До этого вечера Рылеев и не предполагал, что он встретит человека, чьи мысли и чувства оказались бы в такой степени одинаковы с его мыслями и чувствами. Более того, Федор Николаевич Глинка уже знал и обдумал многие вопросы и проблемы, которые, как понимал в ходе разговора Рылеев, неизбежно должны были бы встать перед ним в будущем. В рассуждениях Глинки Рылеев чувствовал убежденность и логику человека, ясно представляющего и свою цель, и путь, ведущий к ее достижению, и это захватывало, убеждало.
Глинка говорил энергично, увлекаясь, вскакивал с места, мелкими скорыми шагами ходил по комнате, взмахивая рукой, как будто рубил саблей. В кабинете на стене висела золотая наградная шпага с надписью «За храбрость» — память двенадцатого года. Глинка пользовался репутацией храброго офицера, а его военная биография была известна Рылееву по его «Письмам русского офицера» и другим сочинениям, и он представлял себе, что таким же энергичным, быстрым и напористым был Глинка и при Аустерлице, и в горящем Смоленске, и под ядрами Бородина, и при штурме Парижа.
Федор Николаевич был выпущен в армию из Первого кадетского корпуса в третьем году, поэтому общих воспоминаний о корпусе у них с Рылеевым, естественно, набралось не так уж много, но и тот и другой с благодарностью вспомнили корпус.
— Общественное воспитание, бесспорно, лучшее из всех видов воспитания, — говорил Глинка. — Оно уравнивает все состояния и приучает воспитанников к братскому союзу, что одно только впоследствии может стать истинной основой крепости общества. Ведь при домашнем воспитании как бывает: какой-нибудь княжеский или графский сын, привыкнув от молодых ногтей слышать беспрестанно, что все с поклонами называют его сиятельным, поневоле вообразит, что он в самом деле земное или, по крайней мере, комнатное солнце!.. Его лелеют няни и мамушки, за ним ухаживают слуги и дядьки, ему поблажает весь дом. Станет беситься — ему говорят: «Ваше сиятельство, не извольте резвиться!» Станет швырять, рассердясь, чем попало и в кого попало — ему говорят: «Ваше сиятельство, не извольте драться!» — и если б сиятельный повеса вздумал пырнуть кого ножом под самое сердце, то едва ли не с такою же снисходительностью сказали бы ему: «Ваше сиятельство, не извольте резать людей!» Напротив, в общественном воспитании все посторонние титулы, все причуды знатности исчезают, при всяком остается одно только звание человека. За худые поступки всем равно грозит наказание, и одни только добрые качества имеют право на награду.
Разговор коснулся стихотворения Глинки «К Пушкину», напечатанного в «Сыне отечества» уже после высылки Пушкина из Петербурга.
— Стихи старые, — пояснил Глинка, — и печатать их я не собирался, но нынче они пришлись ко времени.
— Очень ко времени! Ваши стихи — голос всей честной русской литературы! — воскликнул Рылеев. — А правда ли, что государь намеревался заточить Пушкина в Соловецкий монастырь?
— Да, правда. И знаете, кто подал эту мысль государю? Аракчеев. Пушкин, слава богу, догадался, откуда идет удар и отказался от эпиграммы на Аракчеева. Впрочем, и за ту эпиграмму карать его не следовало бы. Ведь если рассудить, то всякий, кто бы он ни был, проходя мимо дома, под углом которого тлеют угли, имеет право и даже должен, обязан закричать: «Берегитесь пожара!» И также всякий, увидя течь в корабле, имеет право воскликнуть: «Корабль там-то и там-то дал течь!» Эти простые сравнения можно применить ко многому. — Глинка замолк и после мгновенной паузы заговорил снова, глядя Рылееву в глаза: — Почему же любой человек, заметя беспорядок в обществе, не имеет такого же права говорить прямо и гласно, что видит его, и указывать на причину оного?
— Вы правы, конечно, человек должен обладать таким правом. Тем более поэт, который является гласом народа…
— Не только гласом, но также воспитателем нравов и просветителем, — подхватил Глинка. — Тут для литератора открывается обширное поле деятельности: во-первых, распространение своими сочинениями правил нравственности, во-вторых, Боепитание юношества, распространение познаний — три. Своими трудами литератор может обращать умы к полезным занятиям, особенно к познанию отечества, старается водворять истинное просвещение, его задача поддерживать в словесности истинно изящное и подвергать критике и осмеянию пустые и безнравственные сочинения, он старается изыскать средство изящным искусствам дать надлежащее направление, состоящее не в изнеживании чувств, но в укреплении, благородствовании и возвышении нравственного существа нашего.
— Я целиком согласен с вами, Федор Николаевич! Именно таких правил должен придерживаться современный российский поэт!
Русская литература представляла собой бурную реку.
Первоначально сравнение с рекой пришло Рылееву на ум под влиянием сатиры Батюшкова «Видение на берегах Леты»:
К реке подвинулись толпою,
Ныряли всячески в водах…
Но затем, чем больше он думал, тем больше смысла открывалось ему в этом сравнении.
«Что такое литература, как не река, в которую с разных концов обширной области стекаются речки и ручьи мыслей и чувств, источаемые родниками в неведомой, тайной глуши? — размышлял он. — Там, далеко, при рождении своем, они ведомы только двум-трем друзьям-соседям, а влившись в реку, присоединив свою лепту к общему потоку, выносят свои струи в большой мир и становятся всеобщим достоянием».
Если раньше Рылеев мог наблюдать за движением собственно литературы, то теперь перед его глазами развертывалась пестрая жизнь ее создателей. Они были не боги, а люди, а посему, как говорится, ничто человеческое не было им чуждо. Рылеев слышал и о героических подвигах (в Михайловском обществе нет-нет и вспоминали Радищева и Новико́ва), и о мелких, иногда даже постыдных поступках литераторов. Единый образ Поэта раздробился на множество конкретных людей.
Борьба мнений о путях литературы перемешивалась с борьбой самолюбий, большое с малым, величественное со смешным. Эпиграммы, сатиры, эпистолы, оды, трактаты в стихах и прозе отражали ход борьбы, как донесения и сводки отражают ход военных действий во время войны.
Некоторые литераторы создали себе славу и имя внутрилитературной борьбой. Александр Федорович Воейков — тонкогубый, желчный переводчик античных поэм, ученый филолог, получил известность только после того, как написал свой «Дом сумасшедших» и составил сатирический «Парнасский адрес-календарь, или Роспись чиновных особ, служащих при дворе Феба», в котором И. И. Дмитриев значился «действительным поэтом 1-го класса», Денис Давыдов — «генерал-адъютантом Аполлона при переписке Вакха с Венерой», граф Хвостов — «обер-дубина Феба в ранге провинциального секретаря» и так далее. Сатира Воейкова, в общем-то, верно намечала разделения литераторов на группы и внутреннюю иерархию в группах.
Разобравшись в расстановке сил, Рылеев примкнул к «лицеистам» — литераторам нового направления, окрепшим и сформировавшимся в борьбе с «Беседой русского слова» — кружком писателей, которые начали писать в прошлом веке, считали высшим достоинством литературы выспренние оды и тот искусственный, полный церковнославянизмов, далекий от разговорного, но казавшийся им возвышенным и истинно поэтическим язык, которым они писались в последние десятилетия XVIII века.
В «Невском зрителе» и в «Сыне отечества», издаваемым Гречем и Воейковым, Рылеев напечатал несколько старых лирических стихотворений, в «Отечественных записках» Свиньина — биографическую заметку о Михаиле Григорьевиче Бедраге, поводом для написания которой послужило письмо Дениса Давыдова, напечатанное в тех же «Отечественных записках», в котором тот, исправляя ошибку какой-то публикации, сообщал, что первым эскадроном Ахтырского гусарского полка командовал не он, а Бедрага, «высокой храбрости и дарований офицер».
Рылеев с радостью и энтузиазмом ринулся в новую для него жизнь литератора; интересы, заботы, взаимоотношения, существовавшие в кругу литераторов и имевшие собственные, специфические черты, как имеет свои специфические черты всякая корпорация — военных, ученых, светских людей, — казались ему и привлекательными, и полными важного значения.
Все новое, что писал Рылеев, почему-то получалось в сатирическом плане. Принялся за прозу — и тут вышла сатира. Он написал и напечатал в «Невском зрителе» несколько нравоописательных картин-очерков: «Провинциал в Петербурге» — описание разорительного визита мужа-тюфяка и жены-мотовки в модную лавку, анекдот «Чудак» про некоего женоненавистника, который отверг любовь одной достойной девушки и влюбился в нее, когда она вышла замуж. Подобно многим, испытавшим свое остроумие на традиционной мишени — графе Хвостове, сочинил ироническую оду «Переводчику Андромахи»:
…твои стихотворенья
В потомстве будут все читать
И слезы сожаленья
За претерпенные гоненья
На мавзолей твой проливать.
Граф Хвостов, прочитав эту оду в «Невском зрителе» на ближайшем заседании Михайловского общества, наставительно заметил Рылееву:
— Спасибо за похвалы, но вы неправы — ополчение зоилов и даже невнимание современников не есть гонение. Гонимы были Тасс, Галилей, но ко мне сие не приложимо.
Он сказал это с таким ясным и незлобивым взглядом, что Рылеев почувствовал в глубине души легкое угрызение совести и подумал, что будет лучше впредь избегать шуток над Хвостовым.
Иван Михайлович Сниткин приглашал Рылеева в соиздатели «Невского зрителя» и даже высказался в том смысле, что он не прочь передать ему все права на журнал.
Рылеев загорелся, стал строить планы будущего журнала, написал в Подгорное, что будет издавать журнал и просил искать подписчиков. Но тут обнаружилось, что журнал находится на грани закрытия. Один из друзей, служивших в министерстве просвещения, доставил Сниткину копию с отношения министра просвещения попечителю санкт-петербургского учебного округа, ведавшему непосредственно цензурой. В отношении говорилось, что в журнале регулярно помещаются «неприличные статьи». «В книжке журнала «Невский зритель», часть первая, март, — писал министр цензору, — помещена опять целая статья под названием «О влиянии правительства на промышленность», в коей делаются замечания правительству в постановлениях и распоряжениях его и делаются наставления, весьма неприличные ни в каком отношении. Такое смелое присвоение частными людьми себе права критиковать и наставлять правительство ни в коем случае не может быть позволено, посему предписываю ни под каким видом не пропускать никогда подобных сочинений и переводов».
— Мне объяснили в министерстве, — сказал Сниткин Рылееву, — что при таких условиях передача журнала другому издателю, да еще только что доставившему министру неприятные волнения, поведет только к закрытию «Невского зрителя».
Так что от собственного журнала Рылееву приходилось отказаться.
А со службой ничего не получалось.
Федор Николаевич Глинка посоветовал:
— Почему бы вам, Кондратий Федорович, не принять какую-нибудь выборную должность. Дворяне у нас неохотно идут на выборные должности, а напрасно — кому как не первому в государстве сословию служить лучшему устроению общества и искоренению пороков, разъедающих все области правления? Особенно много злоупотреблений у нас в судопроизводстве; крестьянин — увы! — и нынче в законе мертв, хотя и существует немало весьма гуманных постановлений.
Далее Глинка рассказал о нескольких уголовных делах, по которым были осуждены на каторгу невиновные.
— Приговоры были бы иные, если бы в суде оказались честные люди, — говорил Глинка. — Равнодушие к чужой беде, желание услужить начальству, взяточничество — вот самые распространенные пороки наших судейских чиновников! Так неужели должно отдать им на откуп наш народ? Неужели следует пренебречь возможностью оказать благодеяние страждущим?
Рылеев последовал совету Глинки и, когда в январе дворянский съезд предложил ему баллотироваться на одну из выборных должностей, он дал согласие на должность дворянского заседателя Петербургской уголовной палаты, и был на нее избран.
Как-то получилось, что из всех новых знакомых чаще других Рылеев стал видеться с Булгариным. Где бы ни бывал он: на заседании Измайловского общества, на четверге у Греча, на литературном вечере у Глинки, в редакции журнала — он почти везде встречал Булгарина, который, завидя его, бежал навстречу, заключал в объятья. Часто заходил Булгарин к Рылееву в гостиницу то утром, то в обед, то вечером.
— Иду мимо, почему не зайти, не проведать друга, — говорил он.
Рылеев был доверчив и поэтому все излияния Булгарина принимал за чистую монету. Булгарин в душе смеялся над простаком, как он называл Рылеева, но нюхом чувствовал, что этот молодой стихотворец далеко пойдет и высоко занесется — вон какие значительные люди разговаривают с ним, как с равным, — а значит, из знакомства с таким человеком когда-нибудь можно будет извлечь немалую для себя пользу. И Булгарин старался — для будущего, беспрестанно говорил о своих дружеских чувствах, подробно и дотошно расспрашивал Рылеева, входил в его дела, сочувствовал, советовал, вызывался помочь, свести с нужным человеком, похлопотать, хвалил его стихи и прозу.
Пестрая, фантастическая, с падениями и взлетами, метаниями, странными и темными эпизодами, перетолкованная молвой и сплетнями биография Булгарина представляла собою такое противоречие, что давала легкую возможность выбирать из нее факты любого смысла и направления и в соответствии с этим создавать свой образ человека. Именно это и позволяло Булгарину одновременно сходиться и дружиться с людьми, которые между собою даже знакомства не хотели водить.
Отец Фаддея Булгарина — сторонник и почитатель Тадеуша Костюшки, в честь которого назвал сына, был сослан в Сибирь, а восьмилетнего Фаддея матери удалось определить в кадетский корпус. По окончании корпуса он служил в уланах, был изгнан со службы за сатиру на шефа полка великого князя Константина Павловича и разгульную жизнь, бедствовал, доходя до того, что выходил на городской бульвар и в сочиненных тут же стихах просил милостыню. Потом, в 1809 году, вступил в наполеоновскую армию рядовым, в двенадцатом году участвовал в походе на Россию. После окончания войны он оказался в Петербурге в роли ходатая по тяжебному делу какого-то своего родственника, за успешное ведение которого ему была обещана плата.
Вынужденный заискивать перед каждым стряпчим, льстить ему, поддакивать, прощать глупые шуточки, которые тот отпускал по адресу просителя, Булгарин только наедине с Рылеевым позволял себе выплеснуть всю свою ненависть и презрение, которыми он кипел ко всем сутяжникам. Его начинало трясти, он задыхался и, чтобы прекратить припадок бешенства, пускал себе кровь — это было единственным способом успокоиться.
У Тевяшовых тоже разбиралось в Петербургском сенате прошение, и Рылееву поручили хлопоты о нем. После нескольких визитов в Сенат один сенатский секретарь объявил ему, что просьба в Сенате получена, но, вероятно, будет возвращена с надписью, ибо таковых в общем собрании не рассматривают.
Булгарин, выслушав растерянного Рылеева, криво усмехнулся:
— В переводе на общепонятный язык это значит — дай! Из всякого правила есть исключения, в общем собрании прошения рассматривают сплошь и рядом, но без денег — увы! — ничего нельзя, деньги — лучшие стряпчие. По твоему делу требуется не очень много — хватит тысячи рублей. Кому сколько дать, я тебе скажу, а пока посули секретарю подарок и поезжай к обер-секретарю Ушакову просить, чтобы просьба была принята. В общем, дело твое вступило в такую стадию, что уже пора подмазывать. Не вешай, друг, носа, все это — естественный, так сказать, порядок вещей, и не нам его изменить, хотя я бы вот этой рукой, которая привыкла к сабле, с удовольствием разогнал бы их всех.
Булгарин сам писал сатирические стихи и время от времени помещал в журналах небольшие статейки.
— Брошу гнусное ремесло стряпчего, — не раз говорил Булгарин, — займусь литературой. Вон Греч со своего «Сына отечества» имеет хороший доход.
Когда Булгарин заговаривал о чужих доходах, глаза у него загорались, он пристально высчитывал чуть ли не до копейки, сколько получает Греч от того или иного своего литературного предприятия: от журнала, от издания своей грамматики, от чужих учебников, и каждый свой подсчет неизменно заключал:
— Вот какой дорожкой приходят рублики…
И чем дальше, тем чаще становились разговоры о рубликах, вытесняя другие темы, пока Рылеев как-то не сказал ему:
— Кто послушает со стороны, подумает: вот сошлись и толкуют два торговца-алтынщика.
Булгарин засмеялся, но после этого о деньгах стал говорить меньше.
В конце апреля Рылеев прочел свой перевод сатиры Булгарина «Путь к счастию» на очередном собрании Вольного общества российской словесности. За этот перевод он был избран членом-сотрудником общества.