К книге
Александр ОстровскийСтраница 25
25%
Страница 25
25

После такого вступления, вполне сочувственного к западническому кружку и, во всяком случае, терпимого к нему, что уже было новостью в журнале Погодина, Островский начинал свой разбор повести рассуждением, показывающим, что он принял на себя обязанности рецензента "Ошибки" не из одних чувств личной признательности. Памятуя о примере влиятельной критики "Отечественных записок", Островский пожелал предварить свой первый критический разбор общим взглядом на литературу и начал издалека - с Ахилла и Сократа. Маленькая рецензия должна была послужить поводом к откровенному объяснению с читателем, своего рода исповеданием веры.

Ученик Редкина и почитатель Белинского начал с утверждения, что литература всякого народа идет параллельно с движением общества. Бегло коснувшись героических и комических идеалов Греции и средневекового рыцарства и перейдя затем к литературе нового мира, молодой рецензент обратил внимание на обличительный, по преимуществу, характер русской литературы и даже попытался сформулировать закон: "Чем произведение изящнее, тем оно народнее, тем больше в нем этого обличительного элемента". В согласии с гегелевской диалектикой Островский наметил две линии в развитии русской литературы, идущие от Ломоносова и Кантемира: одну, "узаконивающую оригинальность типа", и другую - "карающую личность". В Гоголе, по мнению критика, слились обе: "дуализм кончился", заявил наш диалектик. Определение "обличительного направления" показалось ему узким. Он дополнил его более расширительным: "нравственно-общественное направление" и применил эти общие начала к разбору понравившейся ему повести.

Первая рецензия Островского интересна как единственная попытка его самостоятельного теоретического манифеста в "Москвитянине". Критическая деятельность Островского почти не имела продолжения, если не считать появившейся год спустя сочувственной рецензии на "Тюфяк" Писемского. В недавнее время Островскому приписывали, правда, еще четырнадцать анонимных рецензий, напечатанных в 1850-1853 годах в "Москвитянине". Но это было сделано напрасно. Большинство их авторов теперь установлены - это Л. Мей, С. Колошин, Ап. Григорьев, П. Сумароков. Зато можно с солидной долей вероятности предположить, что такие рецензии, как отзыв Мея на "Греческие стихотворения" Щербины (вспомним: "О "Греческих стихотворениях" привезу в типографию"), несут на себе следы его редакторского пера 10.

Бросается в глаза и то, что в библиографии "Москвитянина" в 1850 году среди отзывов на синодальные издания и исторические раритеты несравненно чаще стали попадаться рецензии на художественные сочинения, и как раз по преимуществу сценические - комедии, водевили, драмы. В этом выборе предметов для разбора видно пристрастие молодого редактора. Кстати, в отзыве на комедии Жемчужникова "Странная ночь" (N 13) анонимный автор снова воспользовался случаем подтвердить мысль о "нравственно-обличительном" направлении русской литературы и признал комедию венцом в иерархии современных жанров. Писал ли и эту рецензию сам Островский? Вряд ли. Но автором отзыва легко мог оказаться один из его приятелей, которого было нетрудно заразить этими "манифестальными" мыслями или попросту вписать их ему в текст.

Почему, едва попробовав, забросил Островский критику? Тому разные были причины, но одна из первых та, что Погодин, посулю, на словах своему помощнику полную самостоятельность, на деле, как видно, придерживал его молодые порывы. К тому же, по совести сказать, Островский не имел прочного тяготения к теоретическому способу высказывания. Живое чувство образа, непосредственные картины больше говорили его сердцу и уму, чем самые тонкие рассуждения, и потому, едва начав разбор чужого сочинения, он мгновенно сбивался на пересказ событий, понравившихся ему подробностей.

Отзыв на альманах "Комета" он писал, не поднимаясь от стола, а все же не поспел к номеру и был вынужден извиняться перед Погодиным:

"Эти два дня писал, переписывал, перемарывал, и все-таки выходит скверно; совестно показаться в публику с этим после тех критик, которые были в прежних книжках. Ради бога, Михаило Петрович, напишите, что о художественной части альманаха будет говорено в следующем N. А в случае крайности у меня будет готово к завтрашнему утру кое-что" 11.

Разумеется, как всякий образованный литератор, Островский мог в конце концов сладить и с критической статьей. Но природой дан был ему прежде всего иной язык - язык живых драматических образов, и благоразумие подсказало быть верным этому, художническому способу высказывания.

После "Банкрота" Островскому нужна была, пожалуй, психологическая передышка, и он нашел ее, с головой окунувшись в редакторские дела. Но вскоре его снова стало тянуть к творческой работе и нужда править чужие, не высокодаровитые рукописи, вместо того чтобы заниматься своими, вся тягота журнальной обыденщины предстали докучным делом.

Сначала он старался поспевать и там и тут. Но это оказалось труднее, чем он думал.

Литературные планы его были обширны. Он задумал трагедию из времен Александра Македонского12. Молодость любит такую пробу сил - неожиданные решения и дерзкие самому себе задачи. Пусть не думают, что он, Островский, способен лишь на живописание купцов и замоскворецких свах в платочках. Возможно, кто-нибудь решил, что он лишь виртуозно "списывает" знакомый ему язык и нравы? Так не хотите ль трагедию в стихах, где действие будет происходить в Вавилоне и Древней Греции? Дорогу самой смелой поэтической фантазии!

В его трагедии "Александр Великий в Вавилоне" должны столкнуться представители двух древнейших культур - иудеи и греки. Герой пьесы - молодой иудей - полюбил свою одноплеменницу, а она из честолюбия предпочла ему удачливого полководца Александра. Отвергнутый герой становится могущественным пророком, и едва ли не он предречет гибель Александру и распад его империи. Пьеса должна была нести в себе идею превосходства вечной силы души и мысли, пророческой силы поэзии над внешней силой власти, неправого могущества.

Однако Погодин напрасно ждал обещанную Островским для его журнала пьесу. Дальше нескольких набросков поэтической песни молодого героя дело не пошло. Что-то, видно, не задалось у автора, а он не хотел портить спешкой дорогой ему сюжет, берег его "про запас". (Два десятилетия спустя он расскажет его Петру Ильичу Чайковскому как возможную основу для оперы, и композитор восхитится, "до чего эта канва великолепна!".) 13

Задумал было Островский и драму из русской истории - о царевне Ксении Годуновой и ее несчастливой судьбе. Но и этот благодарный сюжет вскоре оставил.

Остановился Островский на полдороге и в переводе "Азинарии" ("Комедии об ослах") древнеримского комедиографа Плавта. А перевод "Укрощения злой жены" Шекспира, не пропущенный драматической цензурой, он и не решился предлагать в "Москвитянин". Казалось, после оглушительного успеха молодой драматург начинал терять почву под ногами: его преследовали неудачи.

Писатель, получивший громкое имя после первой же крупной своей вещи, ставит себя в невыгодное отношение к публике: она глядит на него с ожиданием, и каждый следующий шаг ревниво меряет рамками той, первой удачи. Второй выход к читателям всегда самый трудный. В перекрестье сочувствующих и враждебных взглядов Островский как-то заторопился. Он чувствовал, что пауза после его первого появления в печати затягивается. Погодин тоже подгонял его, и, как бы между прочим, Островский выдал в свет два небольших одноактных этюда.

Для одного из них он переворошил свои старые бумаги, извлек второй акт оставшегося незаконченным "Искового прошения" (первый был еще прежде переделан им в "Картину семейного счастья") и обработал его так, чтобы он получил законченный вид. "Утро молодого человека", появившееся в "Москвитянине" еще до конца 1850 года, изображало молодого купчика, желающего жить "по моде"; он спит до второго часу дня, даже коли спать вовсе не хочется, щеголяет французскими журналами и книжками, в которых ни слова не может прочесть, ходит на балет непременно в первый ряд кресел да "по рощам шампанское пьет". Его обирают все, кому не лень, - приятели, лакеи, приживалы, всякая рвань, а он готов просадить наследное достояние, лишь бы не ударить в грязь лицом перед "благородными" молодыми людьми.

Другой свой этюд - "Неожиданный случай" Островский даже не захотел (или не решился!) напечатать в "Москвитянине". Он появился в альманахе "Комета". Вероятно, сам Погодин не был от него в восторге. Иначе зачем бы Островскому так подробно, будто оправдываясь, объяснять в письме к нему:

"О своей пьеске я Вам вот что скажу: я хотел показать только все отношения, вытекающие из характеров двух лиц, изображенных мною; а так как в моем намерении не было писать комедию, то я и представил их голо, почти без обстановки (отчего и назвал этюдом). Если принять в соображение существующую критику, то я поступил неосторожно: как вещь очень тонкую, им не понять ее..."14

Писателю никогда не следует объяснять свои сочинения. "Примечание романиста подобно честному слову гасконца", - говорил Бальзак, имея в виду, что гасконцы - народ с воображением и верить им на слово нельзя. Примечание драматурга ничем не лучше примечания романиста.

Островского потянуло желание написать экспериментальную психологическую вещицу в духе французских драматических пословиц, "провербов" Альфреда де Мюссе, бывших в большой моде на русской сцене.

Увы, характеры Розового и его приятеля Дружнина были исчерпаны в первой же сцене; действие потонуло в вялом диалоге с псевдонатуральными повторами одних и тех же слов и выражений.

За свои малоудачные этюды Островский поплатился насмешками петербургских журналов, достаточно для него чувствительными. В фельетоне "Современника" И. И. Панаев не без яда осмеивал вялые, бессодержательные диалоги Пюсового с Лиловым, пародируя само имя героя Островского - Розового15.

Это было обидно, горько, но что поделаешь! Настоящий талант, даже приняв поначалу в штыки замечания критиков, из самой неудачи способен извлечь толчок к творческому движению. И Островский доказал это, с головой уйдя в сочинение большой современной комедии - "Бедная невеста".

Ему все труднее становится исполнять обязанности по журналу, принятому "на пробу" у Погодина. Терпит ущерб своя литературная работа, да и с издателем, в случае споров и недоразумений, трудно сражаться в одиночку. Колошин и Мей быстро отстали, оказавшись не лучшими компаньонами в этом предприятии.

Но журнал уже держит его, просто оставить его было бы жаль, и Островский решает более солидно повести дело - полностью забрать журнал в свои руки и издавать его с помощью когорты молодых друзей, которые давно уже рвутся к серьезной деятельности, делать это не просто. Осторожный издатель с сомнением смотрит на энергическую, веселую, но не оперившуюся молодежь - вчерашних своих студентов Эдельсона, Филиппова, Алмазова.

Перед Островским нелегкая задача: побудить Погодина пригласить своих молодых друзей как полноправных сотрудников и с их помощью дать новое направление журналу.

КРУЖОК ОСТРОВСКОГО

Когда глядишь издали на Островского в эти ранние его годы, неизменно видишь его в густой толпе друзей, приятелей, знакомых. Привязанности его крепки, знакомства легки. Его простота, дружелюбие, спокойный нрав и юмористический наклон ума заставляют людей мгновенно "прилипать" к нему. Он и в молодые годы не глядел робким юнцом, а в двадцать пять лет казался старшим среди своих сверстников.

Сознающий себе цену талант, как и разумение, приобретенное опытом, меняют ощущение возраста. В молодом Островском уже проглядывала ранняя солидность, степенность осанки. Но непосредственность его реакций, располагающая улыбка быстро завоевывали даже малознакомых людей. Успех "Банкрота" еще увеличил тяготение к нему московской молодежи разных званий и состояний, и он все гуще обрастал людьми.

То, что называют иногда "кружком Островского", на деле было широким и разношерстным приятельским кругом, стихийно сложившимся возле молодого драматурга. Его привлекательная личность служила центром притяжения самых разных людей, идей и симпатий. Бывало так: один приводил другого на встречу приятелей Островского или просто приглашал подсесть к общему столу в трактире, и новичок, обвороженный вольным, талантливым духом кружка и доброжелательным гостеприимством его главы, просил разрешения прийти еще однажды и, мало по малу, становился своим.

- Вы наш, - сказал Ап. Григорьев, прослушав вместе с Островским какой-то рассказец Ивана Горбунова, и хлопнул его по плечу. Тем и завершился обряд посвящения очередного новобранца в члены кружка.

Ядро кружка составило давнее студенческое содружество 40-х годов: Евгений Эдельсон, Тертий Филиппов. Но добровольное товарищество быстро пополнялось свежими знакомцами и поклонниками драматурга. Тут были: начинающие литераторы Николай Берг, Михаил Стахович, Егор Дрианский, наезжавшие в Москву земляки-костромичи Писемский и Потехин... Уцелевшие студенческие дружбы привели сюда Бориса Алмазова, а брат Эдельсона, Аркадий, свел с Островским младший студенческий круг - веселую компанию "оглашенных": Костю Мальцева, Колюбакина, Сергея Максимова и других. Пров Садовский, Иван Егорович Турчанинов, Сергей Васильев составили ближайшую актерскую среду. Садовский познакомил драматурга со своими родственниками - хлебосольными купцами Кошеверовыми, так что гостинодворские знакомства, и прежде не малые у Островского, еще расширились... Среди его друзей-приятелей оказались молодой купчик Коробов и чиновник дворцовой конторы Шаповалов, сапожник Волков и казачий офицер Железнов, торговец из рыбного ряда Мочалов и какой-то никому не ведомый "персиянин Мирка". В разное время к кружку примыкали музыканты Дюбюк, Дютш и Николай Рубинштейн, художники Рамазанов и Боклевский 1.

Предыдущая главаГлава 25 из 102Следующая глава