Совершенно обособленной жизнью жил Хадем-Киой. Это был наилучший из всех лагерей Донкорпуса. Прежде всего, он был немногочисленный. На 3 декабря 1920 года в Хадем-Киое находились: штаб корпуса с некоторыми учреждениями и управлениями – дежурного штаб-офицера, инспектора артиллерии, корпусного интенданта с продовольственным и вещевым магазинами, управление корпусного врача, корпусного коменданта, конвойная сотня штакора, корпусный лазарет с 62 лицами персонала и 75 больными, 150 беженцев, а всего 825 человек.
Конвойная сотня была расположена в бараке, правда теплом, но очень скученно. Беженцы занимали дощатые пакгаузы, а лазарет находился в двухэтажном каменном амбаре, верхний этаж которого занимали больные, а нижний – персонал. И в лазарете, и в беженском пакгаузе было страшно холодно, ветер дул во все щели, а в лазарете было к тому же еще и сыро. Пол между этажами был в один слой досок, неладно пригнанных, и в помещение персонала постоянно сыпался сверху сор, лились помои и иногда даже человеческие экскременты. Учреждения штаба корпуса были расположены по частным турецким постройкам, которые и при самом пылком воображении никак нельзя назвать домами, даже под понятие хорошего сарая и то они не подходили.
В несколько лучших, казалось, условиях находилась оперативная часть штакора. Она помещалась в небольшой турецкой гостинице, в нескольких комнатках, тесных и холодных. Внизу была турецкая кофейня, как водится – с парикмахерской при ней; в кофейне, с утра и до позднего вечера, толпились и шумели турки, играли в карты, шашки и до бесконечности, с остервенением о чем-то спорили. Крутая и узенькая лесенка из кофейни вела в помещение штаба. Узенький и по-турецки вонючий коридор дополнял картину.
Конечно, с точки зрения чилингирской, санджакской и вообще лагерной помещение штаба было сносное, но если принять во внимание ту громадную и нервно напряженную работу, какую нес тогда штаб, тесные холодные каморки и кофейню внизу, с вечно галдящими турками, то помещение это оставляло желать еще многого и многого.
Довольствие в лагере Хадем-Киой было, разумеется, такое же, как и в других лагерях, но благодаря тому, что оно здесь непосредственно получалось из корпусного интендантства, оно выдавалось равномерно, без перерывов, без временных уменьшений и увеличений, независимо от погоды и других каких-либо привходящих условий, вроде недостатка перевозочных средств.
Но жизнь в Хадем-Киое все-таки не была похожа на лагерную. Станция с постоянно проходящими поездами, с экспрессами с разодетой европейской публикой, с поселком с ярко освещенными окнами магазинов, с постоянно свежими константинопольскими газетами и оживлением, далека была от какой-либо земляночной Кабакджи или унылого Чилингира, с его грязными навозными овчарнями.
Благодаря присутствию штаба корпуса лагерь являлся административным центром, средоточением лагерной жизни корпуса. Мало того, сюда ходили из других лагерей за разными покупками. Ежедневно здесь можно было видеть десятки казаков из Чилингира, Санджак-Тепе со свертками и чувалами, ходивших из магазина в магазин. Это или продавцы дивизионных лавок, забиравшие ходкий товар, или новоявленные купцы, беженцы-казаки, покупавшие на станции хлеб и табак и перепродававшие это затем в лагерях, на толкучке, или просто строевые казаки, отпущенные в поселок, на станцию и теперь ходившие по магазинам и с любопытством рассматривавшие давно невиданные ими редкости. (Собственно говоря, в магазинах больше приценялись, покупать-то было не на что.)
В кофейне бывало много русских. Это офицеры, приезжавшие из лагерей в штакор по делам службы. За неимением другого помещения эта кофейня и служила приемной. По узенькой скрипучей лесенке постоянное движение. То и дело сходит рослый казак-конвоец и просит кого-либо из ожидающих подняться наверх, в штаб. Спускаются уже бывшие там. Неумолчно скрипит лестница. Вот пробегает щеголеватый адъютант, вот с озабоченным лицом проходит начальник штаба, вот проходят французы, оживленно о чем-то разговаривающие с полковником, переводчиком при штабе.
– Комкор, комкор, – проносится среди присутствующих.
Русские вытягиваются «смирно». Замечательно, что даже много турок-посетителей вставало в это время и почтительно провожало глазами «русского командира». Приостанавливал работу парикмахер, вместе с русскими вытягивался буфетчик. Шум стихал. Приветливо улыбаясь, раскланиваясь направо и налево, комкор быстро проходил кофейню.
Каждый день, с раннего утра, на дебаркадере около интендантства собиралась шумевшая спорящая толпа. Это – приемщики продуктов от лагерей и раздатчики интендантства. Перекладывались ящики с консервами, считались отдельные банки, много раз пересыпалась мука, фасоль и чечевица. До хрипоты спорили о хлебе, не желая принимать поломанных ковриг, бережно, как величайшую драгоценность, делили сахар, жиры и чай. Около одиннадцати дележка кончалась. С грохотом подкатывали вагонетки узкоколейки в Санджак-Тепе, нагружали неуклюже двуколки французского транспорта продуктами для Чилингира, на руках разносили продукты конвойцы и беженцы. Дебаркадер пустел.
После полудня на перроне опять появлялась толпа. Но это были уже другие люди. Офицеры штаба, сестры милосердия и врачи из лазарета, французы, случайные посетители из Чилингира и, главным образом, из Санджак-Тепе, дамы – жены офицеров, некоторые беженцы и беженки, тут же толкались привлеченные многолюдством турки и греки из поселка. Это было место ежедневных свиданий и прогулок. Гуляли в ожидании константинопольского экспресса.
Вот на горе, по дороге из Чилингира, показывался возвращавшийся французский транспорт. Ближе и ближе. На двуколках, согнувшись, укутанные одеялами и всякой одеждой, сидели бледные, изнуренные люди. Это – подлинное лицо лагерной жизни, это – больные из Чилингира. Их переправляли на станцию, в корпусный лазарет.
Раз или два в неделю на запасные пути станции приходили вагоны с дощечками Красного Креста. Из госпиталя, с трудом волоча ноги, поддерживаемые санитарами, проходили и размещались в вагоны тени людей. Многих проносили на носилках. Это тяжелобольных эвакуировали в госпиталь Макри-Киой или еще какой-либо в окрестностях Константинополя.
Около пяти часов слышался отдаленный свисток локомотива. Вот вдали, между горами, показывался дымок, скользил и опять скрывался за поворотом ближайшей горы. В публике наступало оживление. Из станционного помещения выскакивал маленький черненький грек, похожий на жидка, начальник станции. С флагом в руке, в феске, проходил турок, станционный сторож Ибрагим, друг и приятель казаков, скупавший у них разную одежду и американские подарки. (К слову сказать, Ибрагим никогда не пользовался безвыходным положением казаков и всегда давал сходную цену.)
Из-за горы, громыхая, вылетал экспресс и, шипя тормозами, плавно подкатывал к станции. Из вагонов первого и второго классов, из вагона-ресторана глядели сытые и самодовольные лица разодетых пассажиров-европейцев, но внимание русских всегда было привлечено к скромным вагончикам третьего класса. Всегда кто-либо да приезжал из Константинополя или кто-либо проезжал в Кабакджу или дальше на север, в обетованные страны – Сербию и Болгарию (тем страшно завидовали). Вот тут-то от приезжавших из Константинополя и узнавали самые последние новости, зачастую самого невероятного характера. Приходила почта для корпуса. Целый тюк газет для информационного отделения, которые распределяли затем по лагерям. Тут же, на станции, из тюка вытаскивались свежие газеты и тут же читались самые последние сообщения. «Новости». Вообще все тогда жили «новостями», ждали чего-то, какого-то чуда, избавления. Привезенные из Константинополя «новости» немедленно, с быстротой электрической искры, облетали лагерь и вскоре делались общим достоянием.
Иногда по перрону гулял начальник штаба с офицерами. Ждали приезда комкора. Из вагона третьего класса (он всегда ездил в третьем классе), с объемистым портфелем в руках, а часто и с тючками и свертками (не обходилось без поручений и тут), выходил генерал Абрамов. Его тотчас же тесным кольцом окружали штабные и Другие офицеры, и, что-то рассказывая, комкор проходил в помещение штаба. Почти одновременно приходил экспресс из Европы. С ним уезжали в Константинополь. Напутственные разговоры у вагонов и поручения, поручения без конца.
Поезда уходили. Постепенно уходила и публика со станции, с тем чтобы завтра собраться снова. И так изо дня в день. Это было единственное развлечение. По субботам и накануне больших праздников в помещении штаба корпусным священником служились всенощные. Канцелярия превращалась в церковь. Стройно пел небольшой, но хорошо спевшийся хор из штабных офицеров и казаков, истово и внятно провозглашал священник. В церкви, даже в коридоре, было полно молящихся. Ко всенощной сходились со всего лагеря. Впереди всех неизменно стоял комкор.
Под влиянием ли тоски изгнания, тяжелых условий лагерной жизни, но среди казаков наблюдался большой подъем религиозного чувства. Молились истово, с усердием. И трогательны были эти всенощные, с их колеблющимся мерцанием восковых свечей, со стройными знакомыми напевами и молящимися казаками, далеко оторванными от станиц и семей, особенно были трогательны здесь, среди чужой дикой обстановки, в турецкой гостинице, с шумом горланящих в кофейне турок. Несколько раз, в кануны больших праздников, в Хадем-Киой приезжал великолепный казачий хор из Чилингира, из 2-й дивизии.
4 января в корпус приехал Донской атаман генерал Богаевский170 и Терский – генерал Вдовенко171. Приехавшие были встречены почетным караулом из сотни казаков 1-й дивизии при Штандарте и роты французов. На правом фланге находились начальники. Встречу играли французские горнисты. К встрече собрались не только все обитатели лагеря, но даже и турки из поселка, с удивлением смотревшие на невиданное ими зрелище.
В конце января на станцию приехал бритый господин в полувоенном костюме, назвавшийся представителем американского Красного Креста Бракгамом, а некоторое время спустя начали выгружать громадные ящики и тюки с незнакомой еще тогда надписью – «american red cross». Через несколько дней началась раздача «американских подарков». Женщинам, детям и беженцам раздавали теплое белье, носильное платье, одеяла, обувь, пищевые продукты – муку, сахар, рис, какао, сгущенное молоко, сушеную зелень, посуду и кухонную утварь, мыло и разные мелкие предметы домашнего обихода.
Строевым частям, вначале из нежелания чем-либо нарушить свой нейтралитет, американцы совсем отказались что-либо дать, и лишь после ходатайства командира корпуса в части было выдано сравнительно небольшое количество теплого белья, носков, перчаток и парусиновых пижам. Раздача американских подарков внесла большое оживление в лагерную жизнь. С утра и до вечера у складов с подарками стояла длинная очередь женщин и казаков, по улицам с радостным возбуждением несли груды посуды и одежды. На женщинах появились вязаные кофты, шарфы и новые юбки, на казаках – фланелевые блузы и шаровары. Приблизительно в то же время беженцы из лагеря были перевезены на остров Халки, а на их место поселена так называемая рабочая сотня, сформированная французами из воинских чинов 1-го армейского корпуса.
Открылась запись в Совдепию. В первое время записалось всего лишь несколько человек военнослужащих из учреждений штакора. Большинство казаков, находившихся в этом лагере сравнительно в хороших условиях, отнеслись к записи скептически. Рано утром 13 февраля станция представляла необычную картину. Перрон и часть пути были оцеплены французами, по станции и поселку ходили французские патрули. Внутри оцепления с сундучками, сумками и чувалами понуро стояли отъезжавшие в Советскую Россию чилингирцы. Некоторые из них пробовали улыбаться, но улыбки выходили деланые и насильственные, развязные движения как-то не выходили, разговор не клеился. С шумом подкатил поезд с санджакскими «совдепщиками», куда начали грузиться и чилингирцы. Тем временем за оцеплением собрались чуть ли не все казаки лагеря Хадем-Киой. Между ними и отъезжающими завязался оживленный разговор. По обе стороны были одностаничники, хуторцы, была и родня. Французская охрана никого не выпускала за оцепление, вероятно опасаясь, что кто-либо из казаков в последнюю минуту передумает и не поедет в Совдепию.
Разговоры велись на расстоянии. Передавались бесконечные поручения, пожелания, письма. Иногда можно было наблюдать, как какой-либо отъезжающий станичник передавал остававшемуся форменную казачью фуражку или заветные шаровары с лампасами, вероятно долго и бережно, как зеница ока, хранившиеся в сумке или чувале до лучших дней, до возвращения домой. Конечно, не такого возвращения чаяли казаки, по нужде поехали они, стосковавшись по семьям и родным станицам и отчаявшись в тяжелой лагерной жизни. Многие из них были уверены, что по приезде комиссары их ограбят, а потому и отдавали свои лучшие вещи. «На, пользуйся, – говорили они, – все равно пропадет».
Иногда звали с собой. «Чего же ты один остаешься? Смотри, весь хутор едет. Неужели же все пропадем? Чего же от своих отбиваешься, поедем вместе», – говорили они стоявшим за оцеплением хадем-киойцам. И вот казаки, с серьезными, почти страдальческими лицами, молча, ни на кого не глядя, срывались с места, бежали по домам, хватали наскоро собранные вещи и бегом спешили к вагонам. Туда французы пропускали всех.
И тут сказалась колоссальная сплоченность казаков, сплоченность, выработанная веками постоянных войн, непрерывной борьбы и опасностей, когда приходилось полагаться только на себя да своих соратников, на хутор, на станицу. И станица приобрела какое-то мистическое значение для казака. Если хуторы, станичники переходят, идут куда-либо, никакая сила земная не в состоянии заставить казака отстать от них, остаться. Что бы там ни было. Так было и здесь. Старые казаки, чуть ли не с первых дней Гражданской войны бившие большевиков и причинившие им немало зла, вчера еще и в мыслях не державшие ехать в Совдепию, теперь, когда станичники и хуторцы поехали, не могли уже остаться одни, зная, что едут почти на верную гибель. Всего таких уехало из лагеря около двадцати человек. Звонок, отрывистый свисток локомотива – и поезд тихо-тихо тронулся. Замелькали шапки, платки; последние пожелания; у многих на глазах слезы, которые и не стараются скрыть. Совдепщики уехали, и жизнь пошла по-прежнему.
Из Кабакджи в марте приезжала труппа. Под спектакль французы отвели помещение в своих казармах. Спектакль и кабаре были интересны, но особенно понравился французам казачок, приведший их в бурный восторг, а сенегальцы, так те пришли в экстаз и начали издавать какие-то дикие, нечленораздельные хриплые крики. Плясунов много раз вызывали на бис, и казакам пришлось тогда плясать чуть ли не до изнеможения. Проезжавшие на другой день с экспрессом европейцы с живым любопытством и удивлением смотрели на казаков – артистов и артисток, в полутеатральных малороссийских костюмах, садившихся под звуки духового оркестра в поезд. Нечего и говорить, что это необычайное зрелище привлекло не только всех турок со станции и поселка, но даже и французов. Перед самым отъездом на Лемнос санджакской труппой в лагере было дано несколько спектаклей. На этот раз под театр была приспособлена одна из лагерных палаток. Опять несмолкаемые аплодисменты, дикий восторг французских солдат и турок, которые теперь также присутствовали на спектакле. Особенный фурор произвели давно уже всем известные театральные трюки вроде «лубка» и «музыкальной шкатулки», явившиеся неожиданной, по-видимому, новостью для турок и французов.
29-го в лагере стало известно об отправлении на Лемнос. Теперь уже это известие не произвело такого ошеломляющего впечатления, как это бывало раньше. О Лемносе уже достаточно знали, к мысли о необходимости поездки туда – привыкли. Казаки начали деловито собираться, точно в обычный далекий поход. Послышались песни, тягучие, длинные-длинные, походные. Дедами еще сложенные испокон веков. Теперь и здесь их пели, собираясь. С собою забирали все, до строительных материалов включительно.
Уже несколько дней с французским транспортом, вместо больных, из Чилингира прибывали тяжелые вещи, разное полковое имущество и те из чилингирцев, кто не смог самостоятельно дойти до станции. Часть их размещалась по стоявшим на станции пустым товарным вагонам, часть в помещениях в поселке, а часть – прямо под открытым небом, бивуаком. С обеда 22-го из Чилингира, одна за другой, потянулись турецкие подводы с частным имуществом чилингирцев. Группами прибывали сопровождавшие их казаки. Вечером лагерь представлял необычайную картину. По всему лагерю, то там, то здесь, а больше всего у полотна железной дороги, появились десятки костров, а около них – группами казаки, готовившие пищу. Повеяло Чилингиром.
Полки пришли ранним утром 23-го. Быстро закончилась погрузка в вагоны. 24-го были погружены остатки лагеря Санджак-Тепе, штаб корпуса и все обитатели лагеря Хадем-Киой. По обычаю составы поездов были оцеплены французами, никого не выпускавшими за оцепление. Кроме того, французские патрули ходили по поселку и искали, нет ли где-либо русских, желавших уклониться от поездки на Лемнос и спрятавшихся. При этом были сняты с работ и почти насильно загнаны в вагоны казаки, служившие на мельнице и в булочных, действительно хотевшие было остаться на месте службы. Был оставлен только один казак-кузнец, служивший во французском обозе.
Нагруженные поезда незамедлительно отходили в Константинополь, где уже стояли приготовленные пароходы. Непосредственно с поездов перегружались на пароходы. Чилингирцы, то есть 2-я Донская дивизия, были погружены на «Решид-пашу», штаб корпуса, остальные части и беженцы – на транспорт «Дон». Первый период изгнания закончился. Начинался второй – Лемносский.
В заключение нельзя не упомянуть о детях, совместно со взрослыми переносивших все тяготы лагерной жизни. По лагерям Донского корпуса числился всего 101 ребенок, но на самом деле их было значительно больше. Если взрослым порою бывало настолько тяжело, что они уходили из лагерей, сами не зная куда и зачем, часто на верную гибель, то дети прямо-таки являлись страдальцами, лишенными всего, что является самым необходимым в детском возрасте. Голодая, дети заметно дичали. В январе 1921 года в корпус было прислано 30 вакансий в открытую в Константинополе гимназию, где дети обучались на полном иждивении русских общественных кругов. Но не
всеми этими вакансиями воспользовались казаки, боясь разлучиться с детьми и потерять их в сутолоке беженской жизни. Большую помощь детям оказали американцы, снабдив их одеждой, бельем и пищевыми продуктами, но, конечно, эта помощь лишь в очень слабой степени смягчала те тяжелые условия, в которых дети находились.
В кошмарной обстановке, когда в погоне за куском хлеба обнажались животные инстинкты голодных людей, дети, как наиболее впечатлительные, хрупкие, сами голодая, дичали, гибли, и много, много ни в чем не повинных детей вышло из лагерей с исковерканною душою, с надорванной психикой, много породили лагери, да и вообще Гражданская война, большевизм, маленьких духовных уродцев, отживших уже – не живши, видевших только изнанку жизни и никогда не видевших ее лица.