К книге
Шепчущий во тьмеРассказы. Празднество
50%
Рассказы. Празднество
11

Демоны способны воздействовать на людей таким образом, что несуществующее представляется им реальным.

Я находился вдали от дома, во власти чар восточного моря. В сумерках моего слуха достигал шум прибоя о скалы, и я знал, что море раскинулось сразу же за холмом, где на фоне прояснявшегося неба и первых вечерних звезд корчились искривленные ивы. И поскольку прародители призвали меня в старый город по ту сторону, я спешно пробирался по засыпанной свежим снегом дороге, что пустынно взмывала к мерцавшему меж деревьев Альдебарану, – в направлении того самого древнего города, где я никогда не бывал, но который часто видел во снах.

Стоял Йоль[54], который люди именуют Рождеством, хотя в глубине души и осознают, что праздник этот старее Вифлеема и Вавилона, старее Мемфиса и самого человечества. Стоял Йоль, и я наконец-то достиг древнего приморского городка, где мой народ когда-то обитал и справлял празднество в стародавние времена его запрета – и где он заповедал своим потомкам устраивать праздник раз в столетие, дабы не стиралась память о первичных тайнах. Народ мой был старым – был старым еще даже до заселения здешних земель три века назад. И он был чужеземным, потому что объявился загадочным смуглым племенем из дурманных южных орхидейных садов и, прежде чем усвоил речь голубоглазых рыбаков, говорил на ином языке[55]. С тех пор мои сородичи рассеялись, и связывали их меж собой лишь мистерийные обряды, что не способна постичь ни одна живая душа. Я был единственным, кто возвращался той ночью в старый рыбацкий город по наказу легенды, потому как не забывают лишь неимущие да одинокие.

И вот по ту сторону гребня холма глазам моим предстал Кингспорт, холодно раскинувшийся в сумерках, – заснеженный Кингспорт с древними флюгерами и шпилями; коньками крыш и колпаками дымоходов; причалами и мостиками; ивами и кладбищами; бесконечными лабиринтами крутых, узких и извилистых улочек и увенчанной церковью головокружительной центральной вершиной, нетронутой временем. Город с непрерывной путаницей построек колониальной эпохи, нагроможденных и рассеянных по всем сторонам и высотам, словно разбросанные детские кубики; с самой старино́й, парящей на седых крыльях над выбеленными зимой щипцами[56] и двускатными крышами; с веерообразными и многосекционными окнами, одно за другим вспыхивающими в холодной полутьме, чтобы присоединиться к Ориону и архаическим звездам… А об ветхие пирсы с шумом билось море – полное тайн извечное море, из коего в незапамятные времена вышел человек.

Над дорогой на гребне нависал еще более высокий холм, голый и продуваемый всеми ветрами, и я понял, что часть его отведена под кладбище – там из снега подобно сгнившим ногтям гигантского трупа зловеще торчали черные надгробия. Дорога без единого следа навевала уныние, и порой в отдалении мне чудилось жуткое поскрипывание, словно от раскачивающейся на ветру виселицы. В 1692 году за колдовство повесили четырех моих сородичей, но точное место казни мне было неизвестно.

Дорога побежала зигзагами вниз по обращенному к морю склону, и я прислушался, не доносятся ли из городка шумы вечерних забав, однако признаков людской суеты не различил. Для праздничной поры это было странно, и тогда я решил, что рождественские обычаи местных старых пуритан наверняка мне совершенно непривычны и исполнены безмолвных молитв подле очага. Так что больше я не пытался расслышать веселье или разглядеть путников, но продолжал спуск мимо притихших ферм и темных каменных стен туда, где на морском ветру поскрипывали вывески антикварных лавок и береговых таверн да в свете занавешенных оконцев вдоль безлюдных немощеных улочек поблескивали гротескные дверные молотки на украшенных колоннами входах.

Загодя я изучил карты города и потому ведал, где искать дом сородичей. Меня уведомили, что узна́ют и радушно примут, поскольку сельские легенды живут долго, – и я поспешил по Бэк-стрит к Серкл-корт, пересек по свежему снежку единственную в городе полностью выложенную плитняком мостовую и оказался на Грин-лейн, что уводила за крытый рынок. Старые карты все еще отвечали действительности, и сложностей у меня не возникло; вот только в Аркхеме, пожалуй, все же зря пообещали здесь трамвайную линию – никаких проводов над головой было не видать, и из-под заносов не проступали рельсы. Я даже порадовался, что пришлось идти пешком, – с высоты холма белый городок выглядел очень красиво. Мне уже не терпелось постучаться к своим сородичам в седьмой дом по левой стороне Грин-лейн, постройки первой половины семнадцатого века, со старомодной островерхой крышей и выступающим вторым этажом.

Но вот и дом отыскался, и в нем горел свет. Судя по окнам с ромбовидными секциями, старинное здание практически полностью сохранилось в первозданном виде: верх нависал над узкой, поросшей сорняками улочкой, едва ли не соприкасаясь с такой же выдающейся вперед частью противоположного дома, так что я находился чуть ли не в тоннеле, и низкое каменное крылечко строения даже не укрыл снег. Тротуара попросту не было, и входные двери многих других домов располагались так высоко, что к ним вели двухпролетные лестницы с чугунными перилами. Местность выглядела довольно диковинно, и поскольку родом я был не из Новой Англии, подобного никогда прежде не встречал. Мне здесь нравилось – вот только окружение доставило бы куда больше удовольствия, имейся здесь хоть какие-то следы на снегу и люди на улицах; будь хотя бы пара окон не зашторена.

Не без робости я воспользовался допотопным дверным молотком. Возможно, жути на меня нагнали своеобразие культуры предков, вечерняя унылость да подозрительность тишины в этом старинном городке с причудливыми обычаями. Ответ же на стук и вовсе поверг меня в ужас, потому что перед тем, как дверь со скрипом отворилась, никаких шагов не донеслось. Впрочем, я быстро успокоился, ободрившись безмятежным выражением лица возникшего на пороге старика в халате и домашних туфлях. Хозяин жестом дал мне понять о своей немоте, однако написал старомодное приветствие стилусом на вощеной дощечке, которую держал в руках.

Старик поманил меня в освещенную свечами комнату с открытыми массивными стропилами под низким потолком и редко расставленной потемневшей чопорной мебелью семнадцатого века. Помещение буквально дышало прошлым – в нем были собраны все его неотъемлемые признаки. Здесь имелись огромный камин и прялка, за которой спиной ко мне сидела согбенная старуха в мешковатом платье и капоре с опущенными полями. Несмотря на праздник, она молча трудилась. В комнате ощущалась беспредельная сырость, и меня удивило, что очаг даже не теплился. Непосредственно перед зашторенными окнами слева стояла деревянная скамья, обращенная высокой спинкой к остальной комнате, и на ней как будто тоже кто-то располагался, но разглядеть наверняка было нельзя. Представшее моим глазам зрелище мне не понравилось совершенно, и меня вновь охватил страх, который лишь усиливался от того, что прежде его развеяло. Чем дольше я всматривался в безмятежный лик старика, тем более эта самая безмятежность меня пугала. Глаза хозяина дома сохраняли абсолютную неподвижность, а кожа чересчур смахивала на восковую. В конце концов я уже и не сомневался, что это и не лицо вовсе, а дьявольски искусно изготовленная маска. Тем не менее его вялые руки в неуместных перчатках радушно вывели на дощечке, что мне придется немного подождать, прежде чем меня сопроводят к месту празднества.

Указав на стул, стол и стопку книг, старик удалился. Я уселся на предложенное место и обнаружил, что книги были ветхими и заплесневелыми; среди них наличествовали сумасбродные «Чудеса науки» старого Морристера[57], ужасная “Saducismus Triumphatus”[58] Джозефа Гленвилла, 1681 года издания, “Remigii Daemonolatreia”, напечатанная в 1595 году в Лионе, и, самый зловещий из всех, недозволенный к упоминанию «Некрономикон» юродивого араба Абдуллы Аль-Хазреда, в запрещенном латинском переводе Оле Ворма – гримуар этот я видел впервые, хотя и достаточно наслушался передаваемых лишь шепотом мерзостей о нем. Никто со мной так и не заговорил, и слух мой только и различал, что доносившееся снаружи поскрипывание вывесок на ветру да жужжание колеса, покуда молчаливая старуха в капоре все пряла и пряла. Комната, книги и хозяева внушали мне отвращение и тревогу, но раз старинная традиция прародителей призвала меня к странному пированью, я твердо настроился и на дальнейшие чудеса. Я попытался занять себя чтением и весьма скоро оказался трепетно поглощен одним отрывком, попавшимся мне в проклятом «Некрономиконе», – некими идеей и легендой, чересчур ужасными для душевного здоровья и рассудка. И я даже испытал досаду, когда меня отвлек почудившийся звук закрываемого окна перед скамьей, словно бы ранее его тайком открывали. Причем шум этот вроде бы последовал за жужжанием – только отнюдь не тем, что издавала прялка. Впрочем, звуки эти я едва расслышал, поскольку старуха налегала на работу изо всех сил, да еще пробили старинные часы. После этого ощущение чуждого присутствия на скамье меня оставило, и я снова погрузился в чтение, хотя и не переставая содрогаться; именно за этим занятием меня и застал вернувшийся старик, уже обутый и облаченный в древний костюм свободного покроя. Он уселся на ту самую скамью и потому пропал из поля моего зрения. Ожидание определенно выдалось нервным, и богохульная книга в моих руках лишь усиливала неприятное чувство. Тем не менее, как только часы пробили одиннадцать, старик поднялся, скользнул к внушительному резному сундуку в углу и достал из него две накидки с капюшонами. Одну он надел сам, а другую набросил на старуху, наконец-то прекратившую монотонное прядение. Затем оба двинулись ко входной двери. Старуха еле волочила ноги, хозяин же, предварительно прихватив ту самую книгу, что я читал, жестом позвал меня, после чего натянул капюшон на свое неподвижное лицо – или личину.

Мы вышли в безлунный и коварный лабиринт этого неимоверно древнего города, вышли как раз тогда, когда один за одним гасли огни в зашторенных окнах, а Сириус злобно взирал на сборища фигур в накидках с капюшонами, что беззвучно вытекали из каждой двери и сливались в жуткие процессии на одной улице, на другой, третьей, под скрипучими вывесками и допотопными щипцами, соломенными крышами и окнами с ромбовидными секциями; собирались и шествовали по ущельевидным проходам между ветхими домами, напирающими друг на друга и всем сонмом заваливающимися; крадучись, пересекали проходные дворы и церковные кладбища, где огни покачивающихся фонарей складывались в непостижимые хмельные созвездия.

И среди этих тихих толп я следовал за своими безгласными провожатыми, задеваемый локтями – подозрительно мягкими, теснимый грудями и животами – абсурдно тестоватыми, податливыми; при этом не видя ни одного лица, не слыша ни единого слова… Все выше и выше вползали наводящие оторопь вереницы, и я осознал, что потоки сходятся вместе, стекаясь к своего рода сердцу кривых улочек на вершине крутого холма в центре города, где громоздилась величественная белая церковь. Именно ее я и видел с дороги на гребне, когда созерцал Кингспорт в опускающихся сумерках, и тогда она вогнала меня в дрожь, ибо на какой-то момент Альдебаран словно бы замер на острие ее шпиля, не сдвигаясь ни туда, ни сюда. Вокруг церкви раскинулась открытая местность – частью кладбище в окружении призрачных рощиц, частью полумощеная площадь, почти полностью очищенная ветром от снега; вдоль нее тянулись дико старые дома уже примелькавшегося архитектурного стиля. На могилах плясали блуждающие огни, являя зловещие виды, однако в их свечении странным образом ничто не отбрасывало тени. По другую сторону кладбища, где не было домов, открывалось пространство за вершиной холма, и я даже различал искорки звезд, отражающиеся в водах гавани, но вот сам город утопал в полнейшем мраке. Лишь изредка на извилистых улочках пугающе подрагивал фонарь одинокого путника, догоняющего толпу, которая к тому времени уже безмолвно вступала в церковь. Я выжидал, пока через чернеющий проем дверей не просочится все сборище, включая и отставших. Старик нетерпеливо тянул меня за рукав, но я был полон решимости войти последним. В конце концов я все же двинулся ко входу, следом за своим жутким хозяином и старой прядильщицей. Переступая порог переполненного храма, я напоследок обернулся: вымощенная площадка наверху холма блекло озарялась кладбищенской фосфоресценцией. Я зябко повел плечами. Хоть ветер и вымел практически весь снег, на подходе к дверям все-таки сохранилась пара-тройка занесенных участков; при беглом взгляде мои утомленные глаза не обнаружили на них никаких следов, даже и от собственных подошв.

Внутри церковь уже не освещалась внесенными фонарями, поскольку основная часть сборища исчезла. Явившиеся на празднество непрерывным потоком прокатились по проходу меж белыми скамьями с высокой спинкой к люку склепа, чей открытый провал омерзительно зиял перед самой кафедрой, и теперь бесшумно протискивались в отверстие. Я бездумно двинулся по истертым ступеням в промозглую и душную крипту. Хвост змеи-вереницы участников ночного похода производил гнетущее впечатление, а уж вид мерно покачивающейся процессии в недрах древней усыпальницы и вовсе вгонял в ужас. Затем в полу склепа моим глазам предстал ведущий вниз проем, в который толпа и втекала, и уже мгновение спустя мы все спускались по зловещей лестнице из грубо отесанного камня – по узкой винтовой лестнице, сырой и необычайно зловонной, бесконечно вьющейся в самое нутро холма вдоль однообразных стен из сочащихся каменных блоков и осыпающегося известкового раствора. То было молчаливое, ошеломительное нисхождение, и через долгий промежуток времени я заметил, что природа стен и ступенек изменилась – теперь они, судя по всему, были высечены в скальном массиве. Больше меня, однако, тревожило то, что мириады шагов не издавали ни единого звука и абсолютно не отдавались эхом. Спустя целую вечность спуска на глаза мне стали попадаться боковые проходы – или норы, – ведущие из неведомых глубин черноты в этот колодец беспросветной тайны. И вскоре количество ходов, этих нечестивых катакомб безымянной угрозы, уже не поддавалось исчислению, а исторгающаяся из них едкая гнилостная вонь стала совсем непереносимой. Я понимал, что мы, верно, уже прошли холм насквозь и опустились под самый Кингспорт, и содрогнулся от мысли о том, насколько древний, должно быть, этот город, ежели самые недра его источены злоточивыми паразитами.

А потом я увидел ядовитое мерцание бледного света, услыхал плеск лишенных солнца вод – и вновь меня охватил трепет. Мне были очень не по душе дары этой ночи, и я горько пожалел, что предки призвали меня к своему обряду. По мере того как ступени и проход становились шире, я стал различать и другой звук – тоненький скулеж, пародию на тихую флейту. Внезапно предо мной распростерлось необъятное пространство некоего нутряного мира – обширный губчатый берег, озаренный сполохами зелено-белесого огненного столпа и омываемый широкой маслянистой рекой, истекающей из бездн неведанных и негаданных, чтобы слиться с вековечным океаном в его чернейших глубинах.

Чувствуя дурноту и задыхаясь, я бросил взгляд на нечестивый Эреб[59] исполинских поганок, прокаженного пламени и вязких вод, и увидел, что толпа в накидках строится полукругом у пылающей колонны. То был обряд Йоля, древнее человечества и обреченный его пережить; изначальный обряд солнцестояния и обещания весны за снегами; обряд огня и вечнозеленых ветвей, света и музыки. И в этой стигийской пещере я видел, как явившиеся сюда совершают помазание и кланяются столпу нечестивого огня, из сложенных ковшиком ладоней бросают в воду клейкую растительность, в хлорозном[60] сиянии переливающуюся зеленым. Я видел все это и видел нечто еще – аморфно сидящее на корточках вдали от света и гнусно дудящее на флейте; чудилось, будто игре твари вторит приглушенное мерзкое хлопанье крыльев из зловонной тьмы, где мои глаза уже ничего не различали. Но более всего пугала пылающая колонна, вулканически брызжущая из бездонных и непостижимых глубин, не дающая и намека на тень, как это положено здоровому огню, и обволакивающая селитровый камень вверху гадкой ядовитой патиной. Клокочущее пламя не отдавало теплом – лишь вязкостью смерти и разложения.

Мой проводник уже протиснулся непосредственно к омерзительному горнилу и, стоя лицом к полукругу празднующих, совершал сдержанные церемониальные помавания. В определенные моменты ритуала толпа раболепно кланялась, особенно когда бессловесный проповедник поднимал над головой ужасающий «Некрономикон», с собою принесенный, – и я тоже поклонился, ибо на празднество меня призвали писания предков. Затем старик подал знак едва различимому в темноте флейтисту, и тогда существо сменило тоненький писк на звук чуть громче и в другом тоне, призвав тем самым ужас, немыслимый и непредсказуемый. При виде этого ужаса ноги у меня так и подкосились, и я опустился на покрытую лишайником землю, обуянный благоговейным страхом, что не принадлежал ни нашему миру, ни какому-либо другому – лишь безумным межмировым пространствам.

Из невообразимой темени за гангренозным сиянием холодного пламени, из адовых далей, через которые сверхъестественно, неслышно и негаданно катила волны маслянистая река, неслись ритмичные хлопки. Звуки исходили от выводка укрощенных и выдрессированных крылатых тварей, которых не дано полностью воспринять здравым глазом или запомнить здравой памятью. То были не совсем вороны, не совсем кроты… не сарычи, не муравьи, не летучие мыши-кровососы, не разложившиеся человеческие трупы – но нечто, что я не могу и не должен вспомнить. Они неуклюже двигались – отчасти посредством своих перепончатых лап, отчасти посредством мембранных крыльев; когда достигли толпы празднующих, фигуры в капюшонах принялись ловить их и усаживаться верхом, после чего ускакивали друг за другом вдоль плёса погруженной во мрак реки, к шахтам и штольням панического ужаса, где ядовитые источники питают страшные и необнаруживаемые водопады.

Прядильщица удалилась вместе с толпой, старик же оставался только по той причине, что я не послушался его, когда он жестом велел мне поймать одно животное и присоединиться к остальным. Нетвердо встав на ноги, я увидел, что аморфный флейтист уже уковылял из виду, зато рядом терпеливо дожидались две твари. Я попятился, и тогда старик достал стилус и дощечку и написал, что он является подлинным представителем моих прародителей, учредивших йольский культ на этом древнем месте; мое возвращение было давным-давно предначертано, самые тайные обряды только предстоит совершить (замечу, что почерк его оказался весьма старомодным). Видя мое дальнейшее колебание, в качестве доказательства своей личности он извлек из-под балахона перстень с печаткой и часы; и то и другое – с моим семейным гербом. Вот только предъявленное доказательство оказалось чудовищным, поскольку из старинных документов я знал, что часы эти положили в гроб моему прапрапрапрадеду в 1698 году.

Меж тем мой проводник откинул капюшон, обличая фамильное сходство в наших чертах, однако я лишь вздрогнул, не сомневаясь, что лик его был всего-навсего дьявольской восковой маской. Хлопающие крыльями животные теперь беспокойно рыхлили лишайник, и от меня не укрылось, что терпение теряет и старик. Одна из тварей потопталась на месте да и двинулась тихонько прочь, и он поспешно повернулся, чтобы остановить ее, – и от резкого движения восковая маска сместилась на том, что должно было быть его головой. И вот тогда, поскольку сей ходячий кошмар преграждал мне путь к бегству по каменной лестнице, по которой мы сюда спустились, я бросился в маслянистую подземную реку, с плеском убегающую в неведомые морские пещеры – в гнилостный сок глубинных ужасов земли, – прежде чем мои безумные вопли навлекли бы на меня все кладбищенские легионы, что могли таиться в этих чумных пучинах[61]…

…В больнице сказали, что меня обнаружили на рассвете в кингспортской гавани – в полуокоченевшем состоянии, вцепившимся в дрейфующий брус, ниспосланный случаем ради моего спасения. Найденные на снегу следы свидетельствовали, что вечером накануне я неверно свернул на развилке дороги на холме и упал с обрыва на мысу Ориндж-Пойнт. На это я ничего не мог ответить, потому что все теперь было другим. Все было совершенно другим: из широкого окна открывался вид на море крыш, из которых, пожалуй, лишь каждая пятая отличалась древностью, а с улиц внизу несся шум трамваев и автомобилей. Меня убеждали, что я нахожусь в Кингспорте; отрицать данный факт было тщетно. Когда я пришел в исступление, узнав, что больница располагается возле старого церковного кладбища на центральном городском холме Сентрал-Хилл, меня незамедлительно перевели в больницу Святой Марии в Аркхеме, где мне могли обеспечить надлежащий уход. На новом месте мне понравилось, потому что врачи там придерживались широких взглядов и даже оказали мне содействие в выдаче из библиотеки Мискатоникского университета дотошно охраняемого одиозного «Некрономикона» Аль-Хазреда. Доктора все твердили про некий «психоз», и я счел за благо согласиться, что мне следует избавиться от терзающей сознание идеи-фикс.

Так я и прочел снова ту омерзительную главу – и содрогнулся вдвойне, поскольку текст действительно не оказался для меня новым. Я видел его прежде, о чем бы там следы ни свидетельствовали, – а уж место, где я ознакомился с этими строками, лучше бы предать забвению. И никто на свете, наяву, не может напомнить мне об этой главе, но вот сны мои отныне исполнены кошмаров. Мне хватает духу процитировать лишь один абзац, насколько мне удалось перевести его с далекой от изящества вульгарной латыни.

«Нижайшие пещеры, – писал безумный араб, – не для восприятия глазами, что даны нам для зрения, ибо чудеса их непостижимы и ужасающи. Окаянен край, где мертвые мысли оживают вновь да в диковинном воплощении, и нечист разум, что не в голове содержится. Воистину, мудро молвил Ибн Шакабак[62]: блаженна та могила, в коей не покоится колдун, и мирно спит тот город в ночи, колдуны чьи обращены в пепел. Ибо издревле ходит молва, будто купленная дьяволом душа не бежит вовсе из гробового праха, но питает и наставляет того самого Червя, что гложет прах сей, покуда из разложения не возникает отвратительная жизнь, а скудоумные падальщики из недр не набираются злокозненности, дабы раздирать землю сию, и не разбухают чудовищно, дабы зачумлять ее. Гигантские норы тайно прорыты там, где должно быть порам земным, и перешли на шаг твари, коим от роду – ползать».

Перевод Дениса Попова

Примечание

Рассказ написан Лавкрафтом в октябре 1923 года и впервые опубликован в “Weird Tales”, вып. 5, № 1 (январь 1925-го); с. 169–174. Произведение создано под влиянием его первого посещения (в декабре 1922-го) города Марблхед, штат Массачусетс; о данном событии он даже спустя восемь лет отзывался в письме куратору Патерсонского музея (а в прошлом анархистскому активисту) Джеймсу Ф. Мортону (1870–1941) в крайне восторженных тонах: «Это был самый впечатляющий эмоциональный взлет, что я испытал почти за сорок лет своего существования. В мгновение ока все прошлое Новой Англии – все прошлое старой Англии, все прошлое англосаксов и Западного мира – захлестнуло меня и слило с умопомрачительной полнотой всего сущего так, как никогда прежде и уже никогда в будущем. То было апогеем всей моей жизни» (Selected Letters III (1929–1931), by H.P. Lovecraft, edited by August Derleth and Donald Wandrei, Sauk City, WI: Arkham House Publishers, Inc., 1971; pp. 126–127). Зловещая церковь в «Празднестве» списана с реально существующей Епископальной церкви Святого Михаила на Саммер-стрит (бывшей Фрог-лейн). Примечателен тот факт, что во времена Лавкрафта о существовании склепа под алтарем известно не было – его обнаружили лишь в 1976 г. (см. The H. P. Lovecraft companion, by Philip A. Shreffler, Westport, Conn.: Greenwood Press, 1977; pp. 67, 70). Мрачный же «высокий холм, голый и продуваемый всеми ветрами», мимо которого герой проходит в самом начале рассказа, – это марблхедское кладбище Олд-Бьюриал-Хилл, одно из старейших в Новой Англии.

Предыдущая главаГлава 11 из 22Следующая глава