К книге
Шепчущий во тьмеРассказы. Невыразимое
59%
Рассказы. Невыразимое
13

В предвечерний час мы сидели на полуразрушенной гробнице семнадцатого века на старом погосте в Аркхеме, рассуждая о невыразимом. Созерцая исполинскую иву в центре кладбища, в ствол которой практически вросла старинная, совершенно нечитаемая могильная плита, я высказал смелую мысль о призрачной, недозволенной к упоминанию пище, которую гигантские корни ивы, может статься, впитывают из этой древней погребальной земли. Мой друг пожурил меня за подобную чушь и заявил, что здесь не хоронили вот уже более века, а потому весьма сомнительно, что в почве содержится что-либо отличное от того, чем дерево питается естественным образом. Кроме того, добавил он, мои извечные отсылки к «невыразимым», «недозволенным к упоминанию» вещам – прием незрелый, всецело отвечающий моей низкопрофессиональной писанине. Уж слишком я люблю заканчивать рассказы тем, как нечто увиденное или услышанное ввергает моих героев в паралич и напрочь лишает мужества, дара речи и способности связно поведать о пережитом. Мы познаем, продолжал мой собеседник, исключительно посредством пяти чувств, а также религиозного восприятия, вследствие чего никак нельзя ссылаться на какой-либо объект или представление, которые не поддаются доходчивому описанию устоявшимися фактологическими определениями или же корректными теологическими догмами – предпочтительно конгрегационалистскими, с какими бы то ни было поправками, что способны предложить традиция и сэр Артур Конан Дойл.

С этим своим другом, Джоэлом Мэнтоном, я частенько сходился в полемике – отнюдь не бурной, впрочем. Он был директором Восточной средней школы, родился и вырос в Бостоне и, в полном соответствии с обычаями Новой Англии, обладал самодовольной глухотой к тонким обертонам жизни. Мэнтон исповедовал убеждение, что сколько-нибудь значимую эстетическую ценность имеет лишь наш обычный объективный опыт и что удел творца заключается не столько в разжигании сильных чувств при помощи сюжета, слога и полета фантазии, сколько в поддержании бесстрастной заинтересованности и уважения к будничным занятиям посредством их точного и подробного описания. И более прочего мой друг не одобрял мою склонность к мистическому и необъяснимому, поскольку, хотя его вера в сверхъестественное и была куда сильнее моей, ни за что бы не признал, что для литературного трактования данная тема достаточно банальна. Способность разума обретать величайшее удовлетворение в бегстве от повседневной рутины, равно как и в творческом и выразительном перестроении образов, которые в силу апатии и привычки в массе случаев низводятся до тривиальных шаблонов сиюминутного бытия, для его ясного, прагматичного и логического ума была чем-то невозможным по факту. Для Мэнтона все вещи и чувства обладали неизменными характеристиками, причинами и следствиями. Пускай он безотчетно и осознавал, что порой разум посещают видения и ощущения, не отвечающие законам геометрии, не поддающиеся классификации и весьма далекие от реалистичности, он все же считал себя вправе самоуправно подводить черту и отвергать всё находящееся за границами восприятия и понимания рядового обывателя. Кроме того, мой друг практически не сомневался, что ничто не может быть по-настоящему «невыразимым». Само это слово казалось ему абсурдным.

И хотя я всецело отдавал себе отчет в тщетности образных и метафизических доводов против самодовольства закоренелого солнцежителя[65], нечто в местности проведения нашей осенней дискуссии раззадорило меня более обыкновенного. Полуразрушенные могильные плиты из аспидного сланца, почтенные деревья и вековые мансардные двускатные крыши населенного призраками ведьм старинного городка, что раскинулся окрест, – все распаляло мой дух на защиту собственного творчества, и вскоре я уже наносил удары по вражескому стану. По правде говоря, пойти в контрнаступление было несложно, ибо я знал, что в действительности Джоэл Мэнтон вполне себе верил в сонм бабушкиных сказок, давно уж изжитых более искушенными мужами в его годы, – например, о том, что мертвецы могут вставать из могил и появляться в самых неожиданных местах, или что старые окна хранят отражения лиц покойников, смотревших в них при жизни. Доверие таким суевериям, заявил я, предполагает веру и в посмертное существование духа отдельно от материи, и в явления за рамками привычных понятий: ведь если покойник может передавать свой видимый или осязаемый образ через половину мира или сквозь века, то что абсурдного в допущении, будто заброшенные дома полны потусторонних тварей, а старинные кладбища кишат бесплотным разумом целых поколений? А раз уж призрак не подлежит ограничению законами материи (иначе как ему реализовывать все приписываемые проявления?), безумно ли воображать сверхъестественно ожившее мертвое в неких формах, – да хоть бы и в бесформенностях! – которые для наблюдающего со стороны человека как раз и должны являться решительно и ужасающе невыразимым? В свете подобных тем «здравый смысл», не без запальчивости убеждал я друга, есть лишь оправдание для бедного воображения и косного образа мыслей.

Уже опускались сумерки, однако желания сворачивать полемику ни у кого из нас не возникало. Мои доводы на Мэнтона впечатления как будто не производили, и он рвался камня на камне от них не оставить, исполненный святой убежденности в собственных суждениях – каковой, несомненно, он и был обязан успеху как учителя, – в то время как я был слишком уверен в своей позиции, чтобы опасаться поражения. Но вот стемнело по-настоящему, и в некоторых окошках в отдалении забрезжил свет, а мы по-прежнему и не думали трогаться с места. Сидеть на гробнице было вполне удобно, и я знал, что моего прозаически настроенного друга совершенно не смущает глубокий разлом в развороченной корнями древней кирпичной кладке у нас за спиной или же густая тень, которую бросало на нас обветшалое брошенное здание семнадцатого века, стоявшее между нами и ближайшей освещенной дорогой. И вот в темноте, на треснувшей гробнице, да вдобавок рядом с безлюдным домом мы и препирались обо всем «невыразимом»; когда мой собеседник в конце концов иссяк на насмешки, я поведал ему об ужасной подоплеке истории, над которой он глумился более всего.

Один мой рассказ назывался «Окно в мансарде»; он был опубликован в 1922 году в январском номере «Уисперс»[66]. Довольно во многих местах, в особенности в южных штатах и на Западном побережье, из-за жалоб кисейных барышень журнал изымали с прилавков, а Новую Англию не проняло совершенно – на мою экстравагантность там лишь пожимали плечами. Начать с того, отмечала публика, что описанное в «Окне…» существо было биологически невозможным – разумеется, это всего лишь один из чокнутых деревенских толков, что Коттон Мэзер по наивности вписал в свой сумбурный труд “Magnalia Christi Americana”[67], да к тому же столь сомнительной достоверности, что даже он не отважился назвать место, где произошло непотребство. А уж то, как я утрировал кратенький очерк старого мистика, и вовсе никуда не годилось, разве что обличало меня как полоумного и пустозвонного графомана. Да, Мэзер сообщил о факте рождения монстра, но лишь пошлый охотник за сенсациями мог додуматься, что существо выросло, заглядывало по ночам людям в окна и пряталось в мансарде, во плоти и в воплощении призрака, пока по прошествии веков некто не увидал его в окне – и впоследствии даже не смог описать, что же это было такое, из-за чего волосы у него враз поседели. В общем, историю «разнесли», о чем и не преминул мне попенять Джоэл Мэнтон. И тогда я рассказал ему, что в старинном дневнике, ведшемся с 1706-го по 1723 год, который попался мне в семейных бумагах всего лишь в километре от того самого места, где мы сидели, – прочел и об этом, и о неоспоримой подлинности описанных шрамов на груди и спине моего предка. Еще я рассказал о страхах жильцов здешней округи – как поверья шепотом передавались из поколения в поколение и как отнюдь не вымышленное безумие поразило мальчика, который в 1793-м наведался в один заброшенный дом проверить некие следы, что якобы должны были там сохраниться.

Какая же это была противоестественная жуть! Не диво, что поныне впечатлительных студентов бросает в дрожь от пуританской эпохи в Массачусетсе. Крайне мало известно, что творилось под сукном, – очень мало; но сколь же чудовищно должно быть внутреннее гниение, раз прорывается наружу такими гадкими гнойниками. Гонения чернокнижников зловеще высвечивают бурлившее месиво в перемолотом человеческом разуме, но даже это сущая малость. Не было ни красоты, ни свободы, что ясно по архитектурным и бытовым пережиткам да по пропитанным ядом проповедям умственно ограниченных богословов. Под этой проржавевшей железной смирительной рубашкой таилось тараторящее уродство, извращенность и бесноватость. Воистину, вот где обитал апофеоз невыразимого!

В демонической шестой книге своего сочинения, которую лучше не читать после захода солнца, Коттон Мэзер не стеснялся в выражениях, обрушивая свои проклятья. С суровостью ветхозаветного пророка и лаконичной невозмутимостью, в коей впоследствии с ним так никто и не сравнился, он поведал о животном, которое произвело на свет нечто большее, чем животное, но меньшее, нежели человек: существо с бельмом на глазу, – и о заходящемся воплями пропойце, вздернутом на виселице за то, что у него имелся такой же изъян на глазу. Вот и весь скудный рассказ Мэзера, без малейшего намека на дальнейшее развитие событий. Возможно, он просто ничего не знал – или знал, да не решился предать огласке. Во всяком случае, именно так повели себя другие ведающие: все публичные источники умалчивают, почему шептались о замке на двери перед мансардной лестницей в доме бездетного, опустившегося и озлобленного старика, установившего плиту из аспидного сланца без единой надписи на некой пугающей могиле, – в то время как при желании можно выявить достаточно туманных легенд, от которых стынет в жилах даже самая жидкая кровь.

Все это содержится в найденном мной семейном дневнике – все передаваемые тайком, полные недомолвок байки о существах с бельмом на глазу, замечавшихся по ночам в окнах или на глухих лугах близ лесов. Некая тварь напала на моего предка ночью на проселочной дороге и оставила следы рогов на его груди и следы когтей, подобных обезьяньим, на спине; и во время осмотра места происшествия на предмет следов в утоптанной пыли обнаружили перемежавшиеся отпечатки раздвоенных копыт и отчасти человекообразных лап. А однажды конный почтальон поведал, что видел, как на холме Медоу-Хилл[68] перед самым рассветом некий старик с криком гнался за скакавшим вприпрыжку неописуемо уродливым существом, – и многие поверили очевидцу. Естественно, самые несусветные вещи обсуждались одной ночью 1710 года, когда хоронили бездетного опустившегося старика в семейном склепе прямо позади его дома, в непосредственной близости от безымянной могильной плиты. Дверь мансардной лестницы открывать даже и не подумали – просто оставили дом, жуткий и пустой, ничего в нем не тронув. Когда же из него доносился шум, люди лишь с дрожью перешептывались да уповали на крепость дверного замка. Все их надежды обратились в прах после ужасного события в доме пастора: там не осталось ни одной живой души и ни одного целого тела. С течением лет в легендах все чаще стал упоминаться призрак; полагаю, существо, коли оно было живым, в конце концов умерло. В людской же памяти страх задержался надолго, густо замешенный на загадочности истории.

Пока я все это рассказывал, Мэнтон притих. Было очевидно, что мои слова произвели на него впечатление. Когда я прервался, он отнюдь не рассмеялся, но со всей серьезностью спросил про мальчика, сошедшего с ума в 1793-м и, надо полагать, ставшего героем моего рассказа. Я объяснил другу, зачем паренек наведался в тот заброшенный дом, которого прочие сторонились, – попутно заметив: раз уж он верит в способность окон сохранять образы сидевших перед ними и порой являть их, причина будет ему небезынтересна. Итак, мальчик как раз и хотел посмотреть на окна ужасной мансарды, наслушавшись преданий о замеченных за ними тварях, – и в результате выскочил оттуда с безумными воплями.

Выслушав меня, Мэнтон какое-то время пребывал в задумчивости, но постепенно к нему вернулся скептический настрой. Чисто теоретически допустив существование некоего противоестественного чудовища, он напомнил мне, что даже самая жуткая природная аномалия необязательно должна зваться «невыразимой» или научно неописуемой. Воздав должное логичности и упорству своего друга, я добавил еще кое-какие откровения, услышанные от местных стариков. Поздние легенды о призраке, разъяснил я, связаны с чудовищными фантомами уродливее самых омерзительных форм органической жизни: с фантомами исполинских зверообразных форм – порой видимыми, а порой лишь осязаемыми, по безлунным ночам плававшими в воздухе и появлявшимися в старом доме, в склепе позади него и на могиле, где подле основания нечитаемой плиты проросло деревце. Правдивы или же вымышлены неподтвержденные предания о том, что фантомы насмерть бодали рогами или душили людей? В любом случае в существ этих непоколебимо верили, а старейшие местные жители так и вовсе трепетали перед ними.

Впрочем, за последние два поколения призраков почти позабыли – возможно, они потому и полувымерли, что остались без людского внимания. Вдобавок возникают сомнения при рассмотрении вопроса в эстетическом плане: если человеческие душевные эманации претерпевают столь гротескные искажения, то стоит ли ждать выражения или воплощения хоть сколько-то внятного образа от такой запредельной и отвратительной вещи, как призрак злобного гибрида, сущего надругательства над природой? Беря начало в недоразвитом мозге получеловеческого уродца, не будет ли подобный призрак являться, во всей своей омерзительной истине, умопомрачительно, вопиюще невыразимым?

Меж тем час наверняка уже был весьма поздний. Мимо меня совершенно бесшумно скользнула летучая мышь, и, полагаю, тварь задела и Мэнтона: хоть в полнейшей темноте его было и не разглядеть, я все же ощутил, как он взмахнул рукой. Через мгновение мой друг заговорил:

– А этот дом с окном в мансарде сохранился и по-прежнему заброшен?

– Да, – ответил я ему. – И я туда ходил.

– И как, нашел там что-нибудь? В мансарде… ну, или еще где?

– Под скатом крыши, у самого свеса, лежала куча костей. Возможно, их-то и увидел тот мальчик – если он был излишне впечатлительным, для припадка ему не понадобилось бы и образов на оконном стекле. И если все эти кости остались от одного тела, то это было болезненно сумбурное, просто бредовое чудовище. Оставлять подобные останки на белом свете было бы сущим кощунством, так что я вернулся с мешком и отнес их к гробнице позади дома. В ней есть широкий разлом, куда я и сбросил кости. Только не думай, что на меня нашло умопомрачение, – видел бы ты тот череп! Из него торчали рога сантиметров по десять, зато черты лица и челюсть были прямо как у тебя или меня.

Наконец-то я ощутил, как Мэнтона проняло. Но любопытство в нем побеждало страх.

– А как насчет оконных стекол?

– От них ничего не осталось. Одно окно в мансарде выпало вместе с рамой, а в другом – ни единого осколочка в маленьких ромбовидных секциях. Они там все такие были, в традиционных свинцовых переплетах – такие окна вышли из употребления еще до начала восемнадцатого века. Скорее всего, стекол там нет уже лет сто, а то и подольше. Может, тот мальчик и перебил их – поверье подробностей не дает.

Мой друг вновь погрузился в размышления.

– Картер[69], мне хотелось бы увидеть этот дом. Где он? Со стеклами или без, я чувствую себя обязанным хоть немного обследовать его. И еще гробницу, куда ты опустил кости, и безымянную могилу… Все это и вправду жутковато!

– Так ты его и видел, – как бы походя бросил я, – пока не стемнело.

Состояние Мэнтона оказалось куда более взвинченным, нежели я подозревал, ибо в ответ на мою невинную ремарку он нервно отпрянул и издал хоть и сдавленный, но от этого ничуть не менее звучный крик. И мало того, что из-за неожиданности звук этот произвел пугающее впечатление, так ужаса добавил и последовавший на него отклик. Еще не стихло эхо мэнтоновского возгласа, как, пробившись сквозь смоляной мрак, до моего слуха дошел скрип – и я тотчас понял, что это открывается окно с ромбовидными секциями в том самом проклятом старом доме неподалеку от нас. А поскольку все остальные рамы в нем давным-давно выпали, мне стало ясно: это скрипит зловещая рама без стекол демонического окна в мансарде.

Затем с той же кошмарной стороны хлынул тлетворный поток зловонного холодного воздуха, после чего раздался пронзительный визг – буквально рядом со мной, на жуткой треснувшей гробнице человека и чудовища. В следующее мгновение с этой непотребной скамьи меня сбросило градом дьявольских ударов некой невидимой сущности исполинских размеров, но непостижимой природы, и я распластался на оплетенной корнями земле этого гнусного кладбища, в то время как из гробницы исторгся такой гвалт придушенных хрипов и рыков, что мое воображение тут же наполнило беспросветный мрак мильтоновскими легионами бесформенных демонов. Потом разразился вихрь губительного ледяного ветра, сменившийся грохотом обваливающихся кирпичей и штукатурки, но я милосердно обмяк в обмороке, прежде чем узнал, что же происходит.

…Мэнтон хоть и уступает мне в росте, крепостью тела все же превосходит: он получил более серьезные ранения, но глаза мы открыли практически одновременно. Койки наши стояли рядом, и всего через несколько секунд мы уже знали, что находимся в больнице Святой Марии. Вокруг нас столпились медсестры, сгоравшие от любопытства и исполненные рвения освежить нашу память сведениями о том, как мы оказались в больничной палате, – так что мы тут же услышали о фермере, обнаружившем нас в полдень на поле за Медоу-Хилл, где-то в полутора километрах от старого кладбища – на месте, где в старину якобы располагалась скотобойня. У Мэнтона были две довольно опасные раны на груди и менее серьезные порезы или рубцы на спине. Я же отделался сравнительно легко, хотя и был покрыт синяками и ушибами обескураживавшего характера – взять хоть тот отпечаток раздвоенного копыта. Мой друг, несомненно, знал более моего, однако держал озадаченных и заинтригованных слушательниц в неведении, пока не выяснил суть наших повреждений. Только тогда он заявил, будто мы стали жертвами сорвавшегося с фермерской привязи быка с на редкость недружелюбным нравом, – хоть выставлять животное в качестве виновника наших злосчастий и было весьма неубедительно.

Когда нас оставили одних, я спросил полным благоговейного страха шепотом:

– Боже мой, Мэнтон, что это было? Твои шрамы… Это было то самое существо?

И хотя я почти догадывался, каким будет ответ, он ошеломил меня настолько, что я вовсе не ощутил торжества от одержанной мною победы.

– Нет, – сказал он, – совсем не то! Оно было кругом – как желе, как туман, но все время в разных формах; тысячи форм, и за всеми не уследить. Но я точно помню: там были глаза – и то бельмо!.. Настоящий вихрь, кошмарный калейдоскоп… Боже, Картер, это было нечто невыразимое!

Перевод Дениса Попова

Примечание

Рассказ написан Лавкрафтом в сентябре 1923 года и впервые опубликован в «Weird Tales», вып. 6, № 1 (июль 1925 г.); с. 78–82. Повествование выдержано в форме полемического эссе, с поданными косвенной речью репликами – прием весьма специфический, однако в исполнении Лавкрафта не лишенный живости и определенного очарования (пожалуй, это единственное его произведение в подобном жанре). Касательно места действия произведения, в тексте называемого лишь «старым погостом», в письме за июнь 1927-го для Бернарда О. Двайера (1897–1945) Лавкрафт замечает: «Посреди Чартерстритского кладбища в Салеме есть настоящая древняя могильная плита, наполовину вросшая в исполинскую иву» (Selected Letters II (1925–1929), by H. P. Lovecraft, edited by August Derleth and Donald Wandrei, Sauk City, WI: Arkham House Publishers, Inc., 1968; p. 139). Несколько лет спустя в письме от 14 февраля 1934 г. Дуэйну Раймелу (1915–1996) Лавкрафт предоставляет и другие подробности: «Погост в “Невыразимом” в действительности является старым Чартерстритским кладбищем в Салеме. Существует и стоящий близ него старый дом (его еще упоминал Готорн в “Тайне доктора Гримшоу”) с гробницей рядом, и есть даже огромная ива почти в центре кладбища, в ствол которой вросла нечитаемая могильная плита» (Selected Letters IV (1932–1934), by H. P. Lovecraft, edited by August Derleth and James Turner, Sauk City, WI: Arkham House Publishers, Inc., 1976; p. 387). Знаменитый американский писатель Натаниэль Готорн (1804–1864) в своем неоконченном романе “Dr. Grimshawe's Secret” (опубликован посмертно в 1882 г.) не называл Салема или Чартер-стрит, однако, как уроженец города, вполне естественно описывал родные места, и дом возле кладбища в его произведении появляется уже во втором абзаце, причем тоже в нелицеприятном амплуа. И поскольку в «Невыразимом» Аркхем является ипостасью Салема, неудивительно, что он получил эпитет «населенного призраками ведьм» (witch-haunted). К слову, именно в больницу Святой Марии в Аркхеме, куда угодили злополучные герои произведения, совсем скоро переведут и героя другого лавкрафтовского рассказа «Празднество», написанного месяц спустя после «Невыразимого». Как и место действия, герои рассказа тоже имеют прототипы: прообразом Джоэла Мэнтона послужил друг Лавкрафта Морис Винтер Моэ (1882–1940), учитель английского, семитолог и старейшина пресвитерианской церкви, по совместительству – издатель-любитель. Преподавал Моэ в штате Висконсин, в Аплтонской средней школе и Средней школе Западного округа в Милуоки (Лавкрафт, по своему обыкновению, в «Невыразимом» поменял название последней на противоположное). Еще одна отсылка к реальной личности заключается в том, что Мэнтон придерживается конгрегационализма; это течение протестантизма в конце XVI в. откололось от пресвитерианства, которое и исповедовал Моэ. С учетом вероисповедания директора школы его упование на «корректные теологические догмы» обретает определенную иронию, поскольку конгрегационалисты как раз и избегают жестких доктринальных формулировок. Упомянутый следом в тексте Артур Конан Дойл ко времени написания «Невыразимого» безоговорочно превратился в убежденного проповедника спиритуализма, и надо полагать, отсылка к знаменитому английскому писателю в плане поправок к этим самым религиозным догмам носит и вовсе саркастический характер – как-никак, о природе призраков Священное Писание умалчивает.

Предыдущая главаГлава 13 из 22Следующая глава