К книге
Собрание повестей и рассказов в одном томеРассказы. Вечером
76%
Рассказы. Вечером
32

Тихий, ласковый вечер начала августа. После дождей всегда притихает, отдыхает земля, жадно отдается солнцу. Солнце второй день, а до того пять дней полоскало лишь с короткими редкими передыхами – да так некстати, посреди сенокоса, что деревня ахала в каждом доме. И теперь заторопилась, заторопилась… У кого гребь – поднимай, отрывай от стерни, вороши, у кого копны – разбрасывай, суши, у кого на корню трава – поглядывай на небо, не принесет ли новой беды.

Солнце только что зашло и бьет споднизу алым горячим заревом, широко растекающимся вдоль западного горизонта и ярко, чисто отражающимся в воде и правом от деревни, нижнем ее разливе. Еще вчера дымились подсыхающие и скаты крыш, и заборы, и поленницы с дровами, и лавочка, на которой сидит сейчас подле своей избы бабка Наталья. Сегодня грязнится только дорога, но и она начинает подсыхать и лоснится – точно вытапливается что-то сальное из жирной грязи. Воздух хмельной, густой; зелень по лесам налилась до темного глянца.

Бабка Наталья вышла за ворота оглядеться – улица была совершенно пуста, только собаки и коровы лежали вдоль тротуарчиков, где нагрелось больше. Вышла, присела под закатным покоем да так и пристыла. Из калитки напротив вышел Сеня в толстой пестрой рубахе навыпуск и в глубоких кожаных тапочках на босу ногу. Одиноко сидящего человека в деревне видеть в редкость – Сеня пошел посидеть вместе.

– От безделья маешься, бабка? – сказал он, усаживаясь и пробуя лавочку на прочность: с месяц назад он углубил врытые в землю чурбаки, на которые положена доска.

– Маюсь, – согласилась бабка Наталья. – Ты от большого хозяйства маешься, я от маленького. Отчего-нить кажный мается.

Она не держала уже по старости ни скотину, ни свиней, только огородишко, чтобы «разгуливать руки», как она говорила, да радовать живот.

– Отчего-нить да маешься, – повторила бабка Наталья и сладко вздохнула. – Завтри опеть будет вёдреный день, под твою хлопоту. Много накосил-то?

– Свалил за рекой всю траву и смотреть боюсь, – невесело сказал Сеня. – Не знаю, как нонче будем. Вот ведь врут! Вот врут! – вдруг вскинулся он. – Собрался утром на елань, я туда еще не заходил, а по радио говорят: в Красноярске дождь. В Красноярске дождь – завтра сюда жди. Испугался сдуру, что и на елани свалю под мокро, не пошел. А тут такая зарева!

– Зарева… А может, и пойдет…

– Да не пойдет! Привыкли врать!

Он не мог простить себе потерянного дня и злился. Но взглянул на Ангару – водное сияние подвигалось к деревне, будто солнце за лесом ударилось о земную твердь и растеклось огненной рекой, двинувшейся встречь старому течению, отметил, что по небу яркозолотистое полукружье утягивается к горизонту, открывая нежную, какой-то младенческой чистоты синеву, – засмотрелся Сеня и тоже вздохнул, успокаиваясь. «Все надо, надо, надо!.. Ничего не надо! Вот это надо! – решительно подумал он. И направил свою решительность на коров. – Зачем нам две коровы? Убиваться? Держим – чтоб сын с дочерью приехали, внуков привезли… Чтоб каждое утро под нос внукам выставлять большую чашку сметаны, творогу… И четыре года не едут. Нет, надо укорот делать хозяйству! Прибыли оно не дает, вся прибыль в себя, а нам с Галей много не требуется. В деревне некому литр молока продать – все сливай в себя! Укорот, укорот», – радостно повторял Сеня и уже другим, полегчавшим взглядом окинул свой двор.

Стоя, не доставая с сиденья ногами до педалей, прокатил на велосипеде мальчишка; на воде прямо из зарева вынырнула и загудела моторка. Видно было далеко и ясно, земля вплыла в какую-то полную открытость и приветливость. Взгорланил где-то справа в восторге петух, никто его из своего брата не поддержал, и он пристыженно примолк. Поднялась в заулке, уходящем к воде, корова с земли, покачалась и, тяжело ступая, прихрамывая, двинулась через дорогу. «Ноги отлежала, дура, – заметил Сеня, радуясь и этому. – Нет чтобы раньше подняться». Это была Надина корова, крупная, комолая, с большими белыми пятнами по черному. Она подошла к палисаднику, положила голову на штакетник, почесала с шорканьем шею и, едва не доставая до окна, взревела вдруг с такой мощью, что Сеня и бабка Наталья враз вздрогнули.

– Ну, здорова! Ну, здорова! – поразился Сеня, подумал и добавил: – Раздоенная корова завсегда горласта. Как и раздоенная баба.

– Чей-то я не знаю, – с сомнением сказала бабка Наталья.

– Точно. Это какой-то закон. А у мужика наоборот: если мужик пьет, у него голос слабнет. До того слабнет, у бедного, что он другой раз и ответить бабе не в состоянии.

– Не в состоянии, дак как ответишь? – согласилась бабка.

– Я не в том смысле.

Упоминание о мужичьей доле оказалось кстати: из заулка от реки вываливала компания мужиков из пяти фигур. Все были в сапогах, все в поддевках на рубашки, все шли тяжело.

– Крепостные идут, – первой заметила бабка Наталья.

Один из мужиков свернул по улице влево, и кто это был, Сеня не разглядел; остальным надо было пройти мимо Сени с бабкой Натальей. Сеня встряхнулся, уходя в пристальное внимание, раздвинул шире узкие плечи и выпрямился. Картина стоила того, чтобы полюбоваться всласть. Впереди шагал высокий, мосластый, длиннорукий, заросший пегой растительностью на вытянутом лице Пастухов, тракторист, трактор которого догнивал за гаражом, а сам Пастухов становился все угрюмей и злей. За ним в пару шли рядом два брата Постниковы, Серега и Леонид, один человек конченый, запивающийся давно, а другому, Леониду, Сеня удивился, обнаружив его в этой компании: он был мужик справный, крепкий как в хозяйстве, так и в отношениях с нею – с той, что валила многих. «Может, за брата ходил, чтоб скорей брата из неволи вызволить», – предположил Сеня. И последним, чуть приотстав, не поспевая за наддавшими ходу товарищами, торопился, подпрыгивая, небольшого росточка мужичонка, умудряющийся еще и голову втягивать в плечи, – Коля Степунок, совершенно от природы не пьющий и, стало быть, отрабатывавший за бабу, два месяца назад привезенную третьей женитьбой из города. Допрежние две тоже были городские, и туда же и сбегали, не выдерживая деревенского житья и Коли; но Коля ничуть этим не смущался и, когда его задирали, отвечал, прикрывая один глаз, что поставил задачу жениться семь раз и уж потом из семерых выберет одну, самую лучшую.

– Здорово, мужики! – бодро, с любопытством крикнул Сеня. – На барщину ходили?

– Не твое дело! – не оборачиваясь и не замедляя шага, отозвался Пастухов.

– Завтра, если сильно попросишь, тебя с собой возьмем, Сеня, – прибавил Серега Постников, хихикая: чем больше пил мужик, тем больше хихикал ржавым, чему-то радующимся смешком.

– Разве что на мой покос…

– А нам все равно на какой. Мы люди не гордые. Мы люди не слабодные, – уже на отходе выкрикивал Серега. Он нарочно произносил: «слабодные». Выходило: свободные это слабые.

Он-то, самый «слабодный» из всех, через два дома от бабки Натальи по ее же стороне улицы юркнул в зеленые, свежей покраски, ворота, за которыми проживала помещица, заводящая на деревне новый крепостной порядок, Аграфена Зуева (по-простому Зуиха, бабы ее звали мироедкой). Полдеревни закрепостила она делом самым обыкновенным – самогонным аппаратом. Перестало действовать, едва дыша, производство – не стало и денег в деревне. Не стало денег – прекратила подачу водки коммерция. К тому же коммерсант, высокий цыганистый парень из новоприезжих, торговать по ночам раз и навсегда отказался. А у мужика аппетит разыгрывается к ночи. Зуиха, которая раньше заведовала детским садиком, баба с могучей грудью и могучим задом, с пышной фиолетовой завивкой на голове, с неожиданным для такого телосложения писклявым голосом, любящая широкие цветные юбки и тупые широкие туфли, – Зуиха ограничений во времени не делала. По ночам-то и вспоминали о ней чаще всего. И, разлитый в 0,75-бутылки самогон шел у нее при безденежье за отработку, оцениваясь, по-колхозному говоря, в трудодень. Цена была высокой, народ роптал, но к ночи волнение, как правило, затихало. Зуиха держала трех коров, но сама не косила; с гектар высаживалось у нее за последние годы картошки, но сама не тяпала и не копала; на задах двора возводилась у нее новостройка такого масштаба, который уж не назвать избой; вся ограда была вымощена кедровой плахой. Постоянно у нее толокся какой-то посторонний народ, что-то привозивший и увозивший, многое за зелеными воротами творилось размашисто и скрыто. А своя простота ходила в батраках.

Бабы не однажды грозились поджечь Зуиху. И подожгли бы – если бы не стояла ее изба вместе с винокурней в плотной сцепке уличного порядка, набитого голытьбой. А у Зуихи и семьи не было: муж умер еще в старые времена, и о нем деревня не могла сказать плохого слова: был он работник леспромхозу и товарищ мужикам не по рюмке; не грешила деревня худой славой и на троих сыновей Зуихи, один за другим уходивших в сладкую жизнь по городам. Поверь теперь, что и сама Зуиха была баба как баба, пока жизнь не выгнулась на другой бок и не сотворила из нее шишку, бесстыжую, ничего не боящуюся… Жила она с примаком, с малоразговорчивым мужиком, моложе ее и мельче, белобрысым и одутловатым, неизвестно откуда прибывшим и служившим у нее одновременно в мужьях и работниках. Это он выходил по ночам на стук и собачий лай. Затем поднимал Зуиху. Бухгалтерию вела она, кроме тех редких случаев, когда рассчитывались рублями. Кобель гавкал по ночам не на гостей, взяв в ум, что непрошеных гостей у них не бывает, а для хозяев – как будильник.

…Ой, да что про Зуиху в такой вечер! Только бога гневить. Вечер, казалось, не запахивался осторожно в серые, все темнеющие одежды, а все больше распахивался в теплом нежащемся свете. И вся земля лежала в сладкой истоме.

* * *

Из калитки напротив вышла Галя, устроила обзор улице и крикнула:

– Ты, Сеня, чего расселся? Делать нечего?

– Иди посиди, – отозвался Сеня, опять после прохода мужиков размягченный, опять пригревшийся от горячего закатного света. – Иди, иди. Полюбуйся с нами.

Галя подошла, пряча руки, в резиновых ботах, в темном запане, подвязанном поверх юбки, с каплями пота на лбу – только что от работы.

– На что любуетесь-то?

– На природу.

– Ты что, из города в гости приехал – на природу любоваться?

– Я на природу и из деревни любуюсь, – значительно сказал Сеня. – Не то что некоторые. Посмотри на воду… прямо просится, чтобы на нее смотрели.

– Приласка-алася, – певуче протянула бабка Наталья и долго не отводила глаза от воды, сморщив лицо от внимания и удовольствия.

Они уже давно не возмущались тем, что нельзя эту воду пить, что нельзя войти в нее, чтобы окунуться, что так и не нарастила она за тридцать с лишним лет чистых берегов с песочком и камешком, что нельзя на нее помолиться и поутру сбегать к ней за радостью, что превращена она только в дорогу для сплава – ко всему они притерпелись. И упал широкий и яркий отсвет заката на нее, возжег небесным сиянием и снова показалась родной и живой. Если уж небо не отказалось от нее и вон как разукрасило – им ли отказываться?! Не ее вина, что превратили ее в огромный, уродливый и грязный разлив, называемый водохранилищем, что отняли у нее звонкую переливчатую песню, с которой она бежала.

– О-хо-хо! – выдохнулось у бабки Натальи. У нее, у бабки Натальи, жившей долго, ни из снов, ни из памяти не сошла старая Ангара, и сейчас ей подумалось, что это она, Ангара, окованная тяжким морем, показывает свои бережочки, и ждет она только поры, чтобы снять с себя уродливую опухоль и явиться в прежнем легком и сильном теле.

Зарево на западе солнца слабело, остывая и скатываясь, расплавленное золото, утончаясь и подсыхая, растеклось по горизонту двумя оранжевыми крыльями, растянутыми в полете, точно медленно и осторожно слетал день. А в воде, как в увеличительном стекле, сияние было ярче и игривей, и все наступало оно и наступало на неосвещенную, замершую в ожидании половину.

«Не может быть завтра дождя, – думал Сеня. – С кем угодно поспорю, что не будет. Ишь как крылья-то раскинулись!..»

Галя посидела и поднялась, это надо было понимать так, что вслед за нею должен подниматься и Сеня. Но ему не хотелось уходить – так хорошо сиделось и смотрелось! Нет, изба бабки Натальи стоит лучше, вся под красоту, какая еще осталась. А к Сене вечер заглядывает только через кухню, из милости. И в летней кухне окно на восход, чтоб пораньше попить чаю и приниматься за работу.

Ушла Галя – вышла, загнав корову, Надя, соседка справа. Но, настроившись на дойку, подсаживаться не стала, пригласила от ворот:

– Бабка Наталья, приходи потом под телевизор. Седни электричеством допоздна сулят светить.

Бабка Наталья кивала головой, думая, и отказалась:

– Нет, Надя, седни не жди. Седни подомовничаю.

– А чего не пошла? – спросил Сеня. Когда кто-то отлипал от телевизора, его интересовало, по какой, по сознательной или бессознательной, причине отлипал.

Бабка Наталья помолчала.

– А не знаю, Сеня. Чей-то на меня седни настроение нашло.

– Какое настроение?

– Не знаю. – И взялась объяснять. – Бывает изжога… это когда съешь не то. А бывает истома… томленье. Это когда че-то надо, а не можешь понять, че надо. Ко мне весь день седни я, молодая, являлась.

Томленье Сене было знакомо, он спросил:

– Неохота помирать-то?

– Помирать-то? – повторила бабка Наталья осторожно. Она с уважением и осторожностью относилась ко всему, что стояло рядом со смертью. – Помирать-то, Сеня, нас не спросят: охота, неохота… А я уж к такой поре подживаюсь, что смерть за пощаду будет.

– А все равно: от такой красоты уходить…

– И там, поди-ка, будет че показать…

Сеня собрался усомниться, но промолчал. Уж больно не хотелось спорить, особенно по этому делу. Старикам видней. Бабка Наталья старше его на двадцать лет – и на столько же она видит лучше, что там дальше. Это для молодых смерть – посторонняя безжалостная секира, а для стариков то, что исходит из них же, их же продолжение… Но о себе Сеня решительно сказал:

– А мне вот, к примеру, неохота помирать. Знаешь, почему неохота? Хочу посмотреть, чем здесь дело кончится, выгоним, нет мы всю эту сволоту. Скажи мне точно, что нет, – тогда согласен. Тогда и жить ни к чему.

Бабка Наталья протяжно вздохнула на выдвигаемые Сеней условия и, вспомнив, спросила:

– Ты, Сеня, тиливизиру войну завел… скажи мне: там наши, нет? Какие-то все дурашливые, прыгают, кричат… Вроде как дразнятся. А зачнут говорить – стрекоток один, ниче понять нельзя. Я у Нади спрашиваю: может, там кнопка есть, чтоб по-русски понимать? Нету.

– Откуда там будут наши? – мрачно сказал Сеня, стараясь удержать себя, не пуститься в разъяснения, которые обязательно его взмылят. – Свои разве стали бы такое вытворять? Дураки мы.

– Мы дураки-то дураки, а умным все одно не дадимся, – успокоила бабка Наталья.

Помолчали, возвращаясь к главному занятию – к праздному любованию картиной уходящего дня. Только краешек его и остался на расстилающейся перед ними земле, но краешек по-прежнему светлый и всеохватный, не давший до сих пор переклону отворить какой-то ход, в который бы потянуло сумерками. Только застывшая щетка леса напротив за Ангарой посинела да заалела зыбь мелких облачков на дальней от заката стороне неба. А закат все томился, все краснел тонким пленчатым остывом, и по-прежнему мерещились по горизонту подобия длинных размашистых крыльев.

Вскричал теперь уже у Сени во дворе петух, но слабенько и капризно, совсем не музыкально; чей-то петух с нижней улицы тут же прикрикнул на него, и опять все смолкло. «Надо менять петуха, – решил Сеня. – Только позорит. Собой нельзя гордиться – живность должна быть такая, чтобы гордиться. А петух – это первое дело, это от всего хозяйства заявление».

Справа по улице катился катышок в сторону Сени и бабки Натальи – бежала Дуся Размётнова, та самая Дуся, о которой за полсотни лет не заросла слава, как она после войны увела мужика от родной сестры, оставив ту куковать с двумя детишками. Мужика этого, смиренного Михаила Петровича, три года назад Дуся похоронила, собственные ее годы зашли за семьдесят, но, маленькая, живая, неугомонная, бегала она без спотыку, говорила много и таратористо, любила еще выпить и сплясать. Чуть пониже возрастом была она бабки Натальи, но ни величать ее никому не приходило в голову, ни бабкой назвать. Дуся да Дуся. В деревне вместо «жди, когда рак на горе свистнет», так и говорили: «Жди, когда Дусю Размётнову угомон возьмет» – подразумевая, что этого никогда не будет.

Дуся подкатилась, помотала вытянутой рукой вправо-влево, показывая, чтобы Сеня с бабкой Натальей раздвинулись и освободили ей место посредине, плюхнулась, повертела головой, проверяя, те ли это, в ком она могла ошибиться с дороги, и одним звуком выпалила:

– Здорова-те! Че сидите?

– Сидим, – отвечал Сеня, посмеиваясь, – тебя дожидаемся. Че расскажешь?

– Слыхали, – скороговоркой спросила Дуся, – в Красноярском одна баба уж третий год спит? Без просыпу спит третий год, добудиться не могут. Не помрет и не оживет, спит и спит, как заговоренная. Слыхали?

Сеня засмеялся вольно, от души; бабка Наталья ахнула:

– Третий год спит? Это она как?

– Трагический сон, – как выкрикнула, сказала Дуся. – Непостижная явления. Седин по тиливизиру передали.

– Летаргический, – поправил Сеня, вспоминая, что есть действительно такой сон – во сне живут.

– Трагический! – повторила Дуся с нажимом, она любила сильные слова. – Тебе бы так – не стал бы подсмеиваться. Кормят ее по трубочкам, сама видала. А уж как там дальше – не скажу. Ой-ой, это сколько же ухода за ней надо! – ужаснулась Дуся, представив уход. – Хоть и спит беспробудно.

Бабка Наталья всматривалась то в Сеню, то в Дусю: никак вместе ее дурят?

– Ее пошто добудиться-то не могут? – не понимала она.

– А с нечистой силой связалась, – сделала Дуся разъяснение. – Не иначе. Адреса нету, а то бы я написала, чтоб ее похристили. По-другому не добудиться. А то трубочки… Ой-ой, сколько же это уходу за ей! – еще больше удивилась Дуся.

Когда Дуся узнавала новость из разряда чрезвычайных, ноги у нее сами собой срывались и несли, чтобы обежать погрязший в нелюбопытстве народ. Она признавалась: «Я думала, я сидю, а я уж бегу. У меня ноги мной правят. У меня голова отстает». Голова отставала, но успевала, как орешки щелкать, разгадывать «непознанные явления», которым Дуся отдавалась с великой страстью. Инопланетян она видела: «Вон, на криволуцкой елани видала. Никакие они не планетяны, а с того свету являются, я тетку Агафью Агаповскую признала». Об африканке, родившей сразу пятерых, говорила: «От негра, от такого страшного, с испугу только пятерню и таскать, это бы и я принесла». Но ни одного не принесла она от Михаила, и это «явление» объясняла с обезоруживающей откровенностью: «Бог наказал, чтоб у сестры мужика не отбивала», шмыгая при этом, как девчонка, носом. Перед одним лишь «непознанным явлением» сдалась Дуся. Увидав по телевизору, как беснуется от восторга огромная, в тысячу тысяч, толпа перед больницей, в которой какая-то артистка, будто бы Мадонна, родила ребенка, Дуся поразилась: «А че такого-то? Не ребенок ее родил, а она ребенка. Че такого-то?»

Ноги приплясывали от нетерпения, и Дуся вскочила, крутанулась перед Сеней с бабкой Натальей раза два, приговаривая, что «дожжа тиливизир не сулил, ты, Сеня, напраслину не говори», – и устремилась дальше, в левую сторону улицы. Навстречу ей шагал Максим Суворов, высокий мужик с поднятыми плечами и с совершенно седой в сорок с небольшим лет головой. Дуся загогулиной обежала его, они коротко перекинулись какими-то словами явно не дружеского характера, потому что Дуся показала вслед Максиму кулак. Максим подошел, оглядываясь на Дусю, поздоровался, но присаживаться отказался.

– Что Дуся насвистела? – поинтересовался он, возвышаясь над Сеней и бабкой Натальей как коломенская верста.

– В Красноярском одна баба третий год спит, – Дусиными словами сказала бабка Наталья. – Добудиться не могут.

Максим неожиданно позавидовал.

– Эх, мне бы так! – с восторгом отозвался он, вскидывая и присаживая голову. – Мне бы так – мать твою растак! Чтоб три года не добудились!

– С чего это ты? – спросил Сеня.

– От хорошей жизни, Сеня. От жизни счастливой, земляк. Наконец-то нам ее устроили!

Сеня набрал полную грудь воздуха, чтобы поддержать Максима, – эх, какой бы погром этой жизни на пару они бы устроили, как бывало не раз! – Набрал Сеня боевого воздуха и в несколько выдохов спустил его: не стоит. Будет и завтра для этого день, и послезавтра… много дней и месяцев еще будет.

– Плюнь ты на жизнь, – посоветовал он Максиму миролюбиво. – Такой вечер, а ты про жизнь… Ну ее!

Максим удивленно присвистнул:

– Пойду доложу бабе своей, что Сеня велел плюнуть на жизнь, вечером одним дышать. Неделю начальника ищу, чтоб сказал, где спасенье искать, а надо было не к начальнику… надо было сразу к тебе. Ну, орел! – Максим уже пошел и, оборачиваясь, спросил: – Сено-то накосил, орел?

– В валках лежит, – улыбаясь, сказал Сеня.

– В валках не сено.

Пришлось согласиться, разбередив опять сердце:

– В валках не сено.

Нет, начинал поддаваться сумеркам вечер: воздух загустевал, напитываясь от земли синевой, в четких и темных контурах стояли постройки на фоне воды, слева фиолетовой, а прямо и справа – в многоцветных зыбистых блестках, как от нагретых в глубине камней. Закат догорел, но изгибающаяся по горизонту полоса все еще рдела с прощальной грустью и красотой. И, казалось, огромный полог неба приподнимался слева, с востока, кренясь к закату, чтобы позже, проводив зарю, перегнуться к восходу. Редкие звуки раздавались с повтором, как от эха. Затихала и деревня.

– Ну что, бабка Наталья, ночевать пойдем.

– Пойдем, однако, Сеня. Засиделися.

С крыльца, перед тем, как открыть дверь, Сеня взглянул последним взглядом на небо – там, почудилось ему, двигались огромные тени, шла какая-то таинственная работа.

1997

Предыдущая главаГлава 32 из 42Следующая глава