорога вела к монастырю, в стороне виднелись хамовнические казармы...
Хорошо летом, когда под ногами сухо, кругом зелено, а на поле устроены балаганы для гулянья - в майские дни и в конце июля на Прохора и Никанора: качели, паяцы, красный и пряничный товар на прилавках, холщовый колокол с питием и закуской, орехи на лотках и в красных платках у фабричных... А каково идти мокрым, грязным полем в осеннюю распутицу или проваливаясь в глубокий снег зимой?
Появляться у Погодина полагалось к десяти утра, и часто до восьми вечера Островский вместе с Эдельсоном и Алмазовым сидели над корректурой, правили и сочиняли заметки для "Критики" и "Смеси", отлучаясь пообедать в какую-нибудь недальнюю харчевню (Погодин редко приглашал к столу). Временами бедность была такая, что ходили пить чай в складчину и, конечно же, избегали пользоваться услугами единственного на Девичьем поле извозчика Меркула, который за поездку "в город", то есть до Красной площади, брал пятнадцать копеек серебром.
Иной раз Погодин задерживал своих сотрудников за полночь, забывая угостить их ужином, и Островский со своими приятелями, измучившись долгой дорогой, с голоду и холоду заходили к одному знакомому аптекарю на Кузнецком мосту {Вероятно, это был Макар Федосеевич Шишко, будущий спутник Островского по заграничному путешествию 1862 г. Одно время он работал в университетской аптеке.}, и тот угощал их разбавленным аптечным спиртом, на закуску предлагая "девичью кожу" - так назывались лепешки от кашля.
Островский часто простужался, болел и был вынужден сидеть дома, тем более что не решался тратиться на извозчика. В такие дни он отправлял Погодину с городской почтой коротенькие деловые записки. Читать их горько - это почти всегда просьбы, стоны, мольбы о деньгах.
Агафья Ивановна старалась вести хозяйство рачительно и экономно, но у нее родился ребенок, потом другой - в доме нужны были деньги, а отец отказывался помогать. Островского душили мелкие счеты по мясным и зеленным лавкам, дровяному складу и т. п. Просить, молить, выпрашивать у Погодина деньги было унизительно, но что оставалось делать?
1-3 июня 1850. "Михайло Петрович! Я болен и телом и духом... Много начато, много поделывается, и на все это нет сил. К тому же расстройство домашнее - у меня нет ни копейки денег. Взять мне не у кого! А занимать я не умею... Я должен по дому руб. 50 сер., и это меня мучает и не дает мне минуты покою. Выручите, Михайло Петрович! Кроме вас, мне не к кому обратиться... Достаньте мне денег, Михайло Петрович, рублей хоть 150 сер., а я вам всегда слуга. Бог даст, я Вам кончу к сентябрю такую драму, которая вознаградит и Вас за хлопоты и меня за прежнюю нужду".
5-6 февраля 1851. "Нужно кой-куда съездить и потом к Вам; а прогонов нет. Пришлите мне что-нибудь".
Сентябрь 1851. "Михайло Петрович! Я в крайности, в какой не дай бог быть никому... Завтра утром я буду ожидать, Михайло Петрович, более всего денег, потом уж какого-нибудь решительного ответа, который мне почти так же необходим, как деньги".
Ноябрь 1851. "Михайло Петрович! Наступает время холодное, ни шубы, ничего теплого у меня нет. Я простудился в среду, когда ехал от Вас в холодном пальто. Пришлите мне денег, ради бога..."
Январь 1852. "Михайло Петрович! Ради бога, пришлите денег, крайность необыкновенная. У Вас теперь есть деньги, и главной причины к отказу, т. е. неимения, нет, а все остальные причины должны сконфузиться перед моей нуждой".
Май 1852. "Я все собирался к Вам для приведения в ясность наших счетов; но, по безденежью, должен отправиться по подобию богомольцев, а Вы представьте себе: дальность пути, жар, расстроенное здоровье и возможность не застать Вас дома... Но чем бы ни кончился наш счет, вспомните, Михайло Петрович, что я не могу существовать без 30 целковых в месяц" 21.
Получая эти записки, Погодин сердился: он мучительно морщил лоб и любую полушку, с которой расставался, аккуратно заносил в графу непредвиденных расходов в своей записной книжке. Чтобы написать ответ Островскому, он, обложенный бумагами, искал, как Плюшкин, чистого клочка, которого было бы не жаль, - под стульями, в корзинах с сором, отрывал куски от старых конвертов, брошенных записок и торопливо набрасывал своей невнятной скорописью:
"На нынешний день в деньгах остановка". Или: "Посылаю вам через силу, потому что меня растерзали ожиданные и неожиданные требования и просьбы". И тут же, чтобы не говорить больше о деньгах, Погодин забрасывал Островского своими стремительными вопросами: "Что Вы и как Вы? Тело и дух?.. Что теперь делаете? и пр.". Между строками одной из этих записок Островский написал со вздохом: "Михайло, Михайло, занимаюсь" 22.
Он и впрямь, не разгибаясь, сидел над новой комедией, стараясь в то же время посильно участвовать в журнальных делах, а Погодин притворялся, будто не слышит его отчаянных просьб о деньгах. И ведь деньги были свои, заработанные.
Когда Островский отошел уже от регулярной редакторской работы в журнале, он продолжал помещать в нем свои драматические сочинения. Погодин платил за них обычно 25 рублей за печатный лист, но выплачивал деньги в рассрочку, помесячно.
"Положим, в моей пьесе было пять печатных листов, - вспоминал Островский, - мне причиталось сто двадцать пять рублей, а уплата производилась по двадцать пять рублей в месяц. Как, бывало, ни упрашиваешь Погодина, он, как Царь-пушка, непоколебим! Стоит на своем: "В месяц по двадцать пять рублей, и ни копейки!" - "Но мне необходимы деньги!" - умоляешь его. "Э, батюшка, вы человек молодой, начинающий!.. для вас достаточно и двадцать пять рублей в месяц на житье. А то сразу получите этакую уйму денег - шутка ли, сто двадцать пять рублей, ведь это четыреста тридцать семь с полтиной ассигнациями!.. И прокутите!.. А у меня деньги вернее" 23.
Раздосадованный этими отеческими попечениями Островский однажды решил сыграть с Погодиным шутку. Своему приятелю С. Т. Соколову он написал вексель, пометив его задним числом, так что срок ему уже истек. Наученный Островским, Соколов в один прекрасный день явился к Погодину с этим векселем и слезной эпистолой драматурга:
"Михайло Петрович! Вот мои обстоятельства: в прошлом году за свои прежние долги (когда я еще не имел средств к жизни, я задолжал одному приятелю некоторую сумму, и потом мой брат брал у него без моего ведома) я дал заемное письмо в 200 руб. сер. На этой неделе был срок; сколько я ни просил его подождать до совершенного окончания моей комедии, он не соглашается, и, если я ему не доставлю завтра денег, он хочет представить его ко взысканию... Выручите меня из такой беды, о которой мне и подумать страшно. Больше я ничего не могу писать, Михайло Петрович, примите только к сердцу мое положение" 24.
Погодин прочитал письмо и задумался.
- А что вы сделаете с Островским, если я не уплачу за него денег? - спросил он.
- Завтра же я его потащу в "яму"! - ответил Соколов с угрожающим выражением на лице.
- А не согласны ли вы будете получать по двадцать пять рублей в месяц в уплату? - пытался обойти его Погодин.
- Или все, или "яма", - неумолимо ответствовал "кредитор".
Погодину ничего не оставалось, как заплатить сполна, и этот единственный случай, когда Островскому удалось перехитрить своего прижимистого патрона, он сохранил в памяти до старости лет и любил рассказывать, простодушно восхищаясь своей находчивостью.
В САЛОНЕ РОСТОПЧИНОЙ
Графиня Ростопчина принимала у себя по субботам.
Ей давно хотелось завести что-то вроде европейского литературного салона, но вечера, затеянные ею в Москве по образцу прежних петербургских, долго не склеивались. Перебывало у нее немало пестрой, разношерстной публики: университетские профессора, петербургские гости, заезжие знаменитости. Здесь играл Ференц Лист, пела Полина Виардо, читал свои сомнительные воспоминания о пушкинской поре Вигель, острил, взглядывая из-под очков, Петр Андреевич Вяземский. Но не было какого-то литературного средоточия, свежих людей и идей, которые придали бы этим милым вечерам оттенок значительности.
С того самого дня, когда Ростопчина читала у Погодина свою "Нелюдимку", а Островский "Банкрота", и потом молодые авторы некстати и невпопад толковали ей что-то об Авраамии Палицыне, у нее родилось желание освежить свои вечера молодыми талантами, а заодно приручить московских медведей, которые "не умеют обходиться с женщинами". Графиня охотно подхватила мысль Михаила Петровича о том, как слабо еще воспитаны наши молодые люди, как не хватает им светского такта, литературной отесанности, умения отточить ум в изящной беседе, то есть всего того, что дает общение с просвещенной женщиной, аристократкой духа, и что цвело некогда во французских голубых гостиных минувшего века.
Ростопчина знала, что об Островском и его молодых друзьях ходили по городу темные слухи как о бирюках, людях несообщительных и странных, которые одеваются едва ли не в нагольные тулупы, водку закусывают соленым огурцом и запивают квасом, а после буйных попоек устраиваются друг у друга прямо на полу и ведут долгие разговоры бог весть о чем. Слухи были нелепы, графиня и верила им и не верила, но они только разжигали ее аппетит узнать "бирюков" поближе: недаром ее укоряли в экстравагантности.
Островский с друзьями был приглашен Ростопчиной, но не спешил появиться.
"Любезнейший и добрейший Александр Николаевич! - писал ему 31 января 1850 года Николай Берг, которому опять выпала роль посредника. - Графиня Ростопчина давно ожидает Вас к себе и жалеет, что Вы до сих пор не были... Приезжайте, пожалуйста; она женщина очень добрая и милая и желает блага русским и России; в ней чрезвычайно много какой-то очаровательной простоты и естественности; графиня она после всего, а прежде - она добрая русская барыня, исполненная европейского изящества и ума" 1.
Вероятно, в феврале 1850 года Островский впервые появился у Ростопчиной, а там, приобвыкнув, стал вместе с ближайшими друзьями исправно посещать ее субботы.
Ростопчины жили в доме на Садовой, купленном у Небольсиных после переезда из Петербурга. Дом был обширный, поместительный, с большим садом. Андрей Федорович Ростопчин занимал комнаты второго этажа. Его смущал оживленный нрав супруги, ее живая общительность, бесконечный хоровод гостей. Литературные разговоры, которые велись на половине графини, были ему скучны. Андрей Федорович был человек, что называется, положительный. Ростопчина упрекала его в ранней степенности, рассудочности, и супруги давно уже жили разными интересами, на особицу - и гости у каждого были свои. Андрея Федоровича навещали известные московские баре и аристократы, любители хорошо пообедать, вообще солидные, значительные люди. Был у графа и свой художественный конек: он собирал картины и даже открыл в своем доме нечто вроде выставки. Два раза в неделю в условленные часы москвичи могли посещать "ростопчинскую галерею".
Зато графиня полноправно царила в нижнем этаже дома. Здесь по ее вкусу была устроена анфилада из пяти или шести комнат, тянувшихся по фасаду. Светлые, высокие окна выходили на Садовую, комнаты были обставлены старой петербургской мебелью - изящными диванами, кушетками, козетками. В простенках между окон стояли ореховые шкафчики и секретеры и были подвешены полки с севрским фарфором. В будуаре графини - предметы роскоши, туалетные безделушки. В одной из гостиных - прекрасный концертный рояль, на котором играл Лист. "Субботники" собирались обычно в большой гостиной с камином, вокруг круглого стола. У двери, расположившись прямо на ковре, дремали любимцы графини - два больших черных бульдога 2.
Островский робел сначала среди этой роскоши. Он приезжал к графине из деревянного домика с низкими потолками, скрипучей лестницей и подгнившими половицами, из комнатенок, где негде было повернуться, с сундуками в прихожей, пузатыми комодами, купленными отцом по сходной цене, - от пеленок, стирки, запаха щей и кислой капусты он попадал в ароматную атмосферу аристократической гостиной, где все вокруг дышало негой обдуманных прихотей.
На дружеских сходках в погребках и на холостых квартирах его друзья привыкли бранить фальшивую "великосветскость", но тут к богатству и комфорту примешивалось бескорыстное меценатство и была для Островского своя привлекательность в этом "выходе в свет".