В расцвете юности, полон нерастраченных сил, но уже обладая дорого доставшимся опытом, остановился я, чтобы окинуть взором жизненный путь, по которому шел по своей воле либо был ведом. Сквозь путаницу кажущихся случайностей проступает невидимая рука, занесенная над иными из нас, чтобы властвовать втайне. Нить, которую мы собираемся прясть на свое усмотрение, оказывается, уже спряли задолго до того, как таковое намерение в нас зародилось.
Полотно, на коем вытканы узоры моей судьбы, возможно, уже разорвано. Но я говорю: возможно. Как знать, пока я мню себя свободным, не сближаются ли уже потерянные концы оборванной нити, чтобы мягко сплестись воедино? Тогда вновь пойду я по начертанному пути, добровольно растворившись сознанием в неком светлом потоке, который теряется в устрашающей дали. Но в этой дали обитают тишина и покой, и поэтому я мирно простираю к вам руки, о нивы высшего познания и опыта! Принуждаемый необходимостью и слишком слабый, чтобы противостоять им, покоряюсь я без печали течению, которое ограничивает и направляет вышняя рука.
Из записок моих становится понятным, как мало могут наши человеческие силы, наши приобретенные и проверенные опытом знания и даже предначертанная нам судьба против тайных замыслов неких Незнакомцев[120], которые, скрываясь за непроницаемой завесой обыденности, незримо бодрствуют над половиною человечества. Их планы и пути не однажды бывали обнаружены, но я в своем повествовании собираюсь обличить сих братьев в самой сердцевине их обиталища. Все поступки, какие бы ни совершил я в жизни, даже самые преднамеренные, казалось, были уже высчитаны со дня моего появления на свет и занесены в их ужасные архивы. Все было направлено на то, чтобы сделать меня причастным к омерзительному преступлению путем соблазна или вовлечения в какую-либо деятельность. События эти, выстраиваясь в длинный ряд, доказывают неизменную истину, что использование не столько индивидуальных, сколько присущих всем людям особенностей обеспечивает неограниченную власть над душами.
История моя развертывается столь запутанно и стремительно, что лишь с середины появляется некоторая определенность. Я написал этот отрывок, чтобы в первую очередь несколько прояснить то, что мне довелось пережить. В моем повествовании все события прошлого не только сходятся вместе, но и повторяются вновь. Впрочем, не заботясь о судьбе этих записок, которые станут известны миру только после моей смерти, я позволю себе отомстить своим врагам лишь тем, что своими страданиями воскрешу их самонадеянность и покажу, что даже в самую завидную пору своей жизни я был менее всего достоин зависти.
Граф фон С**, замечательный, достойный любви молодой человек, участвовал в осаде Гибралтара как волонтер под начальствованием Крийона[121], и, когда знаменитый Эллиот вынудил последнего к отступлению[122], граф вышел в отставку с намерением совершить путешествие в Португалию и затем через Испанию и Францию возвратиться в свою родную немецкую усадьбу.
К концу лета приехал он домой. Я был безумно рад вновь его обнять, — он стал еще красивей и обаятельней с тех пор, как мы расстались, и я часто подшучивал над ним по поводу галантных приключений, якобы происшедших с ним в чужих краях и ожидавших его тут, на родине. Граф непринужденно отшучивался, но за обменом дружескими остротами замечал я порой в глазах его влажный блеск, похожий на навернувшиеся слезы. Полагая, что молодой человек благородного происхождения, с превосходным образованием и выдающимся характером не может не искать сладостных ков, дабы пленять и быть плененным, я принял это за влияние неких нежных воспоминаний, которые растают с течением времени, и не подозревал, насколько серьезна может быть истинная причина. Граф намеревался провести зиму в своем поместье и предложил мне составить ему общество. Я согласился.
Днем мы охотились, занимались хозяйством, играли в бильярд. Вечером, после легкого ужина, сидели, наслаждаясь покоем, возле уютного камина, и сердца наши изливались в той радостной философии, которая озаряет лишь душу труженика и бесконечно услаждает проводимую в деловых хлопотах жизнь. Кто познал, что такое дружба и что чувствуют родственные души, обмениваясь сходными идеями, кто изведал, как опьяняет фантазия, когда в приподнятом настроении беседуешь с близким другом, тот поверит, что мы вполне довольствовались нашим тесным обществом, старались избегать посторонних и редко допускали в свой круг иного говоруна, кроме болтливого огня в камине. Когда граф бывал действительно в хорошем настроении, мы рассказывали различные истории из своей жизни и путешествий и, то внимая, то повествуя, забывались настолько, что и не думали прекращать, пока не сгорали все дрова в камине и наступивший холод не напоминал нам о том, что мы находимся в Германии и что для нас уже приготовлены теплые постели.
С конца апреля граф стал все чаще заглядывать в календарь, после чего, покачав головой, вновь откладывал его в сторону. Я заметил это в нем наряду с другими таинственными поступками, однако ни о чем не расспрашивал, надеясь, что время разрешит сии загадки либо граф расскажет мне о них по своей воле.
Но с каждым днем мой друг становился за работой все рассеянней. Охота, его излюбленное развлечение, занимала его уже не столь горячо, и по вечерам за ужином мне все больше недоставало его веселой бодрости, сочетавшейся с изысканной простотой. Граф был задумчив, порой почти неподвижен; я с тревогой ощущал его боль, но продолжал молчать. Вдруг заперся он на весь день в своих покоях, вышел только к ужину и был настолько подавлен и потерян, что не ответил на все мои расспросы ни единым словом. Мы довольно рано встали из-за стола. Граф сам поставил два стула к камину, звонком колокольчика вызвал слугу и приказал принести побольше дров. Велев наконец слугам удалиться, он придвинул свой стул поближе к моему, в то время как я в боязливом недоумении наблюдал все эти приготовления, и наклонился ко мне.
То, что он поведал, передам я сейчас его словами и от его имени, хотя мое повествование может выйти удручающе бледным. Долго сомневался я, прежде чем воспроизвести его живой рассказ, в моем вялом отображении кажущийся лишь отголоском подлинного восприятия. Никто не в состоянии воспроизвести речь жестов во всей ее высшей полноте, когда каждое воспоминание вызывает определенное движение в лице и божественно прекрасные глаза вновь проливают забытые слезы.
— Милый Г**, — сказал он мне, — я вижу, вас изумляет и пугает мое поведение. Дорогой друг, прошу, возьмите себя в руки. Я собираюсь поведать вам об ужаснейших событиях, которые когда-либо довелось мне пережить. Рассказ этот, возможно, прольет вам свет на некоторые мои теперешние поступки. Готовы ли вы меня выслушать?
— Вам известно, милый С**, что судьба рано приучила меня к самым зловещим происшествиям, — вы навряд ли сыщете более спокойного слушателя.
Но я только притворился хладнокровным. Холодное содрогание ужаса медленно пробежало по моей спине.
— Так слушайте же, маркиз! Вы еще помните, наверное, с какой поспешностью выехал я из Лиссабона в Мадрид. Сейчас я намереваюсь заполнить этот пробел в моих повествованиях, поведав вам о событиях, о коих был не вправе рассказывать ни единым днем раньше. Впрочем, и теперь дозволено мне касаться происшедшего лишь отчасти. Случившееся так и осталось для меня в таинственной тьме, тем более ужасной, что пролить свет на него не представляется никакой возможности.
Как вам известно, по делам нашей семьи мне необходимо было ехать в Мадрид. Из-за неких досадных обстоятельств и в особенности из-за плутовства моего возницы пришлось ехать кружной дорогой, — я решил продолжать путь также и ночью, чтобы наверстать упущенное время. Мне уже успели рассказать о частых грабежах и убийствах и предупредили, что следует соблюдать всяческую осмотрительность, но я всегда полагался на обоих своих слуг, которые, как и я, были превосходно вооружены. Но поскольку я собирался ехать близ границы даже ночью, хозяин мой и вся его семья восстали против моего решения с дружеским упорством. Меня упрашивали ради Бога дождаться наступления дня. Мне поведали об огненных фигурах, блуждающих огнях и привидениях. Наготове было множество историй о ночных приключениях и убийствах. Но, вероятно, из гордости не желая показаться боязливым, а также из присущего мне упрямства я настоял на своем, уговорил возницу, утешил хозяев и отправился в путь. Перед этим я подарил кольцо, отсутствие коего вы недавно заметили, очаровательной маленькой девчушке, которая с любовью приникла ко мне, пытаясь удержать. Уверяю вас, милый Г**, настроение, в котором я тогда пребывал, являлось яснейшим доказательством моего полного неведения. Я был весел и оживлен, никогда прежде не испытывал я такого счастья и не вкушал бытия во всей его радостной полноте, никогда прежде не созерцал мир в столь ярком солнечном сиянии.
Дорога наша лежала через лес, начинавшийся сразу у испанской границы. Ночь была божественно прекрасна. Возница привычно правил своим лошаком. Слуги мои безмятежно спали. Я, хоть и бодрствовал, был охвачен грезами. Тишина вокруг, пение птиц, луна, шутливо пугавшая меня обманчивыми тенями, таинственные вздохи и шорохи листвы — все это вызывало мечты, в которых я мысленными очами видел своих любезных друзей и подруг. Я предавался очаровательной болтовне с ними, одновременно внимая таинственной жизни природы, чтобы пояснить им каждый звук, и только толчки повозки порой производили в воздушной веренице воплотившихся ощущений досадные пустоты.
В конце концов я не смог это долее переносить и сошел с повозки, чтобы в течение некоторого времени следовать за ней пешком. Вскоре свернул я на тропинку, которая, как мне показалось, через несколько шагов вновь должна была вывести меня на проезжую дорогу. Теперь ничто не мешало моей фантазии творить картины одну ярче другой, шаги мои участились в такт биению сердца, и так я шел около получаса, пока не упал, споткнувшись о древесный корень. Образы, порожденные воображением, тут же разлетелись, и я обнаружил, что нахожусь посреди чащи, в лабиринте зарослей; я, очевидно, потерял дорогу и даже не подозревал теперь, в какой стороне она находится. Полагая, что не слишком долго шел пешком и повозка должна быть где-то неподалеку, я позвал возницу, и мне послышалось, будто он мне ответил (возможно, то было эхо). Определив приблизительно направление голоса, я впал в прежнюю беспечность. Некоторое время я брел сквозь заросли, и наконец мне показалось странным, что я все еще не вышел на проезжую дорогу. Остановившись, я прислушался — и радость моя была велика, когда я совершенно четко различил, как мои слуги разговаривают с возницей. Довольный, я протиснулся сквозь большой куст и мнил уже, что стою возле своей повозки.
Но в следующий же миг я пережил неописуемый испуг, так как заметил, что стою не на дороге, а возле лесного ручья, громкий плеск которого я принял за человеческие голоса. Неимоверный страх оттого, что я заблудился, еще более возрос при мысли о том, что это случилось в чужой стране, в лесу, о котором идет дурная слава, и что верные мои слуги, вероятно, находятся уже вдали от меня. Как раскаивался я теперь в своем поспешном решении! Я проклинал возницу, себя и все вокруг. Вдруг что-то выскочило на меня из ближайшего куста. Это была маленькая итальянская левретка. Я направился было к ней, но она побежала вдоль ручья и показала мне узкую тропку, которая пролегала вдоль берега. Собачка то и дело оглядывалась, чтобы не упустить меня из виду, и оттого соскользнула в воду — течение подхватило и понесло ее. Я свернул к ручью и шел рядом до тех пор, пока на отмели не выловил собачку и не выбрался вместе с ней на берег. Едва я поставил ее на землю, как она с лаем побежала прочь через лужайку, примыкавшую к огороженной рощице. В ограде я заметил вход, который, как оказалось, вел в полностью затемненную беседку, в глубине которой просвечивал выход. Я беспечно ступил туда, но едва сделал несколько шагов, как чья-то рука обвила меня за шею и пригнула книзу. Чьи-то уста приникли к моей щеке и крепко поцеловали. Затем рука, которая была прижата к другой моей щеке и пыталась притянуть мою голову к губам, соскользнула от моего движения и прикоснулась к эполете на моем мундире.
В тот же миг, вскрикнув от испуга, неизвестное создание отпрянуло, но затем вновь склонилось ко мне. Более странного положения, в коем я очутился, невозможно вообразить. Мне часто доводилось быть в опасности, и я всегда умел сохранять хладнокровие, ни разу ужасы войны не повергли меня в трепет; сердце мое всегда продолжало биться ровно; но здесь, где мне, очевидно, ничто не угрожало, да и шпага моя была под рукой, причем я почти наверняка мог предположить, что имею дело с женщиной, меня вдруг охватил сильный трепет — колени ослабели, и вместо того чтобы схватить противника, я оперся на него. Сердце мое готово было выскочить из груди, я не мог более стоять и поневоле опустился на колени. Руки мои обвились вокруг тела незнакомца, и я смог увериться, что это действительно была женщина, — она дрожала, но не так сильно, как я. Я склонился головой к ее руке и заплакал, рассудок мой помутился, я находился в смертельном страхе и уверовал уже, что умираю.
— Бога ради, сеньор, кто вы такой? — обратилась она ко мне наконец по-испански. Тут сознание мое вновь прояснилось, и я поднялся. Рукой, незадолго до того прикасавшейся к ее колену, я крепко обнял незнакомку. Ужас, владевший мною, исчез без следа, и едва ли не в следующий же миг сердце мое воспламенилось страстью, язык мой застыл, нёбо сделалось сухим, и я едва смог выдавить из себя несколько слов:
— Человек чести, сеньора, — и ваш друг!
Голос ее звучал так мелодично, мрак беседки просветлел от тонкого лунного сияния, мягко обрисовавшего божественно прекрасный силуэт на зеленеющей дерновой скамье. Не распознавая ее лица, я любовался тысячью небесно очаровательных черт. Сердце незнакомки стучало под моей отважной рукой, и я не мог удержаться от того, чтобы не прижать полубессознательно прелестницу к своей груди.
Тем временем, казалось, сверкнула молния. В беседке вдруг сделалось светло. У меня замелькало в глазах, затем их вновь затянуло серой пеленой, — чья-то ледяная рука скользнула по моей спине; затылок будто окаменел, и я едва сумел повернуть голову. Четверо грозных незнакомцев стояли позади меня, каждый держал в руке факел. Я вскочил и схватился за шпагу, но тут же пятый незнакомец, которого я поначалу не заметил, ринулся от стены беседки ко мне, схватил меня сзади за руки, и через минуту я уже был связан. Меня, подталкивая, вытеснили из беседки в одну из садовых аллей. Столь внезапный переход от одного состояния к другому, непривычные и ужасающие обстоятельства — все это словно оглушило меня. В подобные минуты от избытка впечатлений невозможно что-либо воспринимать. Из царства прекрасной действительности я был нежданно низринут в мрачную страну развеянных мечтаний, чувства мои погрузились в дрему, сердце билось все медленней и медленней, — казалось, оно вот-вот остановится. Но когда я, немного овладев собой, открыл глаза — снова ужас!.. По обе стороны от меня шагали те самые незнакомцы, с головы до ног укутанные в покрывала. Под полями низко надвинутых шляп, насколько можно было различить, я увидел столь ужасные лики, что до сих пор считаю их за маску, хотя отнюдь не могу понять, почему незнакомцы явились в масках. Таких белых как мел подбородков, осененных кривыми ярко-красными носами, я доселе не видывал. Трепеща, заговорил я с этими образинами по-испански; но мне не ответили.
Через некоторое время я уже достаточно ободрился, чтобы оглянуться на свою соседку, которая робко всхлипывала за моей спиной. Она была одета в белое, на не прикрытое вуалью, смертельно бледное лицо спадали темные волосы, голова низко опущена к полуоткрытой роскошной, возмущенно вздымающейся груди. Незнакомку вели, изредка что-то ей говоря, но ответом были лишь трепет, пробегавший под складками ее легкого одеяния, и вздохи, приглушенные наброшенной на шею косынкой. Меня сильными толчками отогнали вперед, и я мог слышать только бессвязное бормотание; до меня отчетливо донеслось имя «Франциска». Но что с вами, маркиз? Вам нехорошо?
— Ничего, любезный С**, продолжайте. Ужасающая история! Я припоминаю это имя. Но продолжайте, дорогой граф!
Граф взглянул на меня задумчиво, с мрачной миной и затем продолжал:
— Сияние медленно гаснущего месяца, сливающееся со светом утренних сумерек, позволило мне различить, что путь наш лежит к старинному строению, наполовину скрытому зарослями, которое, словно зачарованное, проступало сквозь золотистую утреннюю дымку. Строение это, примыкавшее к подножию небольшого холма, который поднимался сразу же за деревьями, наполовину развалившееся, со щелями и зияющими окнами, казалось, находилось некогда на вершине и лишь потом медленно сползло в пустынный дол. Дверь наполовину вросла уже в землю, и несколько разбитых ступеней вели в смоляную тьму, откуда тянуло удушливым запахом тлена. В тот миг я мысленно простился со всеми живущими, — словно огромная могила разверзлась у моих ног, и неодолимые обстоятельства толкали меня в нее. Я совершенно позабыл о юной даме, которую вели позади меня, и помнил теперь лишь собственное стесненное положение; глубочайшее оцепенение моей души сменилось постепенно болезненным ужасом. Дверь распахнулась, меня втолкнули вовнутрь, и со скрежетом дверь затворилась вновь. Затем ее еще раз отворили и вновь затворили. Я услышал стоны, приглушенные широким низким сводом. То была Франциска.
Странно, что они не отняли у меня шпагу. Сейчас только я подумал об этом. Юная дама была рядом, она могла бы развязать мне руки; я был силен, а мои стражи не вооружены. С таковыми намерениями сделал я по направлению к ней несколько шагов, но тут же обнаружил, что нас разделяет решетка, тянущаяся через весь сводчатый подвал. Я заговорил с юной дамой и попросил ее попытаться, если возможно, просунуть руку между прутьями, но все отверстия были слишком малы. Наконец обнаружилось достаточно большое отверстие, через которое прошла бы рука. Я встал к Франциске боком, чтобы она вытащила мою шпагу и перерезала веревки. Но так как шпага слишком тесно сидела в ножнах, дама тянула ее с большим усилием, пока наконец резко не выдернула, оцарапав руку о неровный край решетки.
Но в это же мгновение в дверях появились наши стражи. Они поманили меня рукой, и мне не осталось ничего иного, как следовать за ними. Франциска вышла из другой двери, нас поставили вместе и повели по длинному коридору, конец которого терялся во тьме. При свете факелов я сумел разглядеть свою спутницу. Ах, любезный граф! Никогда не забыть мне ни единой черты ее прекрасного облика, который я жадно созерцал во всей его полноте! Я не знал, что такое женщина, до тех пор, пока не увидел эту. Никогда прежде я не пылал страстью, не ведал ни единого мига счастья и не мыслил ни о чем подобном. Сие дерзновеннейшее и безупречнейшее создание натуры в единый миг пробудило в моем сердце неизвестный мне дотоле мир переживаний.
Она была прекрасна, но как невинен был притом ее взгляд, как нежен рисунок рта! Лучше бы мне было лишиться дара речи, чем нарушить одним неосторожным словом спокойствие ее черт! С едва подрагивающими губами и трепетно склоненным челом она была подобна лилии, на которую упал алый отблеск розы, невинности, углубившейся в себя при излияниях томительной любви, слезе кротко переносимой боли, что спадает с увлажненного ока. Взгляд ее был мечтательно устремлен вдаль, когда же он, полон милосердия, упал на меня, то показалось, этот небесный взор желает утешить еще одну грешную душу, прежде чем угаснуть.
Я заговорил с ней по-французски, и она ответила мне. Коридор был столь узок, что двоим продвигаться было можно только бок о бок. Оба наши стража вынуждены были идти впереди с факелами, и, поскольку они прибавили шагу, она имела возможность дать к ужасающим обстоятельствам, в которых мы оказались, еще более ужасающие пояснения. Наш разговор был замечен, нас оторвали друг от друга, один из стражей полностью извлек из ножен мою полуобнаженную шпагу и пристально взглянул на темляк. Сие обстоятельство я решил употребить к моему спасению.
Примерно через сотню шагов коридор расширился в просторное помещение. Оно словно было усыпано хрусталем; свет факелов плясал на стенах тысячью разноцветных огоньков; в воздухе стояло мягкое мерцание; Франциска вновь находилась рядом со мной, совершенно преображенная. Но все это великолепие было лишь вступлением к последующему представлению. Просторное помещение вновь сузилось в тесный проход, который вел в сводчатый зал, несравненно более роскошный, чем первый. Две огромные, уставленные свечами люстры висели, окутанные густой таинственной дымкой, в которой только вблизи можно было что-либо различить. Углубившись в залу, я заметил, что боковые стены затянуты черной тканью, поверх которой прикреплено множество зеркал. Впереди находилось некое возвышение с креслами по обеим сторонам, которые, все без исключения, были заняты сидящими на них незнакомцами. Под люстрами стояло два стула, почти у самого края большого, находящегося посредине провала. Мое внимание поначалу приковано было к этому многозначительно зияющему отверстию, в глубине которого, как мне казалось, слышался шепот. Только позднее взглянул я на сидевшее передо мной собрание. На самом высоком кресле устроилась необыкновенно нескладная персона, по правую ее руку расположились четверо женщин, по левую — пятеро мужчин. Среди первых мне бросилась в глаза девушка необыкновенной красоты, но великолепие ее внешности лишь оттеняло охватившие красавицу скорбь и возмущение. Сдерживаемое пламя блистало в ее замирающем взоре, в груди кипела ярость, отчего лицо ее то горячо вспыхивало, то покрывалось смертельной бледностью. Все собравшиеся были охвачены таинственной скорбью; едва нас ввели, замер каждый вздох. При наступившем мучительном молчании было слышно, как кровь пульсирует в жилах.
Наконец юная красавица бросилась пред возглавляющим заседание чудовищем на колени. Гнев, казалось, одарил ее тысячью рук и тысячью голосов, и в бешеном исступлении громко исторгла она из себя свою внутреннюю бурю. Она обвиняла молодую даму и меня, — она называла меня любовником последней и требовала, чтобы нас обоих казнили. Франциска все это время почти без чувств покоилась на своем стуле: казалось, жизнь на время покинула ее, но только с тем, чтобы вернуться с удвоенной силой. Смертельно бледная, но вполне владеющая собой, она поднялась, бесстрастно готова была она предаться своей судьбе, но защищала меня: она клялась, что до того самого часа никогда в своей жизни меня не видела. Ее неустрашимость, ее неземное, нечеловеческое спокойствие и самообладание могли бы воодушевить умирающего, — меня же охватил гнев, разрешившийся множеством проклятий. Я сослался на мой темляк, назвал свой титул и имя, поклялся, что смерть моя не останется неотмщенной и виновники, несомненно, будут разоблачены. Моя вернувшаяся сила к сопротивлению, горячность речи и — ах! до конца дней не знать мне покоя! — то, что я совершенно позабыл о молодой даме и говорил лишь о себе и своей жизни, казалось, произвели на собравшихся определенное впечатление. Но едва я только высказался и вновь воцарилась напряженная, мертвая тишина, взглянул я мельком на свою спутницу. Она также бросила на меня взгляд. О Боже! — как только я не умер в сей же миг! Казалось, эти очи будут ожидать меня в иной жизни, на протяжении вечности не покинут они меня! То был взгляд великой, ангельской души, смешанный с тихим, стеснительным презрением к моей трусости. Нежная тоска растворилась в жестком холоде гипсоподобного бюста, слабая искорка, казалось, мелькнула в последний раз на поверхности, прежде чем угасли все чувства, которых я не оценил и которые предал. Неистовство охватило меня; но вместо того чтобы броситься в зияющий у наших ног провал, распахнутый навстречу мне, словно дружеские объятия, я забился, словно дитя, пытаясь разорвать прочные путы, разрыдался и почти без чувств упал назад в свое кресло.
Собравшиеся заговорили о нас на незнакомом мне наречии. Наша обвинительница вмешивалась порой в разговор, пронзительно восклицая. Не без хлопот ее удалось унять. После наступившего затем глубокого молчания приблизилась она ко мне. Почти близкая к обмороку, спросила дрожащим голосом, готов ли я умереть либо дать клятву никогда и никому не рассказывать о том, что открыла мне Франциска, и в течение целого года не упоминать ни единым словом о приключившихся со мной событиях. Принесли Библию, и я — о, несчастный! — поклялся. Меня предупредили, что нарушение клятвы будет стоить мне жизни, хоть бы я и под землей укрылся.
Едва я, почти бездыханный, в полубеспамятстве, вновь опустился на свой стул, как один из наших стражей удалился. Дверь захлопнулась с ужасающим грохотом, огни погасли, собравшиеся исчезли, и я ощутил вокруг себя холодную, мертвую тишину гробницы. Только по левую руку слышал я вздохи Франциски. Через несколько мгновений ее столкнули в зияющее подземелье; я слышал, как она падала со ступени на ступень. Затем раздался душераздирающий вопль. Приглушенные хрипы мучительной смерти донеслись сквозь конвульсивные всхлипывания и лязганье железа. В тот же миг я лишился чувств.
Эти слова были последними, что я услышал в повествовании графа. Потеряв сознание, я соскользнул со стула на пол перед камином. Граф призвал слуг на помощь — меня едва удалось спасти.
Когда я вновь пришел в себя, то лежал уже на своей постели полураздетый. Вокруг стояли слуги. Граф сидел поблизости в неком туманном забытьи, подперев голову рукой. При первом же моем стоне он вскочил и опустился подле кровати на колени.
— Что за ужасная тайна! — воскликнул он. Устремив на меня испытующий взор, он продолжал: — Бога ради, скажите, кто вы?
Я постарался овладеть собой. Ласково взял я графа за руку, но он вырвался и стремглав покинул комнату. Его слуги последовали за ним, вскоре я услышал, как из стойла вывели лошадь и подвели к воротам замка.
Утро еще не забрезжило, и так как я пребывал в совершенном изнеможении, то собрался немного поспать. Я отослал слуг, закрыл глаза, но возможно ли было задремать? Ах, Франциска! Я еще слышал твои жалобные всхлипывания; исторгнутый в предсмертном ужасе вопль все еще мерещился мне в мучительном забытьи; тысячи смутных образов теснились перед моим мысленным взором, и все же для меня оставалось нечто непостижимое в ее трогательном преображении. Одна из картин заставила меня содрогнуться: Франциску, находящуюся рядом со мной, опускали в могилу! «Франциска! Это ты!» — воскликнул я во сне и протянул к ней руки.
Я почувствовал чье-то ледяное прикосновение. Потрясенный, я отпрянул. Я оставил горящую свечу, но теперь в комнате был разлит ослепительный свет. Тихое кипение в воздухе выдавало присутствие высшего существа. То был Амануэль[123].
— Чего тебе надобно? — вопросил я его. — Даже здесь преследуешь ты меня!
— Два года минуло, — ответил он с благосклонной важностью, — с тех пор, как ты меня не видел. Но я не покидал тебя ни на час. Берегись, Карлос, как бы мне не пришлось явиться тебе еще раз! Я услышу тебя, где бы ты ни был. Предупреждаю тебя, Карлос!
Тут он исчез. Сияние погасло — ни тихого веяния, ни клубящегося воздуха. В комнате воцарилось прежнее спокойствие. Едва смея дышать, я откинулся на подушки.
Графа не было два дня, никто его не видел. На третий день он воротился совершенно смущенный. Я как раз вышел погулять в сад, чтобы, вдыхая аромат молодых цветов, освежить угасший жизненный дух. Едва я повернул из боковой аллеи на главную, граф уже стоял передо мной. Не промолвив ни слова, он бросился мне на шею, вновь отпрянул и подвел меня к ближайшей дерновой скамье. Тут упал он к моим ногам, достал из-за пазухи запечатанный пакет и вложил его мне в руку. Обняв меня тысячекратно и увлажнив мое лицо слезами, он оторвался от меня и стремительно зашагал вверх по аллее.
Трепеща, прочел я надпись на таинственном пакете, — он предназначался мне, был скреплен двумя печатями и несколько раз обвязан бечевкой. Узлы были настолько крепки, что я не смог их развязать. Тогда я вспомнил о своих карманных ножницах: футляр был при мне, но он оказался пуст, — наверное, ножницы я где-то оставил. Не удавалось ни развязать бечеву, ни вытащить между путами письмо так, чтобы не порвать его.
Промучившись несколько минут, решил я, что благоразумнее всего возвратиться в замок. Тут же за мной зашел один из моих слуг. В замок прибыли незнакомые мне соседи, желавшие нанести графу визит. Графа, однако, нигде не было видно, и мне пришлось их принять. Мы побеседовали, потом подали обед, но я думал только о своем письме. За игрой оно мерещилось мне в каждой карте. Начались танцы; я порывался покинуть залу, но мне ежеминутно задавали пространные вопросы, на которые необходимо было дать столь же пространные ответы.
Когда гости наконец уехали и я тысячекратно пожелал им вослед доброй ночи, поспешил я наконец не без страха в свою комнату, схватил сумку — неописуемый ужас! — она была пуста. Пакет исчез — поиски по всему дому ни к чему не привели.
Мысли теснились у меня в голове; пытаясь выявить меж случившимися событиями некую трагическую связь и сопоставить сулящее ужас будущее с протекшим в страданиях прошлым, я улегся на постель. Но мучительный страх вновь пробудился в присутствии некоего отвратительного Духа, жестокость которого я уже не однажды изведал, размышления над приключениями графа, их значением и возможной связью с определенными событиями, пережитыми мною, тождество места и сходство персон, слова Амануэля — все это складывалось в одну устрашающую картину, которая не позволяла мне ни единого мига покоя. Я был почти вне себя от жутких предчувствий и словно изнурен неким дурманом — постель казалась мне тесной, я вскочил, подошел к окну и растворил его настежь. Стояла дивная майская ночь, каждое движение природы было проникнуто глубочайшим безмолвием. Из окна моего можно было видеть ту самую дерновую скамью, где граф вручил мне исчезнувшее письмо. Сейчас на скамье кто-то сидел. Полная луна светила ярко. Я не мог ошибиться. Сидящий был окутан белым покрывалом — он был мельче графа, но крупнее нашего садовника. Возможно, в этом незнакомце была разгадка тайны.
Я набросил камзол, беззвучно отворил и затворил за собой калитку, ведущую в сад, и окольным путем, через прилегающие кусты, дерзко направился к скамье. Однако на полпути я заметил, что позабыл дома шпагу и теперь совершенно безоружен, отчего мужество мое несколько поубавилось. Добавлю еще, что обстоятельства увеличили мой страх. Все слишком походило на приключения графа. Картина повторялась точь-в-точь. Год назад сцену ужасающих действий столь же ярко освещала луна. Склонившаяся во тьму свежая листва была так же полупрозрачна и, казалось, трепетала от таинственного страха. Ток воздуха ласково овевал меня, напоенный ароматами, все кругом дышало напряженным ожиданием, и тени напоминали роящихся эльфов, которые, предчувствуя развязку, выбрались из своих цветов. Мужество оставило меня, я почти начал дрожать и стал подумывать, не повернуть ли назад, но мне все же удалось овладеть собой. По крайней мере, издали и из укрытия я вознамерился рассмотреть загадочного незнакомца.
Пробравшись сквозь заросли и остановившись в нескольких шагах от скамейки, я оторопел: вместо одного закутанного в белое незнакомца там сидели трое подобных и к ним добавлялись все новые и новые. Я насчитал их уже восемь, когда среди них появился граф в своем обычном платье. Волосы мои встали дыбом от ужаса, полон невыносимого страха, я весь превратился в зрение, стараясь вобрать в себя увиденное. До меня не доносилось ни единого звука. Один из незнакомцев выхватил из ножен шпагу графа и вложил рукоять в его руку. Тут я отчетливо увидел, как другой длинным, тонким пальцем коснулся его — и граф упал замертво на землю.
Я издал громкий вопль, незнакомцы исчезли, и я остался один. Был ли то сон? Вся природа вокруг меня, казалось, впала в столь глубокую неподвижность, что некому было нарушить мое оцепенение. Ни малейшего дуновения вокруг, ни единый листок не шевелился. Ни одного облака не проплывало мимо луны. Вдали слышалась дробь; я протиснулся к дерновой скамье — граф все еще лежал у ее подножия. Он не истекал кровью, но был холоден и недвижим. Ах, как несказанно дорог был он мне теперь! Я притянул его к себе и обхватил руками, расточал ласки, стараясь вернуть его к жизни, со всею нежностью пытался я вновь его согреть и готов был выдохнуть жизнь из своих уст, покрывая его поцелуями. Лик его был страшен. Его красивое, юное, милое лицо, выражавшее всегда дружескую нежность, оцепенело в холодной гримасе, рот был искривлен, и глубочайший ужас читался в искаженных судорогой веках и складках лба. Шпага была так крепко зажата в правой руке, что было невозможно ее извлечь.
Внезапно граф шевельнулся. Испуганно распахнул он темные глаза, взглянул на меня с изумлением, как если бы видел впервые, вновь смежил веки и издал ужасающий, громкий стон. Казалось, он с трудом приходит в себя. Но кто способен описать сей леденящий душу переход от небытия к бытию и невыносимую муку, которую выражали его черты? Покрытое смертельной бледностью лицо графа вдруг вспыхнуло, рот задрожал, брови сошлись вместе, и глаза заблистали яростью над залитыми жаром щеками. Я вновь обрел мужество, нежно прислонился к груди графа и левой рукой сжал руку, в которой он держал шпагу, правой прижав его к себе. Граф пытался вырваться, но силы покинули его, и он вновь затих. Его прояснившийся лоб выражал нежную боль, пламя глухой ярости угасло в глазах, источавших теперь потоки слез, он принялся громко всхлипывать.
— Дражайший, милейший граф, — обратился я к нему, — утешьтесь!
Граф отпрянул и вырвался из моих объятий.
— Ради Бога, Карлос, ступайте прочь, ступайте немедля прочь! Остерегитесь! Разве вы не видите — я в крови?
— Что за призраки преследуют вас, граф? Опомнитесь! Я же ваш друг. Ваш Карлос с вами!
Голова его упала на грудь. Правая рука судорожно дернулась, как если бы он хотел согнать со лба муху.
— Карлос... вы сказали точно. Он был моим другом. Но больше он мне не друг. Я ненавижу его.
В порыве ярости он выпрямился, но тут же без сил опустился.
— Ступайте, любезный маркиз; послушайте меня — торопитесь! Здесь неспокойно. Остерегайтесь меня, в особенности моей правой руки. Созовите моих слуг! Защищайтесь!
Последние слова он проговорил с необычайной поспешностью.
— Хорошо, любезный граф, я созову ваших слуг, но не по своей охоте, а по вашей воле!
Я хотел уже подняться, но он схватил меня за край одежды и притянул вниз.
— Послушайте, маркиз, я хочу открыть вам ужасную тайну, ах, она способна лишить меня разума!
— Так прислонитесь же к нежной груди, граф, что всецело принадлежит вам!
Но поначалу успокойтесь. Многое еще должно выясниться!
— Но вам придется подождать. Не сердитесь на меня, любезный Карлос. Я не могу иначе. Мне надлежит поступить так, да, это мой долг.
Тут волосы его поднялись дыбом, лицо исказилось от ярости, и он крепко схватил меня за руку.
— Послушайте, послушайте же!
Приблизившись, он крикнул мне в самое ухо:
— Я должен вас убить!
— Граф!..
— Да, клянусь всемогущим Богом; и теперь же, немедленно!
Он яростно ринулся на меня.
Полубессознательно я отклонился в сторону; шпага воткнулась в дерновую скамью, мы схватились, граф упал к моим ногам. Бросив шпагу, граф обнял меня обеими руками.
— Ах, Карлос! — воскликнул он. — Можешь ли ты поверить, о мой единственный друг! Взгляни! Я совершенно утратил разум. Некий призрак преследует меня повсеместно! Почему не желаешь ты вместе со мной умереть?
Он взглянул на меня печально своими большими глазами. Я был настолько потрясен, что не мог говорить.
— Ты не отвечаешь? Подставь мне свою грудь! Единственный удар соединит нас навеки. Будь милосерден, Карлос!
Я склонился к нему и прижался лицом к его лбу.
— Ты все же не зол на меня. О, это моя единственная радость на земле! Карлос, ты сказал мне, чтобы я опомнился, так опомнись же сам. Клянусь небесами!
Он вскочил.
— Мы в сей миг должны оба умереть.
Он искал свою шпагу; я забросил ее за скамейку.
— Ах вот как! Так ты поступаешь со мной, маркиз? Со мной, кому тысячу раз всем сердцем клялся в дружбе? Даже шпагу мою отнял ты у меня. Ничего мне не оставил! — Он бросился мне на грудь. — Отдай шпагу, Карлос!
— Благодарите меня, граф, за то, что шпага не у вас. Ваш ум помутился. Позднее вы стали бы раскаиваться.
— Мой ум помутился, говорите вы! Да простит вам Господь эту ложь. Нет, я сознаю, что делаю, где я нахожусь и что намереваюсь предпринять. Однако между нами встала страшная тайна. Но... или ты не Карлос?
— Ваш Карлос, граф, ваш лучший друг.
— Видишь, я не брежу! Ты мой друг, который тысячу раз клялся мне, что жаждет умереть со мною вместе, и который желал бы этого теперь, лишь бы только успокоить меня! Не правда ли?
— Охотно, дорогой граф, если только это вас успокоит.
— Послушайте же, маркиз. Мне пришлось дать ужаснейшую, ужаснейшую клятву! Меня два дня продержали взаперти, меня принудили, и я поклялся — о, я вполне владею всеми своими чувствами! — и после того как я поклялся, ко мне приблизился белый призрак, которого я уже однажды видел, и...
Говоря все это, он сумел дотянуться до шпаги за скамьей, незаметно подобрал ее и вновь ринулся на меня. Но некое существо возникло между нами, и граф упал на землю.
Когда я очнулся, графа уже не было. Я увидел, что наступило утро. Солнце поднялось и светило мне прямо в лицо. Все деревья вокруг были оживлены птичьим пением, картины минувшей ночи смутно брезжили в памяти, подобно полурастаявшим теням, под утренней позолотой они не устрашали более. Болезненные ощущения растворились в восхитительном потоке ясных образов, и я едва замечал отсутствие друга. Медленно и неохотно расставался я со своей слабостью, и все мои чувства с трудом освобождались от столь сладостного тумана.
В замке все еще спали, когда я воротился. Я направился в спальню графа, но, как и прежде, она была пуста. Я разбудил графских слуг; никто из них его не видел. День я провел в беспокойстве; граф так и не пришел. Протекло много недель, но мой друг не появлялся. Наконец спустя два месяца, одним прекрасным утром в непривычно ранний час дверь моей комнаты распахнулась и вошел граф. Он выглядел бодро, лицо его цвело красками юности, в глазах появился прежний блеск, на красивых губах играла нежная, дружеская улыбка.
— Вы удивлены, любезный Г**? Что ж, мы не виделись так долго!
Он обнял меня с привычной сердечностью, бросился в кресло, заказал завтрак и принялся есть с необычайным спокойствием. Некоторое время я глядел на него словно окаменелый, но потом встрепенулся и выбежал в сад, чтобы обдумать все на приволье. Граф последовал за мной. Мы ходили по аллеям, беседуя о пустяках, граф рассказывал мне о своих замыслах относительно поместья и прикидывал возможные расходы, роковой дерновой скамьи он словно бы не замечал — ни единого намека на ожившие воспоминания.
Лето прошло в привычных занятиях и радостях, мой друг был так же бодр, как и прежде, я с удовольствием отвечал на его шутки. Мы весело разгуливали по окрестностям, часто принимали гостей, охотились, танцевали, играли, и намеченный нами распорядок жизни закрепился настолько прочно, что даже приближение зимы внесло в наши увеселения не слишком много изменений.
Когда осень принялась расцвечивать листву, мы стали вновь встречаться у нашего старого друга — камина, что сближало нас еще тесней. Почти половину вечеров проводили мы за доверительной беседой. Сходные наклонности, казалось, призвали нас покинуть суетное общество, чтобы сойтись здесь: та же взаимная заинтересованность, внимание друг к другу и участливость, та же готовность рассказывать объединяли нас. Это были как будто не самые значительные часы в нашей жизни, но они принадлежали, несомненно, к счастливейшим, и я наслаждался ими в полной удовлетворенности и покое. Осенняя дымка над деревьями, дребезжание окон и скрип дверей вызывали в нас таинственный трепет, который сводил нас еще ближе.
Один из ясных, холодных осенних дней провели мы в радостях и тяготах охоты. Поужинали мы довольно быстро. Довольные, устремились мы к огню.
— Итак, маркиз, — обратился ко мне граф, — теперь вы сами видите, что я ничего о вас не знаю. История ваша известна мне лишь отчасти. Будьте же добры, поведайте ее полностью.
— Мне доставляет радость, любезный С**, что вы о том просите. Подбросьте же побольше дров в камин, ведь она будет столь же длинной, сколь и скучной.
— Расскажите хотя бы часть ее — на сегодня этого было бы достаточно. Но только с самого начала. Вам понятна моя просьба?
Он подбросил дров, и я принялся рассказывать:
— Вам известно, любезный С**, что я принадлежу к древнему испанскому роду, предки мои были среди первых христиан и в раннюю пору монархии[124] прославились военными подвигами. Отец мой — потомственный аристократ, и мать происходит из высокородного и богатого семейства. Место моего рождения — Алькантара[125].
— Алькантара! — в изумлении воскликнул граф. — Алькантара? Однако продолжайте...
Тут граф впал в глубокую задумчивость и только спустя некоторое время постарался сосредоточиться, чтобы хоть как-то внимать моему рассказу.
— Свойства моей матери особенно повлияли как на мои манеры, так и на способы приобретения благоприятных талантов, на мое воспитание, а также на все мои устремления и надежды. Я с ранних лет слышал, что ее красота, являющаяся отличительной чертой всего семейства, уже сама по себе неоценимое наследство. Округлые щеки, выразительный рот, пылающий взор и ровные брови были одним из первых значительных даров, предназначенных мне. Живость движений, нежная, ласковая речь, неизменно бодрое настроение и легкое упрямство, которое я сознательно применял не слишком часто, способствовали тому, что я пользовался всеобщим вниманием, снисхождением и благосклонностью.
Родственники мои старались продлить мне дивные годы; но именно это привело к тому, что я рано перестал чувствовать себя ребенком. Одиночество, которым я вынужден был тешиться, сделало меня склонным к мечтательности, обострило мое восприятие и согрело воображение: я строил воздушные замки, и душа моя растворялась без остатка в тихом тумане, орошающем все мои впечатления нежными слезами. Ах, тогда не думал я, какие страдания последуют за этими часами, не ведал, что обитель моих юных сил будет разрушена именно в те мгновения, когда душа простирает радостные картины из прошлого в необозримое будущее.
Когда я юношей появился наконец в обществе, в обращении моем обнаружились чувствительность и теплота, каковые производят особенное впечатление на женщин. Меня старались привлечь. Во мне находили множество мелких недостатков и желали их исправить, открывали множество качеств, достойных любви, и старались их развить. Под предлогом воспитания склоняли к соблазну.
Вскоре мне стало нравиться внимание особ противоположного пола; но, уступая своим прихотям, а еще более моде, я увлекался лишь особо достойными внимания. Я овладел в совершенстве искусством галантности и вскоре имел менее поводов жаловаться на любовь без взаимной склонности, чем на капитуляцию без предварительной осады. Но наступил час, когда я был наказан за свою длившуюся почти год резвость.
Эльмира, графиня фон С***, до пятнадцати лет жила у родственницы в одном старом замке, в глуши и уединении, что препятствовало вниманию и ухаживаниям особ противоположного пола. И вот она прибыла в Алькантару во всеоружии соблазнительной новизны и природных дарований, благодаря которым затмила блеск своих сестер по полу и сделалась недосягаема'для их ревности. Наделенная исключительной красотой, изящным остроумием и чарующей живостью, она таила в себе пылкое сердце, под покровом веселости жаждущее вечной любви. Казалось, природа создавала Эльмиру, будучи в превосходном настроении, поскольку каждое выражение ее лица, каждое движение были отмечены лучезарной радостью, шутливостью и ласковостью. Она принимала мои ухаживания с той веселой, милой искренностью, которая удваивала мою настойчивость, не позволяя, впрочем, идти далее определенной черты.
Однажды вечером застал я ее, как обычно, за игрой на лютне[126]. С инструментом на коленях она сидела на софе, одной рукой обхватив склоненную голову и в другой держа носовой платок. Я вошел в комнату незаметно — она сидела ко мне спиной — и услышал ее тихие всхлипывания, а также увидел, как несколько слезинок упало на лежавшую на полу нотную тетрадь. Я приблизился к ней — она меня по-прежнему не замечала. Я опустился у ее ног на колени, взял повисшую руку и поцеловал, но Эльмира словно превратилась в живую статую. Наконец она вздрогнула и, заметив меня рядом, хотела вскочить и выбежать из комнаты, но я, все еще не проронив ни единого слова, удержал ее.
— Ах, Карлос, — воскликнула она, — вы застали меня врасплох! Ария была, однако, так трогательна, так неописуемо трогательна! Вы никогда ее не слышали? Если хотите, я могу вам ее сыграть!
Эльмира принялась листать нотную тетрадь, но трогательная ария все не находилась. Она пыталась привести себя в более веселое расположение духа, но и это ей не удавалось.
Я вновь взял ее за руку.
— Дражайшая графиня, — обратился я к ней. — Невозможно обрести то, чего желаешь. И я сейчас в том же настроении. Мне было так тяжело и грустно, я надеялся найти вас в веселом, искреннем расположении духа, но вижу лишь слезы и замкнутость.
— Замкнутость? Карлос! Когда я была замкнутой?
— Никогда ранее, но теперь определенно. Эльмира! Лишь годами я юнец — в любви я давно перестал быть таковым. И если нельзя мне вас умолять о том, чтобы вы даровали мне свое доверие, достаточно ли вам моей дружбы? Вы молчите? Вы плачете? О, говорите же со мной! Я всецело принадлежу вам. Каждый мой взгляд, каждая мысль принадлежат вам.
— Вы полагаете, дон Карлос, — заговорила она наконец немного оскорбленно, — что у меня есть некая тайна, которую я могу вам доверить? Ах, если быть честной, то, должна признаться, я к этому совершенно не готова.
— Эльмира, вы неверно меня поняли.
— Да, чтобы быть до конца искренней, признаюсь, мое теперешнее расположение духа плохо сочетается с вашим настроением.
— Почтеннейшая графиня, я не хотел вас оскорбить.
— Охотно верю. Вам просто недостает ловкости, чтобы искусней прикрыть свое любопытство.
— Да, мадонна[127], я чувствую, что был чересчур любопытен. Простите меня. Давайте поговорим о чем-нибудь другом. Что за мастер сделал эту лютню?
Тут взгляд Эльмиры вновь стал недвижим, и она принялась безутешно плакать. Долгий, протяжный вздох вырвался у нее из груди.
— Мне не хотелось бы вам надоедать, прекрасная графиня. Я вновь прошу вас простить мою докучливость. Прощайте, мадонна.
— Ах, останьтесь же, Карлос!
— Вы плачете еще горше с тех пор, как я тут. Если я не могу снискать ваше доверие, то, по крайней мере, не буду обременять вас.
С этими словами я направился к дверям. Я искренне досадовал на Эльмиру, но это было не что иное, как любовь. Я сделался от этого совершенно болен и вынужден был два дня просидеть дома, на третий день я получил записку следующего содержания:
Наши роли переменились, Карлос. Теперь я должна искать вашего доверия. Вы любите всех женщин, а я — ах! — только одного-единственного человека. Завтра утром буду у капуцинов[128], в монастыре Святого Яго[129], на исповеди.
Монастырь Святого Яго лежит в добрых четырех милях от Алькантары. Необходимо было отправляться в тот же вечер, несмотря на ужаснейшую ночную бурю. Вопреки уговорам слуг я оседлал свою лошадь и выехал из ворот. Предсказания Альфонсо оказались верными. Ливень обрушился на меня с затянутых тучами небес вместе с молниями и громом; ветер, налетая ураганными порывами, силился сбросить нас, промокших до нитки, с лошадей; ни одной тропы невозможно было различить; лошади наши, отнюдь не разделяя горячности наездников, с каждым шагом все глубже утопали в грязи. Наконец перестали мы уже понимать, в какой стороне монастырь и где город, и, только опасаясь за свою жизнь, непрестанно боясь утонуть или, по крайней мере, завязнуть в грязи, с величайшим трудом добрались до лежащего впереди леса. Но здесь подстерегали нас новые ужасы.
Опасности поездки лишь забавляли меня, и, сохраняя, несмотря ни на что, хорошее настроение, я запел известную народную песню; Альфонсо охотно подхватил ее. Но тут же в кустарнике, словно из сотни мощных глоток, послышалась та же песня. Поначалу я подумал, что это эхо. Но, к своему ужасу, я разобрал повторенные множеством голосов слова второй строфы, тогда как мы начали только первую.
— Что это, Альфонсо? — окликнул я слугу.
— Ах, почтеннейший господин, — ответил плут, весь дрожа, — не иначе как бесы решили переломать нам кости!
Только теперь я заметил, что нахожусь на наезженной тропе. Страх возобладал над всеми моими чувствами. Я впился шпорами в бока своей лошади так крепко, что она пустилась вперед во всю прыть, причем бедняга Альфонсо, который все еще с криками продирался сквозь кустарник, не успевал следовать за мной. Через минуту я уже был так далеко от него, что не слышал его голоса. Я хотел было придержать лошадь, чтобы Альфонсо сумел меня догнать, но она уже сошла с твердой тропы и забрела в густые заросли. Небо прояснилось, но положение мое оставалось безутешным. Я пытался звать Альфонсо, но он не откликнулся; тогда я спешился, взял лошадь под уздцы и отправился на поиски какой-нибудь поляны, где мог бы обнаружить тропу или провести время до утра. Вдруг я заметил вдали несколько огоньков, но, едва я отважился на зов, они тут же исчезли. Только один продолжал гореть, неподвижный и неизменно яркий. Предположив, что моту там найти людей, я двинулся вперед, наполовину утешенный.
По мере моего продвижения огонек становился все меньше и меньше и после того, как я, пробравшись сквозь воду и грязь и ведя под уздцы свою лошадь, оказался примерно в ста шагах от него, превратился в тлеющую точку.
Наконец показалась низкая, тесная хижина. Крохотное оконце, в котором горел огонь, находилось за раскидистым кустом и было почти полностью заслонено листвой, сквозь которую пробивались отдельные лучики, наполняя тьму чарующим зеленоватым сиянием. Небо полностью прояснилось, буря утихла, и только легкий ветерок стряхивал капли с листвы, которые в кромешной тьме сверкали как звезды. Я приблизился к двери: еще издали я услышал в доме голоса, но теперь все стихло. Я стукнул посильней ногой в дощатую стену.
— Оставь все, Мария, и отвори дверь, — услышал я наконец.
Дверь открылась. Маленькая девчушка придерживала ее, высоко подняв руку. Посреди комнаты горел огонь. Женщина, стоя к двери спиной, хлопотала у очага, подгребая угли к котелку. Маленький худенький мальчик, который сидел от нее по левую руку, наклонился так, чтобы разглядеть меня, и закричал:
— Ах, мама! Взгляни-ка!
— Входи же наконец, Якоб! — воскликнула женщина, не прекращая своего занятия и не оборачиваясь. — Привел ли ты отца? Смотри-ка, негодник, из-за тебя мне пришлось сжечь весь хворост, который ты сегодня с таким трудом насобирал. Но зато я уверена, Якоб, что суп тебе понравится.
Она сняла крышку с котелка и с искренней радостью заглянула в него.
— Милая женщина, — проговорил я наконец.
— Как ужасно сверкали молнии и бушевала буря! Лесной дух тоже только что промчался мимо. Бедолага, наверняка ведь промок насквозь! Входи же, негодник!
Она обернулась, но, увидев меня, с поводом в руке и лошадью, которая наполовину протиснулась в хижину, выронила из рук крышку, котелок опрокинулся, и прекраснейший из супов пролился на огонь. Женщина вскрикнула и попыталась спасти свое варево, но слишком стремительно сгребла хворост, так что влага залила последний жар и пламя совсем погасло. Только маленькая лампа, стоявшая в окне, озаряла слабым сиянием полумрак хижины.
— Ну вот, — рассмеялась женщина, — что теперь скажет Якоб, увидев мой хваленый суп на угольях!
Она поднялась и подошла ко мне.
— Простите меня, добрая женщина, что помешал вам, но в бурю я сбился с пути...
— Входите же, входите, любезный господин! — воскликнула она. — Только лошадь оставьте снаружи!
Ни слова не вымолвив, я вышел и привязал лошадь к ближайшему дереву, а затем вновь зашел в хижину.
— Вы совсем промокли, да и голодны, наверное! Нужно опять развести пламя; но если бы только были сухие дрова!
Я все еще не видел ее лица, но ее милая непринужденность очаровала меня.
— Котелок опрокинулся по моей вине, — заявил я ей, — пойду поищу хворост.
— Да, пожалуйста, а я пока опять разожгу огонь.
Она бодро направилась к очагу, я же вновь вышел наружу. Но рядом с хижиной не нашлось ни единой щепки, и я счел необходимым проникнуть глубже в заросли. Вскоре я услышал, как моя лошадь заржала, что происходило всегда, когда кто-то приближался к ней сзади. Затем послышался мужской и женский смех, из чего я заключил, что Якоб, должно быть, возвратился домой и его, как и его жену, забавляют прыжки моей лошади.
Через некоторое время с большим трудом я набрал небольшую вязанку хвороста. Я поспешно отнес ее в хижину, распахнул дверь; но сцена заметно переменилась. Ни огня в очаге, ни котелка с супом. Якоб — стройный, красивый молодой мужчина — сидел на земляном полу, держа жену на коленях. Лампа, от которой она собиралась разжечь огонь в очаге, стояла рядом и ярко освещала ее прекрасное лицо. С величайшей страстностью она прильнула к своему мужу, нежно глядя ему в глаза. Якоб, казалось, не в состоянии вполне вкусить свое счастье, был слишком погружен в себя, чтобы суметь это понять. Затем он вновь поднял глаза на свою божественную жену, которая нежно коснулась щекой его щеки, поцеловала в лоб и крепко прижала к груди. Лица обоих выражали теперь единое мечтательное настроение. Хрупкий мальчуган обвил ручонкой материнскую шею, девочка постарше протиснулась ласково между матерью и отцом. Сколь немая и между тем сколь красноречивая сцена! Слышались лишь негромкие вздохи, и каждое слово сцеловывалось прежде, чем оно могло прозвучать. Никогда раньше не видел я любви в столь полном излиянии!
— Господи! — заговорил наконец Якоб, но его перебил сынишка, который вновь увидел меня и воскликнул:
— Чужой!..
Якоб, подняв на руки это прекрасное бремя, встал, приблизился ко мне и протянул руку:
— Добро пожаловать, любезный господин, мы сердечно приглашаем вас! Хижина наша тесна и убога, но мы искренне рады гостю!
Очаровательная хозяйка развела уже между тем огонь, также подошла и в знак приветствия пожала мне руку. Взгляд ее был полон сострадания, благодаря чему уже можно было почувствовать себя осчастливленным. Даже дети, не робея, приблизились к незнакомому человеку, стали трогать перья на шляпе и играть ими.
Извинений моих почти не слушали; мы все устроились на простой лавке, стоявшей у задней стены, и я позабыл Эльмиру и свое путешествие; вскоре был приготовлен другой суп, мы достаточно обсушились и обогрелись у вновь разведенного огня, несколько плодов, немного меда и хлеба дополнили наше пиршество, и мы погрузились в увлекательнейшую беседу. Оба выказывали образованность, значительно превосходящую не только их теперешнее положение, но и, скажу без преувеличения, мои познания. Притом потребности их казались столь малыми, блаженство столь полным, а союз столь совершенным, что я с каждым мигом все более и более презирал себя и все выше ценил своих собеседников.
Наконец я взял руку хозяйки в свою.
— Простите мою нескромность, — заговорил я, — но, достойнейшая из женщин, отчего поселились вы в этой хижине, отчего избегаете положения, которое доставило бы вам честь, и общества, которое бы вас боготворило?
— Боготворило? — переспросила она с улыбкой. — Кто поручится, сеньор, что подобное обожествление не заставило бы меня покинуть общество?
— Наша история довольно длинна, — сказал Якоб, — и очень печальна. Вы догадываетесь, сеньор, что хижина эта — наше последнее пристанище. Мы пожертвовали обществу часть нашей жизни, но прекраснейшие ее годы мы сберегли для собственного счастья.
В этот миг рассказ мой был прерван весьма необычным способом. Огонь в камине становился все слабей и слабей, пока совсем не угас; через несколько мгновений мы уже сидели в густом дыму, и даже свечи, казалось, готовы были вот-вот погаснуть.
— Дымоход горит! — испуганно воскликнул граф. Он позвонил в колокольчик и велел слугам, чтобы кто-нибудь залез в дымовую трубу. Но ни огня, ни искр не обнаружили. Ночь прошла в бесполезных поисках по всему дому, граф утомился, но дым так и стоял в комнате. Только спустя много времени он рассеялся и можно было отправиться на покой.
В последующие вечера, в силу достаточно весомых обстоятельств, дорогие нашему сердцу беседы приходилось откладывать. То у нас собиралось общество и гостило в течение целой недели, то долгими часами трудились работники, которых граф, еще в середине зимы, нанял для переустройств внутренних покоев замка, то приходилось проверять счета; наконец, графа вызвали в ближайший городишко, чтобы прояснить запутанное судебное разбирательство. Сев в карету, он сжал мою руку и шепнул мне на ухо:
— Вспоминайте порой о камине!
Поскольку на меня одного легли теперь все хозяйственные обязанности, лишь в отдельные часы по вечерам мог я следовать призыву моего друга писать записки — именно так понял я тогда его слова. Он хоть и имел в виду нечто совсем иное, но, воротившись из поездки через две недели, заговорил о моей истории и сообщил о своем героическом решении, которое определило, как это станет потом видно, все будущие события.
Я опишу здесь лишь те из них, которые в ту пору произвели на меня исключительно сильное и волнующее впечатление; моя история уже и без того полна упоминаний о тех происшествиях, каковые постепенно и преднамеренно приближали меня к ужасающей цели. Когда я поведал обо всем графу, тьма, скрывающая эту паутину, была непроницаемой, хотя время впоследствии принесло мне удовлетворительный ответ. Однако меня весьма часто уже при первоначальных разысканиях тревожили дурные предчувствия, о которых я даже не хотел размышлять, потому что при всяком серьезном обдумывании страх мой лишь возрастал и каждый шаг делался неуверенней и тем самым опасней.
— Можно я поведаю этому господину нашу историю? — спросил Якоб у своей жены. Молчаливым кивком она выразила ему свое согласие и занялась детьми, время от времени покидая хижину и по большей части принимая участие в разговоре лишь издали.
— Мы оба происходим из благородных и знатных семей, — начал свой рассказ Якоб. — Но позвольте мне, сеньор, не открывать наших имен. Юные годы мои ничем не примечательны, — как многие отпрыски знатных семей, я пользовался уважением, но, как младший сын, владел только тем, что оставила мне по завещанию одна старая родственница. Наследство вскоре разошлось, и я сделался обузой для своей семьи, возжелавшей, чтобы я принял духовный сан[130]. Однако это не соответствовало моим наклонностям. Привыкнув к славе и влиятельности, которые связаны с благородным происхождением, я считал достойным для себя занятием военную службу и надеялся со временем удовлетворить свою любовь к роскоши, а также не уронить достоинства своей семьи. Удача способствовала мне. Смута в Новой Испании[131] побудила нашего монарха отправить туда вспомогательные войска; было приказано набрать полк в Мадриде. Благодаря ходатайству одного из родственников меня записали в этот полк, и вскоре мы оказались в Кадисе[132]. Но наемные корабли, которые должны были подготовить прибытие галеонов[133] в Картахену[134], из-за встречных ветров, а также из-за плутней поставщика провианта надолго задержались в гавани. Путешествие наше должно было начаться не ранее чем через несколько месяцев, и эти месяцы сделались самыми примечательными в моей жизни.
В городе я не мог для себя найти ни развлечений, ни занятий. В нем жили в основном купцы и совсем мало знатных семейств, и потому круг моего общения составляли в основном офицеры полка, в котором я служил. И поскольку общество не слишком жаловало военных[135], оставалось также мало надежды быть принятым в каком-либо приличном семействе, поэтому прогулки сделались моим единственным развлечением и гавань — единственным местом, возбуждавшим мой интерес. Особенно полюбил я прогулки возле форта Св. Себастьяна[136], расположенного на юго-востоке от города. Примостившись у маяка, я сидел у моря и видел в нем как бы огромную пасть, которая пожирает все мои надежды, и грезил о богатстве и счастье. Изредка грезы мои прерывались паломниками, которые посещали капеллу[137] Св. Себастьяна, а еще чаще — другую, предназначенную для чужеземцев. Простите мне мою обстоятельность, сеньор, но вы увидите, что эти мелочи привели к немаловажным последствиям.
Вскоре произошел в нашей гавани тот известный случай, когда корабельщик из Сен-Мало[138] вознамерился вывезти серебро без уплаты пошлины. Было решено во что бы то ни стало отнять и конфисковать серебро. Вооружили два галеона и принялись обстреливать судно из Сен-Мало. Капитан решил упорно защищаться и отказался спустить флаг и, поскольку из-за встречного ветра нельзя было отплыть из гавани, отважился атаковать один из галеонов, чтобы увеличить свои преимущества. Но после потери паруса и запаса пресной воды, несмотря на то что оба галеона были повреждены, он поджег пороховой погреб, погиб сам и подорвал корабль со всею командой.
Однако десять или двенадцать человек спаслись. Полумертвые, добрались они до берега на обломках мачт; но вместо того чтобы оказать им помощь и привести в чувство, стоявшие вдоль берега таможенники напали на них, желая лишить их последнего платья. Находясь поблизости, я поспешил на выручку несчастным и защитил некоторых от разбойников. Одного совсем молодого человека, одетого в богатое платье, который лежал на берегу без сознания, я перенес в ближайшую гостиницу, где поручил его заботам хозяина. Что приключилось с другими пострадавшими, я не знаю.
На следующее утро явился я в гостиницу, желая навестить своего подопечного, но он исчез. Не удивляясь и не размышляя о человеческой неблагодарности, к коей давно привык, я расплатился с хозяином гостиницы и предался своим прежним занятиям. Все последующие дни без исключения я, как и прежде, выходил на прогулку.
Любопытные пришельцы, привлеченные в Кадис ввиду возможной войны и выхода галеонов, толпились в излюбленных мною окрестностях в таком количестве, что я мог на протяжении многих часов наблюдать в свое удовольствие прохожих. Вскоре заметил я среди множества людей одного, выделявшегося своим необычным обликом. Он был наглухо закутан в широкий плащ, приближался к капелле стремительным шагом, произносил очень быстро единственную молитву и затем спешил обратно. Но как бы ни коротко было его посещение, всегда находил он несколько секунд, чтобы задержаться у двери и прочесть надпись на вмурованной в стену каменной плите, после чего задумчиво опускал голову и, поглубже запахнувшись в свой плащ, шел прочь от капеллы.
То, что он часто приходил и смотрел на плиту с надписью, не обращая внимания на давку и толкотню теснящегося вокруг люда, было всего примечательней. Посетители стекались сюда из города в большом количестве и с любопытством смотрели на таинственную надпись, и незнакомцу приходилось протискиваться к двери капеллы с большим трудом, о нем шушукались и указывали на него пальцем, называя кладоискателем и колдуном, и я постоянно опасался, что он уйдет и не возвратится.
Но он, казалось, ничего не замечал. Когда ему удавалось добраться до плиты с надписью, он некоторое время пристально созерцал таинственные знаки. Если же ропот толпы был слишком громок, он чуть приоткрывал свой плащ, и его темные глаза с глубочайшей серьезностью устремлялись на собравшихся. Людей, казалось, охватывал при этом неодолимый ужас. Никто не отваживался даже взглянуть на него, пока он так стоял и смотрел, и лишь когда он вновь удалялся, все с облегчением переводили дух.
Много раз мне случалось находиться посреди толпы. Я уже давно перестал надеяться, что мне удастся разгадать таинственную надпись. Ее полустертые, теснящие друг друга буквы могли озадачить любого мудреца; и только незнакомец оставался теперь предметом моего любопытства. Однажды, пробравшись сквозь толпу, он остановил на мне свой мрачный, пронизывающий взгляд. От потрясшего меня ужаса сознание мое на миг помрачилось, и, едва придя в себя, я мог только дивиться охватившему меня благоговению.
Случилось как-то наконец, что мы встретились у капеллы, когда вокруг никого не было. Я стоял небрежно прислонившись к двери. Заметив меня, он был немало удивлен. Я невольно устремил взгляд на таинственную надпись. Оглядевшись, словно желая удостовериться, что нас никто не может подслушать, он учтиво приблизился и заговорил со мной.
— Сеньор, — обратился он ко мне на малознакомом диалекте, — вы, судя по вашему облику, человек мужественный и благородный. Могу ли я вам довериться?
— Вне сомнения, господин.
— Не сочтете ли вы для себя обременительным, если я попрошу вас прийти сюда снова около полуночи?
— Но позвольте спросить, господин...
— Именно тогда вы узнаете все, о чем теперь намереваетесь расспросить. Мне хотелось бы иметь возможность побеседовать с вами без помехи. Месяц светит достаточно ярко. И потом, сеньор, — я человек чести. — Он чуть приподнял капюшон, и взгляд его больших глаз словно бы подтвердил его слова.
— Положитесь на меня, — ответил я ему, — я непременно приду. Я не трус и, если вам вздумается на меня напасть, не оробею.
Ровно в двенадцать я был уже у капеллы, как мы договорились. Было довольно ветрено. Месяц то скрывался в тучах, то проглядывал вновь, заливая округу ярким светом. Ветер стучал оконными створками, морские волны с оглушительным грохотом разбивались о стены. Я расхаживал туда и обратно, плотно закутавшись в просторный плащ. Поначалу я был подстрекаем любопытством; разыгравшееся воображение изыскивало множество разгадок той тайны, которая меня мучила вот уже много недель. Но незнакомец запаздывал. Уже пробил час, а он все еще не приходил, и меня понемногу стал охватывать страх. Я пугался каждого скрипа покосившегося креста на какой-нибудь могиле, при любом шорохе листвы волосы у меня вставали дыбом. Наконец, когда я собрался уже идти прочь, мой незнакомец поднялся по ступеням мне навстречу.
— Простите меня, — воскликнул он, — я заставил вас ждать!
Он взял меня за руку и подвел к дверям капеллы.
— У нас мало времени, — сказал он. — И потому я буду краток. Несколько лет назад, будучи в Германии, я свел знакомство с одним весьма примечательным человеком, который вскоре исчез из гостиницы, где мы жили, совершенно загадочным образом и без какой-либо видимой причины. Второпях он забыл захватить бумажник, который хозяин гостиницы отдал мне. Там обнаружил я множество непонятных и незначительных писем, которые я вскоре научился читать, и они послужили мне ключом к алфавиту, на котором создана эта таинственная надпись. Вероятно, ее приняли за уцелевшую эпитафию и потому вмуровали в стену, но, в соответствии с моим ключом, здесь написано примерно следующее:
Чужак и посвященный! Друзья поблизости. В лесной пещере близ Алькантары. Первого числа каждого месяца.
На этом месте повествования Якоба я ощутил нечто вроде беспокойства. Но рассказчика это не смутило, и, пряча улыбку, он продолжал:
— Прочтя мне эту надпись, незнакомец смерил меня внимательным взглядом.
— Что вы скажете, сеньор?
— Не знаю, господин, — ответил я ему. — Смысл этой надписи остается для меня столь же темным, что и до вашего прочтения. Что же нам делать?
Он недовольно обернулся.
— Как?! — воскликнул он. — Вы еще спрашиваете? Я был обманут вашей внешностью! Советую вам поскорее идти отсюда прочь, если не желаете встретиться с моей шпагой!
— Этого я не боюсь, — с усмешкой отвечал я. — Но не горячитесь понапрасну. Я не менее, чем вы, интересовался разгадкой этой надписи, и слова мои — скорее просьба о совете, нежели холодное замечание.
Он как будто смягчился.
— Да и вправду, что же нам делать? — сказал он, тяжело вздохнув. — Сейчас только середина месяца, остается спокойно дожидаться первого числа следующего месяца. Сможете ли вы тогда поехать со мной?
Я ответил, что надеюсь получить отпуск ради этой поездки, если только галеоны не будут готовы к отплытию, поскольку служу в полку, который должен из здешней гавани отправиться в Мексику.
— Господи! — простодушно воскликнул он. — Знай я об этом, вы не услышали бы от меня ни единого слова! Но, по крайней мере, храните молчание, если уж не можете ехать со мной. Я к вам искренне расположен, хоть и сам не знаю почему, и предлагаю вам свою дружбу. Не отказывайтесь: возможно, она вам когда-нибудь пригодится.
— Я принимаю вашу дружбу с благодарностью, сеньор.
— Не хлопочите об отпуске — это может привлечь внимание. Я поеду один. Если вернусь и вы все еще будете здесь, клянусь, что обо всем расскажу. Если же я вас тут не застану, тайна останется тайной.
Я и слова не успел сказать, как он обнял меня и неслышно сошел вниз по ступеням. Вскоре я последовал за ним, простояв некоторое время у таинственной надписи и при свете месяца пытаясь постичь взаимосвязь знаков.
Через несколько дней получили мы приказ готовиться в путь; галеоны были оснащены, и вскоре мы покинули гавань. На протяжении длительного пути я только и делал, что старался прийти к какому-нибудь выводу на основании пережитого. Это занятие настолько увлекло меня, что я не без сожаления его оставил, когда вдали показался берег Америки и мы должны были наконец выбраться на сушу. Мятеж был быстро подавлен, и я взял отпуск в один год, чтобы навестить свою семью. Четыре дня я провел в Кадисе; остановившись в той же гостинице, я отдыхал и никуда не показывался, как вдруг получил на свое имя небольшое письмо без подписи, следующего содержания:
Как видите, я человек слова. Целый год ждал я, пока Вы вернетесь. Я так рад Вашему возвращению! Хотелось бы многое Вам рассказать. Я приду к Вам в девять часов.
Тут вдруг дети Якоба хором закричали:
— Отец! Отец идет!
И Якоб прервал свой рассказ. Он добавил только:
— Это тот самый человек, дон Карлос!
Я изумленно взглянул на него, не зная, что сказать.
— Как? Вы знаете меня? — едва успел я вымолвить, как тут же вошел долгожданный гость.
Он был высок и статен, несмотря на преклонные лета. Но на лице его только огромные сверкающие глаза сохранили свою красоту, вынеся ее неизменной из потока страстей. Одно желание в нем спешило смениться другим, и каждое при своем приближении застывало от общего холода его души. Все это в целом накладывало ужасающий отпечаток на игру лицевых мускулов, изображавшую лишь обрывки страстей, причем если им овладевало одно чувство, то тут же пробуждались и все прочие. Одни воспоминания вытеснялись другими, и лицо его постоянно выражало сменявшие друг друга мысли и настроения. Я имел возможность достаточно долго это наблюдать, поскольку старик, окинув меня внимательным взором, некоторое время стоял перед огнем, стараясь согреть руки. Не произнося ни единого слова, он сумрачно смотрел на пламя, затем так же молча взглянул на детей, которые играли подле, потом на женщину, на Якоба и на меня.
Казалось, он что-то искал в хижине либо не хотел сразу же знакомиться с чужаком. Наконец подсел он к нам на скамью.
— Вы прибыли из Сарагосы[139], сеньор, — обратился он ко мне. Якоб ответил за меня утвердительно. — Ночь была необыкновенно бурная, — продолжал старик. — На ваше счастье, набрели вы на нашу хижину. Другой в лесу нет, и, если бы вы ее не нашли, вам пришлось бы тяжко.
— Бесы в эту ночь тоже буйствовали, — добавила молодая женщина.
— Бесы? — с улыбкой переспросил старик. — Кто знает, Альмери, что ты слышала?
Я не мог сдерживать себя долее, — взволнованный сверх меры рассказом Якоба, столь не вовремя прерванным, я подвинулся ближе к старику и взял его за руку.
— Сеньор, — заговорил я, тогда как он поглядел на меня оторопело, — я знаю вас. Якоб только что мне о вас рассказывал. Позвольте просить вас о дружбе.
— Вы сами не понимаете, о чем просите, — возразил он. — Я также знаю вас, дон Карлос, вы из семейства Г**, на днях я вас видел. Вы мне понравились. Охотно сделаю я для вас все, чего бы вы ни пожелали.
— Ваш друг рассказывал о своем возвращении из Америки как раз в ту минуту, как вы здесь появились. Вы собирались его навестить, чтобы открыть ему тайну, связанную со странными письменами на каменной плите. Что же вы тогда узнали?
Старик поднялся со своего места.
— Что? — спросил он немного запальчиво. — Якоб вам и об этом рассказал?
Подойдя к очагу, он несколько минут смотрел на игру пламени, затем повернулся ко мне и, достав часы, сказал:
— Сейчас уже шесть часов, дон Карлос, вам пора идти к Эльмире. Вас ждут в маленькой капелле. Приезжайте сюда утром через шесть недель, но один.
Пока я, совершенно оторопев, подыскивал слова, чтобы выразить мое удивление, он исчез.
— О Господи! — воскликнул я. — Как все это странно! Бодрствую я или вижу сон?
— Идемте, — сказал Якоб.
— Но одно только слово...
— Ни слова более, милый Карлос. Вашу лошадь уже накормили. Поезжайте немедля, но вернетесь ли вы вновь?
— Несомненно, Якоб!
Я обнял его, он был печален, глаза полны слез. Моя лошадь стояла уже у порога, Якоб вывел меня на узкую тропку, и прежде чем солнце поднялось вдали над горами, был я уже в пути.
Отчего плакал Якоб? — спрашивал я себя. И его красивая, милая жена также утирала слезы, когда пришел старик. Что было тому причиной: жалость или воспоминания? И если жалость, то не грозит ли мне некая опасность? Но чистота и открытость их душ, их невинное счастье, от которого они не желали оторваться, что делало его еще более для меня очевидным, — их мирный домашний уют не могли таить в себе никакого порока. А если это все же разбойники, почему они не ограбили меня уже теперь? Или я стану богаче, прежде чем возвращусь к ним?
Много раз я охотился в этом лесу, но никогда не видал их хижины и даже не догадывался о ее существовании. Правда, мне доводилось слышать диковинные истории о неком разрушенном замке в самой глубине леса, где я никогда не бывал. Но в окрестностях я никогда не встречал ничего примечательного, что подтверждало бы правдивость этих рассказов. Нет, это не разбойники, размышлял я далее, несмотря на таинственность всех обстоятельств. Но какова же тогда их цель? Мое воображение рисовало неисчислимое множество всевозможных объяснений, и я не знал, которое предпочесть.
Тут лошадь моя споткнулась; что-то лежало на траве поблизости от меня. Я спешился, и оно зашевелилось.
— О, не тронь меня, любезный призрак! — услышал я.
Это был Альфонсо. Закоченевший от холода и страха, он дрожал всем телом, — при моем приближении он хотел отползти, желая спрятаться за кустом, и сейчас как раз пытался подтянуть ноги, чтобы себя не выдать.
— О Господи, Альфонсо! Почему ты не пошел за мной вослед? И где твоя лошадь? — воскликнул я, рассмеявшись.
— Пресвятая Дева! Неужто это вы, милостивый господин? Ах, тысячекратная хвала Господу! Это все-таки вы? Зачарованный лес! Как вам удалось из него выбраться?
Он развернулся и выполз из-за куста.
— Но где же твоя лошадь?
— Не знаю, милостивый господин. После того как вы умчались вперед, покинув меня, негодника, напуганного блуждающим огнем, бес тут же на меня накинулся, столкнул с лошади и убежал. Всю ночь проползал я в кустах, ища тропу. Но будьте же милосердны, помогите мне, дон Карлос, я вывихнул ногу!..
Я помог ему подняться. Нога, казалось, и в самом деле была повреждена, бедняга не мог идти. Я усадил его на свою лошадь, а сам пошел рядом. Вскоре увидели мы вдали совершенно незнакомую мне деревню. Я ускорил шаг. Когда мы до нее добрались, солнце стояло довольно высоко. Деревня располагалась в двух милях от монастыря Святого Яго. Я послал за лекарем, поручил Альфонсо его заботам, попросил указать мне дорогу к монастырю и ровно в десять был уже у его ворот.
Невзначай я направился к церкви. Месса только что закончилась, и, когда я подходил к дверям, мне навстречу устремился поток людей, но вот он сделался реже, храм покинули последние прихожане, и, когда я переступил порог церкви, там было пустынно и тихо. Мои осторожные шаги терялись под толщею сводов, меж широкими стенами стояла знобящая прохлада. Справа заметил я маленькую капеллу. В ней, простершись ниц, молилась женщина. Это была Эльмира.
Я услышал, что она читает молитву, но голос ее постоянно прерывался. По тихим всхлипываниям я догадался, что она плачет. Лицо ее было спрятано под покрывалом, край которого она время от времени приподнимала лишь затем, чтобы дать слезам литься без помехи. Порой она приоткрывала свой лик на несколько мгновений, и какие перемены мог я тогда наблюдать! Черты, которые обычно выражали бодрость ее натуры и успели очаровать столько сердец, говорили теперь о неком борении, пылу которого противоречила ее нежная женственность, — казалось, Эльмира искала только отсрочки, чтобы дать наконец этой буре поглотить себя. Взор ее, скользя мимо находившегося перед ней образа Распятого, беспокойно блуждал по храму и вокруг алтаря, перед которым несколько человек еще молились, а кто-то изредка проходил мимо.
Я опустился на колени возле дверей капеллы. Я не хотел сейчас помешать Эльмире, даже если бы дело касалось моей жизни и смерти. Каждый взгляд ее, который я мог бы привлечь, был бы похищен у незримого алтаря, на котором находился мой образ. Я сделался свидетелем преображения ее души и ревностных молитв, снискавших внимание ее ангела. Даже если бы я, пав к ее ногам, возродился заново, как бог, в ее объятиях, то потерял бы неземное счастье, которое испытывал, наблюдая за ней со стороны. Ах, я любил ее тогда еще не с той восхитительной пылкостью, которая собственными выгодами добровольно жертвует ради наслаждения своим предметом.
Наконец Эльмира поднялась с колен, дверь капеллы распахнулась, девушка вышла наружу. Я, стоя за дверью, отступил на один шаг. Эльмира хотела было уже затворить за собой дверь, но передумала и вернулась за молитвословом, который она позабыла в капелле. Она раскрыла книгу, ищя в ней что-то еще, и потому не увидела меня. Наконец незаметно для нее из книги выскользнула записка и упала на пол. Я молча проследовал за Эльмирой, — листок бумаги был исписан, но я не стал читать и воскликнул:
— Эльмира, вы уронили записку!
Она оглянулась, колени ее подкосились; но, когда я ринулся к ней, чтобы поддержать, она, забыв близость обморока, свое изумление и испуг, вырвала записку у меня из рук и старательно спрятала ее. Словно не замечая моего удивления, она пристально поглядела мне в глаза и спросила:
— Вы прочли записку, дон Карлос?
— Нет, Эльмира.
— Правда?
— Уверяю вас!
— Мне бы этого не хотелось. Это письмо от моей тети, — добавила она уже спокойней. — Что с вами, дон Карлос? Ночью была дурная погода, вы выглядите бледней, чем обычно. Надеюсь, с вами не приключилось никакого несчастья?
Я старался угадать по ее взгляду, не известно ли ей о моем ночном приключении. Записка вдруг показалась мне подозрительной, поскольку Эльмира пыталась уклониться от моих расспросов. (После вы увидите, любезный граф, какую удивительную судьбу имел этот маленький листок бумаги и как он мне, спустя значительное время, открыл всю взаимосвязь событий.) Но непринужденность Эльмиры убедила меня в том, что ее вопрос вызван только нежностью и заботливостью.
— Так, пустяки, почтеннейшая графиня, — ответил я ей.
— Пустяки? — Выражение ее лица и встревоженный голос говорили об обратном. — Но оставьте меня теперь, дон Карлос. Здесь находятся еще люди, которые могут за нами наблюдать. Идите в монастырский сад. Через четверть часа я вышлю к вам свою горничную, и она проведет вас ко мне в комнату.
Она скрылась в обходной галерее. Я вышел через главный вход и направился в сад. Служанка графини не заставила себя долго ждать, и вскоре я уже был в комнате Эльмиры и у ее ног.
— Как мило, — воскликнула она, — что вы так расторопны, дон Карлос! — (Служанка только что оставила комнату). — Но какая неосторожность! Когда вы только станете умней? Встаньте же. Находясь в монастыре, я не могу позволить, чтобы передо мной стояли на коленях.
— Как же не можете? Почему не позволите вы вашему духовнику выслушать упоительную исповедь ваших грехов, стоя на коленях?
— Вы бредите, дон Карлос! — возразила она с улыбкой. — Что это вы болтаете о духовнике и грехах? Я надеюсь, вы не вообразили, что я собираюсь вам в чем-то исповедаться?
— Что за недоразумение, Эльмира! Да, признаюсь вам, что именно это я и вообразил! Или вы шутите со мной? Что означает тогда ваше приглашение и эта таинственная встреча?
— Не все сразу, маркиз!.. Обождите некоторое время. Ваш долг — брать под защиту дам, попавших в стесненные обстоятельства, вы ведь не знаете, какого рода помощь от вас требуется.
— Так откройте же мне, мадонна, чем я могу быть вам полезен.
Я хладнокровно поднялся с колен и уселся небрежно на стоящую рядом софу.
— Боже милосердный! — воскликнула она. — Что бы я только не отдала, лишь бы смирить этого упрямца. Но сомневаюсь, что это когда-либо мне удастся. Выслушайте же, дон Карлос, мою тайну. Но прежде скажите — свободно ли еще ваше сердце?
— Свободно ли мое сердце? — переспросил я, вновь смягчившись. — Вам ли об этом спрашивать, Эльмира? Неужто ни глаза мои, ни слова не поведали вам, насколько рабски я к вам привязан? Не будьте же со мной столь жестоки. Взяв у меня одно сокровище, дайте мне взамен другое.
— Ах нет, вы меня вновь не поняли! Я не требую от вас любви — я нуждаюсь лишь в жалости и сочувствии. Мне хотелось бы посвятить вас в свои обстоятельства, поскольку я знаю вас как искреннего, благородного юношу, который столь дружески ко мне расположен, что никогда не откажет в помощи и защите.
— Вы можете на меня положиться. Но ваша речь так загадочна! Говорите ясней, графиня!
— Так узнайте же великую тайну, Карлос: я люблю!
Тут она до смешного скромно потупила очи и, покраснев, скомкала платок.
— Кого же?
— Ах! Одного молодого человека.
— Охотно верю, Эльмира, — невольно рассмеялся я. — Да, это действительно несчастье!
— Он так же красив, как и молод.
— Что еще более трагично.
— Не смейтесь надо мной, маркиз, он ведь меня не любит!
— О да, это самое великое несчастье. Но не теряйте надежды, графиня! Я сделаю для него все, что могу. Но назовите же мне его имя! Кто он?
Я взял ее руку и поцеловал. С радостью ожидал я услышать собственное имя и был уже готов выслушать из ее уст сладчайшее, с таким трудом заслуженное любовное признание. Но как же я был ошеломлен, когда она, склонившись ко мне, чуть задыхаясь от волнения, с серьезностью прошептала:
— Его зовут дон Антонио — это ваш друг, дон Карлос. Ах! Если вы можете как-то на него повлиять, сделайте же это! Только щадите мою честь!
Новое, неизвестное мне доселе настроение полностью овладело мною, — я чувствовал себя так, как если бы, пробужденный от некой грезы, увидел на себе невесть откуда явившиеся оковы. Я любил Эльмиру уже давно, но со спокойной нежностью, которая, в беспрестанной борьбе с упрямством и своеволием, была вскармливаема честолюбием. Так любил я всех женщин. Мне уступали слишком часто и поспешно, сердце мое встречало всегда слишком слабое сопротивление, чтобы все его восприятия слились в единую страсть. Теперь же я не только натолкнулся на более стойкую и сознательную оборону, но и обнаружил неведомое мне доселе равнодушие вкупе с пренебрежением к моим притязаниям. Сердце мое, почти недоступное для нежности, без страстного стремления к взаимному обладанию, было уязвлено этим презрением и замирало от страха потерять ожидаемое и уже предвкушенное удовольствие.
От избытка переживаний я вновь опустился на колени подле ее кресла.
— Ах! — воскликнул я, терзаемый незнакомой мне болью. — Эльмира, это уже чересчур!..
Она взглянула на меня долгим, внимательным взглядом. Затем вновь отвела глаза.
— Милый маркиз, будьте же мне другом, я так ценю вас, обещаю вам торжественно свое доброе расположение. Чего же больше вы могли от меня требовать?
— Смерти, Эльмира. Смилуйтесь надо мной. Ах, поступайте со мной как хотите.
В глазах у меня потемнело, и я опустил голову ей на колени.
— Придите в себя, милый Карлос! Вы великодушны. Неужто дружба значит для вас менее, чем любовь? Мы с вами станем близки и неразлучны. Ничто в моем сердце не останется для вас сокрытым; мы покажем свету пример бескорыстной привязанности!
— Нет, я отвергаю вас, вы мне отвратительны! Я не нуждаюсь в оставленных мне из милости жалких крохах! — Я поднялся. — Одно только слово, Эльмира. Письмо, что вы сегодня уронили, от Антонио?
— Нет, Карлос. Клянусь вам, нет. Но будьте же мужчиной. Неужто дар, который вам преподносят сознательно, менее вам ценен, чем невольная склонность? К Антонио я влекома страстью, а с вами меня связывает дружеская нежность. Придите же и станьте моим другом.
— Да, судьба моя решена. Все надежды развеяны, и жизнь моя жалче, чем смерть. Прощайте, будьте счастливы. Я не достаточно великодушен, чтобы побудить другого завоевать сердце, от которого я сам ожидал бесконечных радостей. Прощайте, Эльмира.
Я поцеловал ее руку, не решаясь взглянуть в лицо. Сердце Эльмиры учащенно билось, рука дрожала. Я осторожно положил ее на колени и направился к дверям.
— Как же я в вас обманулась, дон Карлос, но уж если вы хотите совсем уйти, приблизьтесь ко мне ненадолго.
Я подошел к ней.
— Встаньте опять на колени.
Я опустился подле нее, она положила руку мне на затылок, склонив ко мне пылающее лицо. В ее увлажненных глазах сверкало сладостное пламя.
— Еще одно слово, Карлос. Прости меня. Дон Антонио не кто иной, как ты.
Ум мой помрачился, и я не воспринимал ничего, кроме тесно приникшей ко мне груди, горячих губ, прижавшихся к моим губам, и обжигающих слез, оросивших мои щеки.
Придя в себя, я увидел ее огромные глаза, с любовью на меня устремленные; я затерялся в них, словно в неких неведомых мне далях.
— О, как прекрасны твои муки, волшебница!
— Мы теперь квиты, Карлос. Ты мог бы меня простить, как и я тебя.
— Я не знаю за тобой вины! Возможно, в прошлой жизни ты могла быть передо мной виновата, но теперь — не гляди на меня так недоверчиво! Не родился ли я час назад для новой жизни? Все переменилось! Я обрел иного Бога!
— Не забудь же никогда своих слов, Карлос! Ты приобрел мое сердце не без труда, но надеюсь, что не слишком дорого. Молись на меня всегда; иначе придет расплата.
— Я весь принадлежу тебе, Эльмира. В каждом моем чувстве запечатлен твой образ, и потому прими меня как свою собственность. Но прости мне мою недоверчивость. Можешь ли ты сказать, что в той записке, которую ты столь тщательно спрятала?
— Да, я могу тебе дать ее прочесть; но не хотела бы внушать опасения, которые не в состоянии развеять. Оставим это.
— Как хочешь, Эльмира, — твои желания для меня закон. Но, признаюсь, мне бы хотелось с этим письмом ознакомиться.
— Как желаешь, Карлос, но не беспокойся напрасно: я верю тебе и своим глазам больше, чем этому жалкому листку!
Она поискала и достала наконец письмо. Буквы были выведены темно-красной краской, по цвету напоминающей кровь. Там стояло следующее:
Предупреждение графине Эльмире о доне Карлосе, который намеревается ее обмануть.
Вместо подписи были начертаны три креста.
— Где ты нашла этот листок? — спросил я встревоженно.
— В моем молитвослове.
— Тебе знаком почерк?
— Нет, не знаком, но я догадываюсь, кто это написал. Позволь мне поведать тебе одну тайну, Карлос. Уже много лет повсюду в Испании действуют Незнакомцы[140], которым подвластны все обстоятельства. Никто не может напасть на их след. Они проникают сквозь закрытые двери в самые потаенные комнаты. Ты слышал историю графа фон О*, который увел девицу против родительской воли и наперекор желанию этих Незнакомцев? После первой брачной ночи молодых обнаружили мертвыми в постели! Дон Педро Д* поссорился со своим отцом и исчез после того, как убил его по их приказанию! Они пишут только кровью, и три креста вместо подписи — их знак.
Оторопев, выслушал я ее рассказ. Мое настроение не ускользнуло от нее.
— Что смотришь ты так потрясенно, Карлос?
— Ответь, Эльмира, откуда тебе все это известно?
— Я сама уже испытала их влияние, но мне запрещено об этом говорить. Ты можешь положиться на достоверность моего рассказа. (О событиях, которые мне стали известны случайно, я еще расскажу. Они ужасны.) Но отчего ты так потрясен?
Я пересказал Эльмире приключения минувшей ночи. Теперь пришла ее очередь изумиться.
— Как! — воскликнула она. — Оба эти явления наверняка связаны друг с другом. Нет ничего очевидней! Нас хотят разлучить. Но они не могли предвидеть, что наша встреча закончится именно так. Они полагали, что страх во мне сильнее любви. Но запомни, Карлос: никто не смеет нас разлучить, даже смерть! Слышишь?
— Ах, Эльмира, еще ни одна клятва не произносилась столь искренне! Вот тебе в том моя рука. Мы не можем ни жить, ни умереть друг без друга.
Эльмира обняла меня с мечтательной, обворожительной страстностью, и вселенная для нас исчезла. В этот пламенный миг я мог бы ради Эльмиры умереть, если бы она того потребовала.
— Я хочу предложить тебе нечто, Карлос, — тихо заговорила Эльмира. — Заключим вечный союз. У меня есть ценная утварь и украшения. Я готова последовать за тобой всюду, куда бы ты ни шел. Этим изнеженным пальцам следует привыкнуть к труду. Все мои нужды будут состоять в том, чтобы о тебе заботиться, тебя одевать и тебе угождать. Разве не должно тому быть, милый Карлос?
Я порывисто обнял эту божественную девушку. Во взгляде ее я мог прочесть клятву, которую только что произнесли ее уста.
— Ах, я не стою тебя, Эльмира, — проговорил я наконец.
— Почему не желаешь ты меня заслужить? Любовь за любовь! Пойдем! Я предвидела все возможные случаи. Я уже договорилась со священником. Через полчаса заключим мы вечный союз. Или ты этого не желаешь?
— Эльмира!
— Ну так пойдем же!
Она свела меня вниз по потайной лестнице. Длинный проход упирался в некую дверь. Эльмира постучалась и позвала:
— Святой отец! Я жду вас.
Дверь отворилась, из комнаты вышел монах и повел нас к алтарю. Мы встали у алтаря, он соединил наши руки и благословил нас.
Тут я должен упомянуть об одном сопутствующем венчанию обстоятельстве, которое привело меня в крайнее замешательство. Дважды в церкви раздался пронзительный звук, напоминающий многократно усиленный свист, какой издают летучие мыши. Эльмира всякий раз при этом бледнела, и, когда свист прозвучал в третий раз, еще более громко и пронзительно, она лишилась чувств, но быстро оправилась, обняла меня и сказала:
— Теперь оставьте меня одну, Карлос; вечером приходите опять ко мне в комнату.
Полдень уже миновал. Солнце сильно припекало, и я направился в тенистый сад. Живительная прохлада и сочные плоды, которые так и просились в рот, освежили мои юные силы, сообщив новую бодрость. Я почувствовал себя привольно в зеленом сумраке среди деревьев, позабыв о пережитых волнениях. Прозрачный ручей представился мне прообразом будущего, но я видел лишь цветущие над ним розы и не замечал камней, меж которыми он напряженно прокладывал себе путь.
Приблизился вечер, и я застал Эльмиру лежащей на софе. Робость покинула ее, щеки пылали румянцем здоровья и юной страсти. Она обняла меня с нежностью невесты и притянула к себе. Часы наши потекли в неком божественном опьянении. Мы считали каждую минуту, стараясь задержать их бег, и все же они неощутимо таяли. С наступлением темноты мы зажгли свечи и стали всерьез обдумывать, что нам следует делать теперешней же ночью. Эльмира предлагала сотни возможностей, из которых одна исключала другую, причем мы никак не могли прийти к единому мнению. Впрочем, я был согласен исполнить все, что она находила нужным. Я сидел напротив нее, наслаждаясь своим счастьем и ее обаянием, ее юным воодушевлением и бодростью, ее свежестью и здоровьем. Она, казалось, еще более расцвела. Глаза ее ясно блестели, и рот алел, как распустившаяся роза.
Погруженный целиком в созерцание, заметил я вдруг, что Эльмира немного побледнела, глаза потускнели и цветущий рот поблек. Я воззрился на нее оторопело, но все же приписал эту перемену игре теней и света, а также моему заблуждению. Но она бледнела все более и более, глаза померкли, верхняя губа подрагивала судорожно, лицо вытянулось, речь сделалась прерывистой.
— Как ты себя чувствуешь, Эльмира? — спросил я встревоженно.
— Прекрасно, мой любимый! — ответила она устало.
В сей же миг глаза ее закатились, она заскрежетала зубами, с искаженным ртом и отвратительно застывшим взглядом Эльмира склонилась ко мне, приникла холодным, как у покойника, лицом к моему лицу и с дикой силой сжала мои руки. В ужасе я отпрянул. Я едва сумел высвободиться из ее цепких длинных пальцев. Я схватил ее и уложил на софу, — скрежеща зубами, она вырвалась из моих рук. У меня не было сил звать на помощь, и я бы сам умер у ее ног, если бы в комнату не вошла горничная. Увидев меня, распростертого подле моей невесты в отчаянии и почти без сознания, и свою госпожу, которая вытянулась, безжизненно окоченев, на софе, она кинулась к нам. Еще одно ошеломляющее впечатление! В такие моменты исчезает разница сословий и происхождения. Казалось, она лишилась родной матери и чувствовала себя теперь осиротелой. Упав обессиленно подле Эльмиры на колени, она то целовала ее бледный рот, то приникала своим лицом к ее лицу. Вновь и вновь прижимала она к губам холодную руку своей госпожи, не говоря ни слова и не задавая вопросов, что свидетельствовало, очевидно, о временном умопомрачении, и только стоны вырывались порой из ее судорожно сомкнутых губ.
Спустя некоторое время она опомнилась и призвала на помощь слуг. Ей помогли в ее хлопотах: Эльмиру растирали, согревали ее охладевшее тело, но все средства, казалось, только приближали ее к могиле. Вскоре в воздухе повеяло тленом, тело пришлось вынести и свершить над ним погребальный обряд.
Кто поймет мое состояние? Доводилось ли кому-либо его испытать? Пережив миг высочайшего наслаждения, я был низвержен в безысходную пустоту, веющую холодом смерти. Для меня было бы счастьем лишиться также и разума, чтобы утратить возможность отличать сны от тягостной действительности. Я застыл в некой точке мирозданья один, совершенно один, все исчезло вокруг меня, и ничто не могло бы даже напомнить мне о пережитых ужасах. Но мой воспаленный дух беспрерывно потрясал даже эту единственную недвижную точку, — я был мучим неясными предчувствиями близкого уничтожения, ставящими под сомнение саму ценность бытия.
В это трудное для меня время мне стал особенно дорог мой Альфонсо. Мое опасное положение ускорило его выздоровление. Он был со мной неотлучно. Искренняя сердечная привязанность обострила все его способности, направленные на служение мне, что позволило его душевным силам возвыситься над его положением и низким рождением, сообщив непривычную ему деликатность. Не обошлось без борьбы меж служебным рвением и воспитанием, но первое возобладало и вышло из этих испытаний победителем.
Альфонсо начал с того, что устранил все предметы, которые по моем выздоровлении могли бы мне напомнить об утрате. Поскольку я позволял делать с собою все, что ему заблагорассудится, не возражая ни единым словом, он посадил меня в карету и отвез в имение моего отца, что находилось неподалеку. Альфонсо известил его о приключившемся со мной несчастье, и вся семья моя вышла ко мне навстречу, стараясь подбодрить и развлечь.
Увеселения следовали за увеселениями, родные мои при помощи излюбленных забав пытались вывести мою душу из оцепенения; прекрасные дамы, входившие в круг моих знакомых, позабыли свою обычную сдержанность и ласковостью своей старались доказать мне, что не все еще потеряно. Постепенно мое огорчение отступило перед вереницей граций, чувства мои становились все теплей и полней при виде прелестей, которыми я некогда пренебрег, и я все меньше тосковал об Эльмире, поскольку привык уже повсеместно ее находить. Непрерывное рассеяние отвлекло мои мысли от этого предмета, и в картинах жизни, представавших предо мной, с каждым днем света становилось больше, чем теней.
Иногда меня оставляли одного, чтобы дать отдохнуть. Тогда воображение, занятое светскими увеселениями, уступало холодному голосу разума, и я вновь остро ощущал свою потерю, но надеялся вскоре ее превозмочь.
Так протекло прекраснейшее время года. Под конец я сам себя едва мог узнать, настолько переменилось мое настроение. Золотое, счастливое легкомыслие окончательно исчезло, и в душе моей, проникшейся серьезностью, не осталось о нем даже воспоминания. Вещи вновь предстали в достойном обличии, меня снова стало занимать совершенное образование ума, и я благодарен этому периоду моей жизни за многие усвоенные мной тогда идеи.
Несмотря на перемену обстоятельств, я не позабыл пережитое мной в лесу ночное приключение. Я стал более задумчив и в какой-то мере боязлив. Я не имел подле себя друга, которому мог бы довериться, сам я старался найти то одно, то другое объяснение, но безуспешно. Дон Антонио, друг моей юности, хоть и питал ко мне нежную привязанность, был недостаточно серьезен. Я нуждался в более опытном и умном наперснике.
Но вскоре мне предоставилась счастливая возможность восполнить эту недостачу. Молодой аристократ с севера Испании, Педро Г*, купил себе по соседству поместье. Еще совсем юным он, как и я, пережил несчастье. Ходили слухи, что он имел обожаемую супругу, которую застал наедине с любовником, и в порыве слепой ревности заколол обоих. Благодаря справедливости судей и своему высокому происхождению он будто бы избег наказания и каялся теперь в своем преступлении, затворившись в полном уединении, словно монах в келье.
Парк его поместья примыкал к моему парку. Поскольку прогулки составляли первейшую необходимость для нас обоих, вскоре состоялась наша первая встреча. Он беспрерывно трудился над улучшением своих владений, и увлеченность строительством и садоводством, казалось, помогала ему забыть свое горе.
Он обладал на редкость интересной внешностью. Ни в чьем печальном взоре не замечал я столько добросердечия и дивился тому, насколько сумел он возвыситься над злоключениями жизни, хотя преодоленное им горе было еще свежо. Боль сделала тоньше его восприятие, не замутнив небесного, светлого тока его доброты, изливавшейся на все, что его окружало. Все соседи вскоре были очарованы его великодушием и человечностью, и я невольно сделался горячим участником всех его предприятий.
Сады наши разделял узкий ручей. На моей стороне рос густой кустарник, и я в уединенном уголке велел построить беседку, где часто, с книгой в руках, спокойно любовался жизнью природы или предавался мечтам, слушая говор ручья. Отсюда же, сквозь просветы в кустарнике, мог я видеть, чем занят мой сосед. Вскоре он приказал воздвигнуть неподалеку от ручья надгробный памятник своей супруге и стал проводить тут по возможности большую часть своего времени. Он застывал у плиты, словно изваяние, и долгими часами смотрел на стоявшую на ней урну. Превосходя в своем величии все человеческое, поднимал он взор к небу и, когда, казалось, находил там ответ на свои мольбы, вновь возвращался на землю, умиротворенный. Я следил за каждым его движением, и вскоре сопереживание сделалось моим повседневным занятием.
Однажды он подошел совсем близко к моей беседке. Увидев меня, он немного растерялся, но все же приветствовал дружески. Страдальцы легко узнают друг друга. На первый раз, впрочем, ограничившись приветствием, он сразу скрылся в зарослях. Лишь на следующий день он несколько задержался, дав мне возможность завязать с ним разговор.
— Я имею счастье так часто вас видеть, сеньор, — заговорил я с ним наконец, — что у меня родилось желание поближе вас узнать.
Он учтиво поклонился и улыбнулся.
— Вы идете мне навстречу, дон Карлос, — ответил он. — Но вам не пришлось бы расточать свою доброту, не знай я вашей истории. Иначе стал бы я опасаться отягчать ваши страдания, добавив к ним мои.
— Не будем думать о печальном. Быстротечные годы и наша дружба облегчат нам бремя горести. Будем же надеяться!
— Я знаю и ценю вас, дон Карлос. Если вы довольствуетесь столь малым, дружба с вами будет для меня величайшим счастьем.
Он перепрыгнул через мелкий ручей на мою сторону. С тех пор начались наши каждодневные встречи. Сосед мой был чрезвычайно учтив, но не без усилий придавал он своему обхождению некоторую теплоту. Лишь со временем беседы наши сделались продолжительней и протекали незаметно, доставляя нам удовольствие. Под конец нас соединила сильная привязанность. Сосед мой был несколько слабого и мягкого характера, но это шло на пользу моему упрямству, — мы забывали собственные идеи, взаимно влияя друг на друга, и дружба с ним постепенно заняла в моем сердце место утраченной любви.
Никогда еще с уст наших не срывалась жалоба, и поначалу мы избегали упоминать о чем-либо, что могло бы напомнить нам о прошедшем. Мы говорили о незначительных событиях нашей жизни и не без труда стали наконец касаться более серьезных и важных происшествий.
В одно прекрасное утро, наступившее после безмятежной ночи, когда душа готова радоваться и минувшие горести предстают как бы покрытые дымкой, мой сосед вдруг заговорил о пережитых им горестях словно о неком сне. Он непринужденно рассказывал о важных событиях своей жизни, как бы слегка касаясь их. Его история была трогательна, хоть и весьма заурядна. Он взял себе в жены некую донью Франциску Л**, в рассеяниях светской жизни она ему изменила и, наконец, бежала с соперником. Никто не знал, где она теперь находилась, — слухи о ее смерти были ложными. Но муж до сих пор обожествлял ее и готов был все простить, лишь бы только она с раскаянием вернулась к нему в объятия.
Я в свою очередь довольно подробно и искренне поведал ему свою историю. Он был изумлен.
— Можете ли вы сами предположить, куда ведут эти таинственные нити? — спросил он.
— Я вам уже сказал, сеньор: из всего случившегося, а также из того, что поведала мне Эльмира, можем мы заключить, что по всей Испании действует тайное общество, которое не оставляет без внимания даже нашу частную жизнь.
— И вы никогда не пытались выяснить его целей?
— Как бы я мог это сделать, сеньор? Я пытался догадаться, но безуспешно.
— Постарайтесь припомнить все, что вам довелось пережить в хижине во время ночной грозы. Не заметили ли вы в поведении окружающих хоть малейший намек на то, что вас намереваются использовать? Не показалась ли вам непринужденность, с коей вас принимали, натянутой, особенно в сопоставлении с их поступками в целом?
— Нет, определенно нет! Однако рассказ мой привел вас в удивление. Женщина нисколько не была напугана моим появлением; и такую любовь, что питает Якоб к своей супруге, трудно разыграть. Дети также принимали во всем участие и, казалось, давно уже привыкли к подобным сценам.
— И женщина действительно плакала, когда вы прощались со всем семейством у порога?
— Мне так показалось. Но в том, что Якоб был весьма опечален при нашем расставании, я уверен. Это было слишком заметно.
— Что ж, тогда я ничего не понимаю. Но мне кажется, оба они лишь орудия в руках старика, которому, несомненно, подчиняются. Вероятно, они также угодили в сети, которые расставлены теперь для вас. Но отчего эти люди переносят все так терпеливо? При их ужасающей бедности и рабской зависимости что утратили бы они в случае побега? Обоим, очевидно, чуждо их теперешнее положение, но их спокойствие и самоотверженность говорят о том, что они переносят все добровольно.
— Да, мне понятны ваши рассуждения, что только лишь подогревает мое любопытство относительно таинственной пещеры. Если оба они посвящены в эту тайну и счастье их проистекает из этого источника, каков выигрыш для жизни в целом в довольствовании всего лишь одной каплей? Однако объяснить сие неограниченное влияние, которое подчиняет себе все события? представляется невозможным.
— Надо ли искать объяснений явлению, если оно поучительно, дон Карлос, и способно доставить в бурях жизни покой? Кто ощущает себя звеном единой крепкой цепи, которая не позволит тебе упасть, может быть легко утешен в страданиях. Чем более видим мы обстоятельств, способствующих нашему спасению, тем менее волнуют нас превратности морского путешествия. Всему, что утрачено, находится замена, и каждое несчастье не обходится без подмоги.
— Все верно, сеньор.
— У этого Общества, которое мы имеем в виду, есть также другие хорошие стороны.
— И каковы же они?
— Другие общества могут иметь что угодно своей целью, однако, если эта цель велика, она уводит прочь от удовольствий домашнего очага. Узы, которые приковывают отца семейства и его супругу к семейным интересам, такие узы должны распасться, чтобы малому кругу людей сообщить способность видеть шире. Честолюбие и высокие замыслы можно найти лишь вне тесного круга семейного бытия, и только вне его можно обрести способность отдать себя великой цели.
— Верно.
— Иное дело возможности нового Общества. Все его проявления говорят о глубоком, могучем, обширном замысле. Но Якоб, притом что он, очевидно, принимает огромное участие во всех намерениях и действиях этого круга, имеет, однако, свой домашний очаг, жену и детей. Он не чужд также гостеприимства и нежных порывов сочувствия.
— Но разве вы забыли те ужасные истории, сеньор, которые я узнал от Эльмиры?
— Не следует спешить с выводами, мой друг. Взгляните немного шире. Что-то можно приписать случайностям, которые молва, если уж они имели место, не преминет истолковать превратно. И потом, дон Карлос, человек судит особенно неправо, если он лишен возможности понять смысл происходящего. Но кто может быть уверен, что способен досконально все понять? Примите во внимание, что это влиятельные, знатные люди, которые пекутся о счастье всего человечества[141], и что же такое жизнь отдельного человека в сравнении с великой целью? Если во время бури одному удается ухватиться за спасительную доску, не будет ли простительной попытка другого сбросить его, чтобы спастись самому?
— Но не находите ли вы необыкновенно гордым и дерзким изменять чью-то судьбу по собственной воле? Кто докажет мне, что самые светлые мои замыслы, которым я готов принести в жертву жизнь отдельного человека, ценнее, чем эта жизнь? Кто, в конце концов, их придумывает, и не является ли ложной мудростью жертвовать ради одной мечты сотнями жизней?
— Провидение не так щепетильно, как вы, дон Карлос. В творении все подавляет и притесняет друг друга. Из каждой смерти развивается новое существование. Устремленное к воплощению единого великого замысла развития человечества, оно не беспокоится о возникающих изменениях. Оно умеет все подчинить своему намерению и из последнего мига угасающей жизни творит новые наброски и перспективы.
— Да, если бы наше понимание могло быть столь совершенным, сеньор, я всецело бы согласился с вами.
— Но если мы это не всегда понимаем, не следует ли учиться пониманию, чтобы не дать раствориться нашим силам в мечтательном человеколюбии, но, напротив, пробудить все вокруг от подобных мечтаний? Кто докажет, что наслаждение данным мигом и есть цель этого мига? Если же бесконечность текущих времен образовывает некое иное, высшее бытие и если последний миг иного бытия содержит в себе высшее и полнейшее наслаждение, если смысл наших страданий в том, что они незаметно предрасполагают нас устремляться к сему достойнейшему счастью, не будем ли мы безумными упрямцами, предаваясь плотским наслаждениям и через это отдаляясь от возвышенной цели?
— Я не вполне вас разумею, но продолжайте же!
— Представьте же себе теперь большое, разветвленное объединение людей, которые, крепко держась этой мысли и все тщательно продумав, вознамерились постоянно печься о всех народах. Они же пытаются вершить судьбы природы и человечества согласно замыслу Творца, следуя лишь угаданному направлению нити, — они являются слугами Провидения и хотят не усовершенствовать, но лишь ускорить его замыслы. Вправе ли такие люди беспокоиться о ничтожных мелочах бренной жизни, имея впереди столь великую цель?
— Право, этот вопрос...
— ...никогда не занимал вас прежде, не правда ли, дон Карлос? Но нет иного вопроса, который был бы нам столь близок. Каждая жизнь имеет свои естественные тяготы. Не будет ли благом для отдельного человека — сосредоточить всевозможные бедствия в ее начале, чтобы под конец сделаться от них свободным? Испытывая вечером чистое, незамутненное наслаждение при виде заходящего солнца, мы забываем о буре минувшей ночи и полуденном зное. На смену пережитым опасностям приходит радость избавления, и все наши впечатления веселят нас, сливаясь в единую умиротворенную картину, неотъемлемой частью которой являются испытанные нами треволнения.
— Я готов забыться в этих прекрасных мечтах, сеньор.
— Это не мечты. Мои рассуждения основаны на опыте. Вы не знакомы с Обществом, которое вам себя предлагает. Вспомните о Якобе и о том, сколь он счастлив.
На том и закончился наш разговор. Мы занялись другими предметами. Но я оставался безучастен ко всему. Услышав столь много новых мыслей, что над ними надо было бы раздумывать в продолжение целой жизни, я испытывал мучительное желание уже сейчас все постичь. Однако я продолжал пребывать в недоумении. Тем сильней становилось мое прежнее намерение разузнать, куда же ведет таинственный след.
Когда мы встретились снова на другой день, мой сосед перенял нить нашей вчерашней беседы.
— А что, если, дон Карлос, — предложил он, — проверить на опыте наши вчерашние догадки?
Это было также и моим заветным желанием. Я согласился с радостью, и мы стали уже раздумывать, как можно осуществить наши замыслы, как вдруг все приготовления были прерваны неким новым происшествием.
Однажды мой друг Педро пригласил меня отужинать. Ему нездоровилось, и, чтобы избежать сквозняков, мы расположились в одном из садовых павильонов и наслаждались прелестью вечера и ароматом молодых апельсиновых деревьев. После еды я принялся читать для него вслух, ему понравился писатель, и я был рад всей душой, что окружающий мир с его предметами и идеями хоть на короткое время перестал для нас существовать. Дон Педро сидел спиной к двери, скрестив руки, не отводя от меня мрачного взора. Я читал с увлечением, не поднимая глаз от книги.
Вдруг услышал я душераздирающий вопль. Испуганно оторвался я от чтения. Педро, потеряв сознание, почти соскользнул с кресла на пол. Я едва успел подскочить, чтобы поддержать его. Какая-то дама стояла подле него на коленях, прижимаясь бледной щекой к его упавшей руке. Душа моя замерла: я понял, что это была Франциска.
Простояв некоторое время на коленях, она увидела, что Педро открыл наконец глаза, поднялась и поцеловала его бледные уста.
— О, успокойтесь, мой дорогой супруг! — воскликнула она порывисто. — Успокойтесь и простите женщину, которая пришла к вам в последний раз, чтобы затем навсегда с вами расстаться!
Он все еще не мог говорить, но протянул ей руку.
— Благодарю вас, супруг мой! — сказала она, поцеловав ему руку. — Но мне не хотелось бы вас вновь разочаровывать. Раскаявшаяся, измученная женщина, которая покинула своего соблазнителя прежде, чем быть утраченной для Вечности, просит вашего благословения!
Она вновь бросилась к его ногам.
— Нет же, Франциска, — возразил Педро. — Я принимаю эту кающуюся женщину, которая в искреннем порыве вернулась, вновь в мои объятия. Ах, я давно тебе все простил! И если угодно, я готов все забыть![142]
— Вы заблуждаетесь, Педро, считая, что я способна злоупотребить вашей добротой. Изгоните же меня из своего сердца!
— Отчего я должен так поступить, Франциска?
— Никогда не сможете вы вновь полюбить изменницу. Заключив меня в объятия, никогда более вы не почувствуете себя счастливым. Нет, мой супруг, я не хочу обманывать вас также и в будущем. Благословите же меня, и мы расстанемся!
Мой бедный друг был вне себя. Поразительная холодность и неумолимые слова женщины произвели в его душе борьбу между нежностью и гордостью, и я опасался, что борьба эта будет стоить ему жизни. Я вознамерился прийти к нему на помощь.
— Взгляните, мадонна, — обратился я к ней, — как бледен ваш супруг. Если вы явились, чтоб через эти ужасы совершенно его уничтожить, ждать конца вам осталось недолго. Но простите же мне беспокойство о его жизни, которую я научился ценить.
Я взял ее за руку, намереваясь увести, но она так крепко обхватила его колени, что не было никакой возможности ее поднять.
— Не отпускай меня, не простив, дорогой Педро! — громко воскликнула она. — Этот человек желает нас разлучить. Дай же мне свое благословение, и тогда я охотно оставлю тебя!
До сих пор в моей памяти звучат эти ужасные слова: «Дай мне твое благословение». Она не произнесла их спокойно, но выкрикнула дрожащим голосом; так издают свой предсмертный стон умирающие, умоляя небо о последней милости. Волосы ее разметались от охвативших ее ужаса и отчаяния; иные пряди упали на лицо, иные на затылок и, растрепавшись, спутались с одеждой. Черты ее выражали недвижный холод, который не передаст ни одна гипсовая маска. Выражение необыкновенного равнодушия, которого не увидишь даже в мертвом лице, противоречило ее отчаянным словам, — ужасающе бесстрастно смотрела она своему супругу в глаза, полные слез. Несчастный, которого покинули и силы, и мужество, сидел, охваченный нерешительностью, в своем кресле и неуверенно и вопрошающе взглядывал то на меня, то вновь на свою жену, что обеими руками удерживала его на месте.
— Ты не хочешь меня благословить, не хочешь простить меня, о мой дорогой супруг! — вновь заговорила она. — Так позволь же мне хоть одну-единственную просьбу!
— Я не могу благословить тебя, Франциска, — дрожа, отвечал он. — Лишь изменнице, которую берут и вновь отсылают прочь, дают благословение вместо проклятья. Но приди в эти нежные объятия, моя по-прежнему дорогая и вечно боготворимая жена. Наверное, я сам подтолкнул тебя к ложному шагу, позволь же мне искупить сию вину на твоей груди!
— Ах, Педро, неужто ты желаешь мне адских мук в твоих объятиях? Нет, мой супруг не столь ужасен!
— Мне хотелось бы избавить тебя от страха, Франциска. Твое отчаяние я обращу в любовь. Не совершай же большего преступления, чтобы исправить меньшее. Я был несчастлив, но надежда никогда не покидала меня. Неужто ты хочешь отнять у меня надежду, лишив тем самым всего?
— Успокойся, Педро; да, я должна лишить тебя надежды, чтобы подарить спокойное будущее. В сердце твоей супруги нет для тебя ни радости, ни утешения. Как могли бы тебя осчастливить непрерывные, вечные терзания? Если бы ты был ко мне милостив, я впала бы в неистовство и очарование твоей любви вознаградила стонами своего отчаяния! Нет, благослови же меня, Педро, либо исполни мою единственную просьбу.
— Какую просьбу, Франциска?
Она встала и подошла к садовой ограде. Я был настолько изумлен и взволнован, что не сказал моему другу в этот краткий миг ни слова утешения. Тут же она возвратилась вновь, неся на руках маленького мальчика, который доверчиво льнул к ней и ласкал ее. Ему было года два или более. Она с тревогой и нежностью прижималась к ребенку лицом, и в глазах ее можно было прочесть некую решимость.
— Педро, — сказала она, вновь опускаясь на колени, — взгляни на своего отца. Вот он. Подойди поцелуй его!
— Это точно он, мама? Он же со мной не разговаривает!
— Что это значит, Франциска? — спросил мой друг.
— Позволь мне только два слова сказать, мой супруг; тогда я уйду, благословляя тебя.
Грудь ее вздымалась от волнения. Помертвевшее лицо вдруг вспыхнуло и в течение некоторого времени полыхало алой краской. То, что она ему собиралась сказать, казалось, поначалу перевернуло всю ее душу, прежде чем отлиться в слова. Она дрожала как в лихорадке и стояла перед нами в страхе, как грешник перед вечным судилищем.
— Тебе известно, Педро, — заговорила она, — что я, когда ушла от тебя, уже носила под сердцем плод нашей любви. Тебя, наверное, огорчало, что он находится в руках изменницы. Теперь хочу я его тебе возвратить.
— Ах, Франциска, для меня это навсегда осталось бы свидетельством твоей жестокости.
— Не перебивай меня теперь, мой супруг. Это последняя воля, последний вздох умирающей, который я тебе доверяю. Помнишь ли ты еще те дни, когда я была твоей невестой, Педро, и ту радость, с которой я пришла в твои объятия, когда была еще чиста и невинна?
— Франциска!..
— Я отдала тебе тогда все, что имела, и страдала оттого, что не могу отдать больше, видя свое отражение в твоем сияющем взоре и впивая сладостный жар твоих уст. Каждый нерв во мне был напряжен, чтобы воспринять новые наслаждения; жаждущий, бездыханный рот мог производить одни лишь стоны, и жар чувств изливался в росе сладострастных слез. Помнишь ли ты еще это, Педро? Моя фантазия злодейски похитила у меня все прочие впечатления минувших лет, чтобы сделать ярче образ этой растерзанной страсти и погубить тем самым мой рассудок. То же пламя, что и прежде, пылает в моих жилах, но не находит выхода; я испытываю тот же голод, но не имею более пищи. Видишь, Педро, я восприняла тогда от тебя сей залог как уверение, что страсть будет длиться вечно. Время истекло, и я возвращаю тебе его.
— О Господи! — воскликнул Педро, — отчего я не умер прежде, чтобы не пережить вновь этот ужас!
Я оставался недвижим, со страхом ожидая развязки.
— Но ты сказал только, что не желаешь иметь свидетельств моей жестокости. Я тоже так считаю — и не хочу, чтобы что-либо напоминало мне о моем позоре! Я изыскала средство, — продолжала она, коснувшись левой рукою лба и правой шаря у себя за пазухой, — которое поможет нам обоим. Оно ужасно, но принесет нам обоим облегчение.
Выхватив кинжал, она занесла его над мальчиком. Но я, настороженный ее словами, успел встать позади нее и схватил ее за правую руку; прежде чем она успела прибегнуть к помощи левой, я отобрал у нее кинжал.
— Боже! Теперь я пропала! — воскликнула она и ринулась вон из беседки. Никто из нас не сумел ее остановить. Я выбежал за ней вослед, но она исчезла и более не появлялась. Я предположил, что она бросилась в ближайший пруд.
Когда я вернулся, мой друг был занят своим маленьким сыном. Поистине возвышенная, трогательная сцена! Оба словно были уже давно знакомы и теперь переживали радость новой встречи. Мальчик, казалось, забыл о матери, сидя на коленях у своего отца, и только спустя какое-то время стал боязливо озираться, ища ее. Я заговорил с ним, и исстрадавшийся отец, глядя на него, вновь обрел утешение и надежду.
— Она привязана к сыну всем сердцем, — сказал он, — и непременно вернется, чтобы разделить со мной бремя родительской любви.
Я беспокоился теперь только о том, чтобы рассеять своего друга. Вдохновленный новыми мыслями, которые он, возможно невольно, во мне пробудил, я постарался снова привлечь к ним его внимание. Наши познания и наш опыт вскоре исчерпали себя, — возможности и предположения приходили из области мечты, и догадки наши были одна причудливей другой. То понимали мы, что не желаем рисковать; то охватывала нас решительность, но затем вновь осознавали мы опасность предприятия. Наконец, сошлись мы опять во мнении хладнокровно самим все изведать. Мы осуществили необходимые приготовления, чтобы обеспечить себе некоторую безопасность. По крайней мере, гибель наша не обошлась бы для убийц без ужасных последствий. И если бы мы остались в живых, то чего хотели бы мы от этих людей? Ранним утром мы отправились в путь и в полдень добрались до лесной хижины. Но она была пуста. Ни одного человеческого следа во всей округе. Что бы это могло значить? Педро, который на протяжении всего пути выражал раскаяние по поводу нашей смелой затеи, расценил сие как повод для отступления и, поскольку я пожелал остаться, сел на лошадь и с легким сердцем ускакал прочь.
Наступила ночь, поднялся сильный ветер, деревья вокруг меня раскачивались со страшным скрипом, и старая трухлявая хижина, в углу которой я вынужден был схорониться от потоков проливного дождя, казалось, готова была развалиться, сотрясаясь при каждом порыве ветра. По временам, казалось, становилось светлей, и я словно бы замечал слабое, неровное свечение в окошке, сменявшее непроницаемую тьму. От страха я был склонен к преувеличению, и мое воображение рисовало мне ярчайшие картины из всех небылиц и приключенческих историй, которые мне рассказывали об этом лесе. Лошадь, которую я привязал к столбу посреди хижины, тоже была неспокойна, отчего страх мой только возрастал. Это была ужаснейшая ночь, которую мне когда-либо доводилось пережить.
Немного погодя мне показалось, что возле хижины как будто кто-то есть. Мой напряженный слух сквозь вой ветра и шум деревьев различил тихий шепот и приглушенный говор, как если бы невдалеке находились люди. Голоса становились громче, говор отчетливей, и вскоре я мог уже распознать каждое слово. Однако, вместо того чтобы радоваться нарушению моего ужасного одиночества, я принялся всем телом дрожать.
Люди подходили все ближе к хижине, слабый луч света проник сквозь крохотное мутное окно. Вот они уже у дверей; дверь отворяется, и я со страхом вижу старика, входящего в хижину. В руке у него на сей раз был факел, что же касается всего прочего, то он совершенно не изменился и лицо его хранило все то же отталкивающее холодное выражение.
— Наконец-то! — воскликнул он, пытаясь отдышаться, как если бы ему удалось успешно завершить какое-то дело, но тут же опомнился. — Это вы, дон Карлос? — спросил он сдержанно. — Я слышал стук копыт и ржание.
— Моя лошадь не ржала.
— Вы позабыли обо всем или пришли, чтобы сдержать данное слово?
— Да, я пришел для этого, сеньор, — ответил я, вставая. — Вам не придется ждать, поскольку ваши дела...
— О, ждать — также одно из моих занятий. Но не беспокойтесь. Ничто не могу я простить с большей легкостью. Не желаете ли вы теперь пойти вместе со мной?
Я выразил согласие. Лошадь мою привязали еще крепче, он дал мне другой факел, который держал в одной руке вместе со своим. Заперев тщательно дверь, мы стали пробираться в глубь леса сквозь кустарник. Поскольку никакой тропы было не видать, мы продирались через колючие заросли, что было довольно утомительно. Я торопился изо всех сил, потерял шляпу, и, когда добрался до ближайшей опушки, вся одежда моя была изодрана в клочья. Старику же, однако, этот путь был, очевидно, знаком, и он ловко двигался вперед, не испытывая затруднений.
На опушке мы несколько минут передохнули. Мне казалось, что мы прошли уже много миль. Бессонная, полная ужасов ночь, напряженное ожидание, трудный путь сквозь заросли — все это подействовало на меня изнуряюще. Я едва мог дышать. Мой провожатый с улыбкой взглянул на меня и многозначительно, но не осуждающе покачал головой.
— Нам не следует тут долго задерживаться, дон Карлос, — сказал он, и это было знаком к выступлению. Мы снова двинулись вперед. Открытая местность постепенно сужалась, и мы оказались наконец в тесном проходе между скал, поросших диким кустарником и круто обрывающихся в пропасть.
Я втайне содрогнулся. Путь наш, казалось, вел в неведомую бездну. На всем лежал отпечаток сокрушительного опустошения, но в нем нельзя было не увидеть величия. Ужасающая длань природы довольно долгое время трудилась над ландшафтом. Огромные обломки скал, уже наполовину выветрившиеся, лежали на пути водопадов, которые с яростью обрушивались в мрачные глубины бездонных пропастей. Все говорило о глубокой древности. Серый мох уныло светлел на каменных склонах, да редкий кустарник склонялся, шелестя, озаряемый зыбким пламенем факелов. Рассеянный свет, бледно освещая побеги, совершенно растворялся во тьме зарослей; зыблющиеся блики и пляшущие тени, сменяясь, вызывали в душе некое возвышенное чувство, склоняя к безмолвному размышлению. Игра света в темной листве, сменяющаяся непроницаемым мраком, казалось, символизировала мою жизнь и намекала на счастье в будущем. Я ощутил себя словно заново рожденным и с невообразимой смелостью сбросил с себя мрачную оболочку прошлого.
— Куда вы ведете меня, сеньор? — воскликнул я наконец невольно.
— Куда не испугается пойти человек пылкий и отважный!
— Испугаюсь ли я? Могу вас заверить, сударь, что мне неведом страх. Но я измучился догадками, и душа моя отчаянно колеблется меж горечью пережитого и радостью новых надежд. Помогите же мне вновь обрести единство, сеньор!
— Могу ли я вам помочь? Ваше чувство должно подсказать вам, что вас ждет впереди. Вам известна отчасти история Якоба. Вас ожидает собрание мужей! Возможно, вы пожелаете также принять участие в достижении великой цели, которую они преследуют. Сможете ли вы наложить на себя добровольные узы?
— Да, смогу. Каково будет возмещение?
— Снять с себя узы недобровольные[143].
— И ничего более?
— Карлос, об этом еще рано спрашивать. Однажды вы почувствуете себя счастливым. Нельзя ожидать прибыли прежде, чем сделка заключена. Очистившись от предрассудков, слившись с союзом выдающихся людей и управляющего миром Духа, вы охотно забудете о ничтожных заботах бытия и станете легко переносить тяготы жизни в прекрасном свете истины. Но свободны ли вы полностью от предвзятых мнений и суеверий, чувствуете ли вы себя уже теперь достойным наложить на себя такие узы?
— Нет, сеньор, что также доставляет мне беспокойство. Не можете ли вы мне сказать что-либо в успокоение?
— Не сказал ли я уже это только что?
— Никакого средства, чтобы не обнаружить тут же мою слабость, когда я желал бы быть сильным?
— Чтобы вы, прячась под маской, могли нас предать? Нет, дон Карлос, нам важна правда.
— Но ведь это ужасно — вдруг, безо всякой подготовки, предстать перед мужами, которых уже научили остерегаться. Страх не позволит душе раскрыться полностью, и как же трудно и страшно быть тогда искренним!
— Мы и в этой стесненности распознаем ваш дух, дон Карлос, только не бойтесь! Необходимо прежде всего избежать опасности недостаточного или избыточного доверия по отношению к вам. Но что вас теперь беспокоит? Испытываете ли вы какую-либо неприязнь или чувствуете себя разочарованным, обманувшимся в надеждах? Никто не станет принуждать вас вступать в союз, который, накладывая свои узы, ожидает от вступающего доброй на то воли.
— Но как вы можете примирить столь разные начала, сеньор?
— Очень просто. Взаимосвязь всего тела не ограничивает движений отдельных частей, к которым они имеют способность. Отдельный член не страдает, когда его приводит в движение воля. Прекрасный венок образуется единством свободных и независимых воль, которые, воодушевленные некими возвышенными представлениями, добровольно сошлись вместе. Чем далее вы последуете за ними, дон Карлос, тем разборчивей и глубже станет ваш обостренный взор проникать в природу вселенной; и чем более возрастет ваша восприимчивость, чем явственнее вы почувствуете, что в мертвом пространстве таинственной замкнутой жизни благороднейшие движители нашего бытия крепнут либо разрушаются навеки, тем сильней ощутите вы, как притягивает вас некая точка всеобщего единства, в которой все силы пробуждаются, словно воспрянув от вечного сна.
— О, какие виды, какие надежды, сеньор!
— Вы говорите — виды, надежды? — переспросил он с мягкой, но не без оттенка горечи улыбкой. — На что могли бы вы теперь надеяться? В унынии и трепете, едва покинув убогий берег, желаете вы уже видеть города новой страны? Но то, что вы приняли за побережье, всего лишь облака, дон Карлос, сгустившийся мрак надвигающейся бури, чреватый ужасами Хаос. Однако тем милее покажется вам мирный замок утренней зари, сменяющей злую ночь.
— Итак, мне нечего предвкушать и не на что надеяться?
— Как вы можете наслаждаться вкусом напитка, если никогда не испытывали жажды? Это некая непостижимая высь, которой человек еще не видывал. Непознанным вынашивает природа в тайном лоне своем прекраснейшее волшебство своего творения; в некой замкнутой пещере сокрыта возвышенная, обворожительная сердцевина ее искуснейшего покрова, которым она окутывает своих чад[144].
Ах, если бы я мог вам изъяснить, любезный граф, насколько этот ужасный человек сумел поначалу запутать все мои представления! Он беспечно пробудил в моей душе переживания и надежды, о которых ранее я не имел ни малейшего понятия. Несомненное помрачение, затемнение всех образов незаметно лишили меня осознания собственных идей и даже тех представлений, которые, собственно, привели меня сюда. Но даже не столько слова его были значительны, сколько выражение лица. Он будто тщательно старался казаться бесстрастным. Однако черты его свободно принимали выражение некой приводящей в содрогание возвышенности. Невзирая на мое потрясение, которое он, впрочем, старался смягчить, он произносил свои слова со значительностью, которая тем сильней ужасала меня, чем искренней он говорил. Серьезность на его лице сменилась постепенно выражением трогательной самосозерцательности, находясь в которой душа, занятая обдумыванием великих предметов, обнаруживает себя лишь в редких внешних проблесках. Все эти впечатления были таковы, что они навек остались в моем сердце; сейчас, когда я их вам описываю, любезнейший граф, проступают они в моей памяти с удвоенной силой.
Мы шли все далее и далее по ущелью. Горы справа и слева становились все ниже и постепенно сменились обширной, поросшей лесом долиной. Утро наполнило редкие просветы в кустарнике приятным розовым сумраком. Все производило романтическое впечатление[145], и, когда факелы наши побледнели, сделавшись ненужными, мы оказались в окрестностях, заполненных нежной дымкой, из которой неясно проступали лежащие вдали розово-зеленые склоны. Все предметы представали увеличенными и казались расплывшимися, чтобы принять в себя как можно больше света от занимающегося дня. Я вновь почувствовал себя окрыленным. Прекрасная мечта предстала предо мной наяву, и все мои мысли растворились в неком неверном опьянении. Я часто охотился в этом лесу, но никогда не видел долины. Она казалась не реальной, но существующей лишь в моем разгоряченном воображении.
Мы вошли в апельсиновую рощу. Цветущие деревья благоухали, и птицы как будто только и ждали, чтобы начать приветствовать нас полногласным пением. Ветви деревьев склонялись друг к другу в неком прекрасном, мирном воодушевлении. Все вокруг только пробуждалось, еще не успев полностью воспрянуть после сумрачной ночи. Тут также рос густой кустарник, но повсюду еще были заметны следы старинного, пришедшего в упадок парка. В разросшейся траве там и сям можно было различить тянущиеся извилистые дорожки, над зарослями порой высились разрушенные беседки; деревья, стоящие правильными группами, одинокий памятник, одичавшие чужеземные цветы и неизвестные мне разновидности кустарника — все это выдавало руку работавшего тут некогда садовника. Наконец показалось здание, к которому вела длинная аллея. Почти развалившееся, шаткое, притулилось оно к стоящему позади, романтически возвышающемуся над ним холму. Многие оконные проемы зияли пустотой, но все они были зарешечены железными прутьями. Содрогнувшись от ужаса, я взглянул на своего спутника. Он был глубоко погружен в свои мысли и, казалось, совершенно позабыл обо мне. Лицо его выражало великое ожидание и предвкушение некоего значительного события.
Мы подошли к дверям. Старик проследовал вперед. Длинная лестница вела вниз.
— Не оступитесь, дон Карлос, — предупредил он меня и осветил путь факелом.
Но это его «не оступитесь» привело к тому, что я действительно оступился и чуть не упал, — к счастью, я успел схватиться за укрепленный в стене железный брус. Когда мы спустились наконец вниз, я был близок к обмороку. Я уже не мог держаться на ногах.
— Позвольте мне немного передохнуть, сеньор, — воскликнул я и уселся на нижнюю ступеньку. — Я совершенно изнемог.
Старик удивленно обернулся и осветил меня факелом. Свой я выбросил при входе.
— Слишком рано, дон Карлос, — заметил он. — Пресвятая Дева, как вы бледны! Придите же в себя.
Он сделал все возможное, чтобы меня успокоить, но глубокое предчувствие чего-то еще более ужасного — ведь старик не стал бы жертвовать настоящим впечатлением, не вредя при этом своей цели, — замкнуло мое сердце для его утешений. Неизвестность событий, ожидавших меня, полная безоружность моего положения, очевидная подавленность моего провожатого постепенно затемнили мое сознание.
По длинному проходу мы продвигались вглубь. Ведущие вниз ступени, длинные коридоры и просторные гроты сменяли друг друга. Наконец оказались мы в обширном, правильной формы зале.
— Обождите здесь, — сказал мне мой провожатый, загасил свой факел и в одно мгновение исчез. Ни единый звук и ни малейшее движение воздуха не выдало мне, в какую сторону он направился. Куда бы я ни протягивал руки, всюду была лишь черная пустота, я словно бы находился в огромной могиле, стен которой невозможно достичь. Не имея ни трости, ни посоха, чтобы исследовать протяженность пола, при каждом шаге опасался я упасть. Поначалу я замер неподвижно, но из-за усталости не мог слишком долго стоять и потому решил наконец усесться на пол, чтобы спокойно дожидаться предстоящих событий.
Это оправдало себя. Я прождал примерно четверть часа, потом еще и еще столько же, но по-прежнему оставался в одиночестве. Поначалу мне удалось успокоиться, но столь долгого ожидания я не сумел выдержать. С каждым ударом пульса, все более и более отдалявшего меня от момента моего прихода сюда, страх мой возрастал, и, когда охвативший тело жар перешел наконец в лихорадочную дрожь, достиг он своего пика. Постепенно, однако, вероятно оттого, что снаружи все сильнее сиял день, свет которого просачивался через маленькое отверстие в стене, пространство вокруг меня сделалось определенней и отчетливей, так что я мог уже различить самого себя. Наконец передо мной распахнулась дверь, двое закутанных в покрывала людей с факелами приблизились ко мне, приветствовали кивками и протянули руки, чтобы помочь подняться. Самое удивительное, любезный граф, что страх мой в этот миг совершенно исчез и я почувствовал себя так, как если бы находился среди братьев. Достойная любви большая семья простерла навстречу мне свои объятия, желая принять и приветствовать меня, чтобы дать мне впоследствии совершеннейшее, изобильное счастье в своем пристанище.
При ярком свете одного из светильников, освещавших просторную залу с зеркальными стенами, моему изумленному взору предстало многочисленное собрание окутанных белыми покрывалами людей. Они сидели в низких креслах, поставленных на неком возвышении, и тут же находился, очевидно, глава общества. Перед ним стоял стол, на котором были книги, распятие, кинжал, кубок[146], а также некоторые неизвестные мне предметы. Под другим светильником я заметил предназначенное мне пустое кресло. Несколько мгновений собравшиеся хранили торжественное молчание, и только после того, как мои провожатые вновь заняли свои места, человек, сидевший напротив меня на возвышении, встал.
Он подошел к столу, все еще окутанный покрывалом. Но тут он наконец откинул его со своего лица. Что за величаво-прекрасная, несказанно притягательная внешность, исполненная небесной доброты, в сочетании с отпечатком горького опыта! Чистый, парящий над земным бытием взор и ясный лоб, незамутненный повседневными хлопотами. Казалось, в старце этом сосредоточился неколебимый замысел нового мироустройства, совершенный образ высшей человечности. Я мог бы преклонить колена перед его величием и молиться на него.
— Ты пришел сюда, Карлос, чтобы познакомиться с нами, — заговорил он мягким голосом.
Молчаливо я выразил свое согласие.
— Так разоблачитесь же, братья!
Все собравшиеся откинули с голов покрывала. Неописуемо волнующая сцена! Лица их были полны апостольского достоинства. Тут же находились старик и мой добрый Якоб. Я готов был увидеть в них вновь обретенных друзей. Но во взгляде каждого сквозила сумрачная серьезность. С тревогой ожидали они продолжения разговора.
— Чего ты хочешь от нас, Карлос? — вновь заговорил старший.
— Ты только что сам сказал, почтенный отец: я хочу познакомиться с собравшимися.
— Чтобы к ним присоединиться?
— Я, как всякий человек, имею прирожденные обязанности; если они не будут тобой нарушены, тогда я твой.
— Каковы же эти обязанности?
— Любить людей, делать добро каждому, кого бы ни встретил, прощать ненавидящему и быть благодарным тому, кто ко мне добр.
— Любить каждого человека?
— Да, отец.
— И это обязанность, которую ты стремишься исполнять вопреки обстоятельствам и наперекор собственному рассудку и влечению сердца?
— Противостояние обоих последних оказалось бы тут бессильно.
— Тогда ты непригоден для нашего Союза. Уведите его, братья!
— Не отвергай меня так скоро, отец. Скажи мне поначалу, чего ты от меня хочешь и чего требует Союз от братьев. Клянусь тебе, что буду откровенен и, если возможно, стану принадлежать тебе всецело.
— Мы ничего от тебя не требуем, Карлос, кроме того самого, на что ты, по собственному утверждению, не способен. Чтобы нам принадлежать, ты должен быть свободен от всех привязанностей, которые для людей священны. В мире нам принадлежит лишь одиночество. Задуши родного отца, воткни любящей сестре в грудь кинжал — и мы примем тебя с распростертыми объятиями. Если же общество людей от тебя отвернулось и ты, преследуем законом, причислен государством к подонкам, добро пожаловать к нам. Но слезы человечности мешают нашему Союзу[147].
— О, как это ужасно!
— Почему ужасно? Мы не предлагаем подделок. То, от чего ты откажешься, обретешь ты здесь в миллион крат. Одно-единственное семя принесет богатый урожай. Или для тебя ничто — назвать весь огромный мир своим? Или это невыгодная, нечестная сделка — взамен сестры обрести тысячу братьев? И не стоит ли пролить одну каплю крови из своей собственной груди, чтобы спасти миллионы людей?
— Я слышу твои слова, святейший отец, но не могу их постичь.
— Несчастный! Принадлежи тогда праху, порожденье которого ты есть. Твои незрячие очи не могут увидеть свет, и сердце твое истает в тоске убогой жизни.
— Почему ты отказываешься от меня? Я не отвергаю твоих слов, но пытаюсь их понять. Как могу я, будучи в изумлении, отречься от истины, которая до сих пор направляла ход всей моей жизни, чтобы всецело предаться новым истинам, не зная, куда они ведут? Ознакомь меня со священными основами твоего Союза и затем испытай, гожусь ли я в ученики.
— Ты искал нас, дон Карлос. Ты побудил нас предстать перед тобой с открытыми лицами. Но обдумал ли ты возможные последствия того, что ты увидишь нас без покровов, но откажешься к нам примкнуть? Иной свет так ярок, что убивает. Понимаешь ли ты, что довольно одного слова, чтобы навеки выхватить тебя из хода обыкновенных событий или, по крайней мере, заставить забыть о тебе людей, которые, как ты мнишь, видят пользу в твоем существовании?
Последние слова старик произнес с горячностью, и на лице его проступил румянец.
— Понимаю, очень хорошо понимаю, святейший отец, — отвечал я дерзко, сохраняя самообладание. — Я сам на это решился. Когда счастье изменило мне и все надежды мои развеялись, я перестал чего-то ждать от жизни, которая, как оказалось, мне не принадлежит. Я равнодушно отношусь к тому, над чем не имею полной власти. Охотно отдаю я все, что от меня требуют по справедливости. Но если не по справедливости? У меня есть друзья, отец.
Все собравшиеся побледнели при этих словах.
— Как, злодей! — воскликнул мой провожатый. — Ты предал нас?
— Я не мог вас предать, поскольку вы мне не доверялись. Придя в полное замешательство от всех приключившихся со мной событий, однажды поделился я моими предположениями о вашем Союзе с одним другом, который помог мне осознать всю их туманность, так как сам имел более отчетливые представления. Разве не могу я высказывать свои мысли вслух? Разве стремление прояснить тьму, которой вы меня стараетесь окутать, есть предательство?! И что же? Вторгся ли я в ваш Союз силой? Не вы ли сами, посредством вашего влияния, впутали меня в эти обстоятельства? Когда я расставался с людьми, которые находились рядом и возлагали на меня свои ожидания, допускал ли я мысль о том, что, возможно, они уже не увидят меня вновь? Моя семья непременно хватится меня. Вы знаете моего отца. Взвесьте же, какая вам грозит опасность в случае моей смерти. Мне обещали свободу в вашем Союзе и также вне его. Так горе вам, если вы нарушите первый же свой обет!
Когда же я намекнул на то, кому поверил свою тайну, все присутствовавшие успокоились; наконец к ним вернулось прежнее самообладание, и с возрастающей невозмутимостью взирали они на мое прорвавшееся беспокойство и досаду, чьи грубые силки еще никогда не подступали ко мне столь близко. Моей жизни ничто не угрожало; я мог это чувствовать вполне, но мне было больно столкнуться с угрозами там, где я ожидал встретить любовь. С усилием удалось мне подавить неприязнь слишком естественную, ибо для нее было немало поводов.
— Тебе нечего бояться, Карлос, — вновь заговорил старший. — Станет ли принуждать тот, кто действительно любит? Через час ты уже вновь будешь свободен; но выслушай, что я хочу тебе сказать.
— Я готов прилежно учиться, отец.
— Ты знаешь наше отечество. Даже ты, где бы ни находился, чувствуешь себя недовольным. Все сословия перемешаны, а вернее, слиты в одно, которым управляют деспоты. Народ пребывает в самом жалком рабстве. Нужда сплотила это общество воедино, и гнет скрепляет его узы. Необходимость сделала этих людей замкнутыми и одинокими; эпоха умудрила их. Опыт подводит их все ближе и ближе к принятию необходимых мер. Для Союза избираются лучшие умы нации, и они, всецело доверяясь его тайне, предаются ему полностью и чувствуют себя счастливыми.
— И цель Союза всегда остается великой?
— Великой, как мир. Все страны становятся нашими благодаря братьям. Здесь же находится тайное средоточие всех наших сил.
— Итак, ваша цель — власть над всем миром?
— Наша цель — счастье всего человечества при его общем управлении[148].
— Каковы же средства ее достижения?
— На этом столе ты видишь их символы. Вера — либо кинжал или яд.
Я содрогнулся.
— Чего ты испугался, наш новый брат?
— Испугался? Я всего лишь вспомнил. Ужасная, карающая тьма застилает мне глаза. Я имел супругу, нежную супругу. Вы пишете кровью. Крест — это ваш знак. О, будь же проклят, навеки проклят ваш Союз! Вы отняли ее у меня!
— Карлос, ты безумствуешь.
— О, ты заблуждаешься: моя ярость холодна и ум мой ясен. Хватит ли у вас мужества признать, что вы убили Эльмиру?
— Карлос, я клянусь тебе предвечным Богом, этой ужасной и таинственной пещерой и этим крестом и кинжалом, что мы не убивали ее.
— Простите же мне, святейший отец. Сие злодеяние приводит меня в отчаяние.
— Мы поможем тебе отыскать убийцу.
— Вы мне обещаете?
— Да, обещаем.
— Так возьмите же меня. Я хочу принадлежать вам всецело, не распоряжаясь собой. Скажите, что я должен делать?
— Ничего иного, как только оставить все сомнения, довериться всецело нашим узам, блюсти наши предписания и исполнять предназначенную роль. Кинжал и яд — услада человечества. Из погребальной урны одного вырастают тысячи новых жизней. Если это требуется для счастья человечества, пусть падет единственный, будь он даже монарх![149]
Заметьте, любезный граф, как ловко подвели они меня к тому, чтобы полностью и неослабно забрать себе в руки. Они искусно изучили все мои страсти и подстегнули их — оставалось только как можно раньше приучить меня к мысли о моей роли. Хитрость их состояла в том, чтобы, наведши меня на эту мысль, искусно отвлечь от нее. Будучи достаточно взволнованным, я не смог догадаться о ее подлинном значении. Но для этого еще не настало время. Воображение мое еще не могло вырваться из тесного круга привычных представлений, присущих мне как дворянину и жителю моего отечества, чтобы постичь вполне их затеи или хотя бы только составить о них беглое представление. Поэтому я был потрясен, обнаружив некую персону, о которой я никогда не отваживался сознательно помыслить. Достаточно было одного только сказанного ею слова, чтобы расстроить все их хлопоты, распустить обширную сеть их тайных замыслов, заставить их самих запутаться в искусно расставленных для меня силках. И, несмотря на то что я находил себя достаточно ловким, притом что не желал казаться таковым, вскоре они обнаружили это, чем, собственно, себе навредили. Обе стороны желали обманывать и были обмануты: мои противники собирались перехитрить меня, но их перехитрили обстоятельства.
Подавив вскипевшее возмущение, я воскликнул, содрогнувшись:
— О, сколь это ужасно! Даже монарх, говоришь ты?
— Да, хоть тысяча монархов. Свобода — несказанная ценность для человеческой семьи. Преступник тот, кто ее похищает. Обменивающий свободу на видимость тихого счастья пребывает в заблуждении. Но тот, кто чувствует себя достаточно сильным, чтобы покарать преступника, является естественным судией. Наши предки дали нам монархов, мы же требуем свои права назад и учреждаем над ними еще более высокий суд.
— И вы судите справедливей, чем монархи?
— Наше общество более многочисленно, и все участники его свободны. Приговоры мы выносим не по настроению.
— Монарху, как ты мне говоришь, наши предки подчинили себя добровольно. Они передали ему свои прирожденные права для того, чтобы он осуществлял их для своих подданных и сам также использовал их. Кто дал вам власть снова напоминать монарху об этих правах? Кто поручится за истинность ваших чувствований и справедливость приговоров? Недовольные правлением, принимаете вы ваше настроение за всеобщую потребность, не признавая иного закона, кроме собственного своеволия, вселяете вы в человечество, не способное собой управлять, мучительный страх быть подчиненными некоему чуждому, неизвестному им произволу.
— Ах, Карлос, как мало ты нас знаешь! По доброй воле отказываемся мы от счастья, которому посвящена обычно человеческая жизнь. Ради служения людям, которые нас ценят, которые во всеуслышание прославляют нашу дружбу, задались мы прекрасной целью возвышенных сердец вести их за собой из тиши домашнего очага в бессмертные дали. В течение долгих лет посвящали мы себя этому занятию безраздельно, немало трудов ушло на исправление многочисленных ошибок, но взор наш становился острей благодаря единству наших целей и горячей поддержке многочисленных сторонников. Не требуя от жизни радостей, различаем мы свет там, где очи других видят только тьму. Поверь мне, Карлос, — продолжал он, полуобняв меня и обращая ко мне горящий небесным огнем взор, — также и ты однажды с полным доверием признаешь нашу правоту. Священные перси одиночества даруют человеку возвышенные мысли, из сокровенной глубины ночи прозябают божественные ростки, и они тянутся втайне, будто руки, через всю планету совершенно свободно, не ведая ни нужды, ни давления обстоятельств, ни губительного дыхания случайностей, но одно лишь бесконечное счастье!
Удивленный и покоренный, позволил я старцу себя обнять.
— Приблизьтесь же, братья, — продолжал старец, — и примите клятву любви из его уст!
В этот миг все принялись обнимать и целовать меня и наконец подвели к клятвенному алтарю. Положив руку на крест, одурманенный напитком из кубка, опустился я, в окружении всех братьев, к подножию алтаря, мне обнажили руку, укололи ее кинжалом, и кровь моя потекла струйкой в подставленную чашу.
Наконец старец обнял и поцеловал меня еще раз.
— Ступай же теперь, сын мой, — сказал он мне, — и прими дар, который ты заслужил.
Любезный граф, позвольте мне на миг вновь умолкнуть. Если я пал, то случай мой можно извинить. Все чувства мои были одурманены, и страсти мои, когда им дана была воля, изнурили меня и притупили мое восприятие, придав смутность воспоминаниям.
Потрясение, пережитое мною в миг постижения некой чудовищно постыдной цели, было мимолетно: чем больше преступление, тем неприметней оно кажется тому, кто его совершает.
Я чувствовал себя так, как если бы новая, полнокровная жизнь открылась передо мной и все картины вокруг меня были насыщены красками величайшего наслаждения, которое мне когда-либо доводилось испытать. Вспомните мое воспитание. Рано увлекшись женщинами, я слишком поздно научился их любить.
Меня опять вывели из помещения, и братья разошлись. Якоб сопроводил меня наверх и показал калитку, ведущую в сад. Полдень еще не наступил, и бальзамическая влажность ночи боролась с нарастающей утренней духотой. Море ароматов зримо перекатывалось нежными туманными облаками от одного куста к другому; всеобщая жизнь и шевеление занимали и поглощали прочие чувства, как если бы я увидал этот мир впервые. Блуждая по саду в одиночестве во власти дивных предчувствий, позволил я своему воображению строить новые вереницы образов, не задумываясь о том, что со мной будет. Счастливейшее настроение для любви!
Сад был немного запущен, но благодаря одичанию к нему вернулась его природная красота. Защищенные пышной листвой от знойных солнечных лучей, лимонные деревья разрослись, образовав густые заросли; бесчисленные ручейки проложили себе путь сквозь неизменно свежий дерн, и ветхие развалины разрушенных беседок еще вели неприметную борьбу с пышным натиском вьющихся растений. Вечно ясное и вечно холодное небо, казалось, приковало свой взор к роскоши этой романтической долины. Теплые ароматы веяли меж деревьев, обремененных плодами, которые проглядывали сквозь листву, словно нарисованные яркими, свежими красками. Все приглашало вкусить удовольствие, все, казалось, принадлежало к сокровенным, тихим глубинам райского сада, где почивает сам Господь.
О, если бы возможно было теперь воскресить волнующий танец тех волшебных картин, которые в любом возрасте моей протекшей жизни представали предо мной с неизменной яркостью! Сознание мое словно плавало в неком чудесном сне, но я испытывал притом подлинное наслаждение. Прошлое казалось погруженным в розовеющую дымку, из которой настоящее проступало все ярче и ярче, как первые лучи утреннего солнца. Я расположился на укромной поляне. Тихое жужжание насекомых, журчание ручья неподалеку, пение одинокого соловья, яркие солнечные блики в листве — все это завладело моими мыслями, подобно красноречию мудреца. Разве не удивительны пути моей судьбы, любезный С**, которая, словно желая меня разочаровать, постоянно противоречила пробуждаемым ею чувствам, способствуя возникновению все новых обстоятельств? Это божественное настроение, которым с такой чистотой и ясностью дышит одна лишь безмятежная невинность, явилось причиной сладострастного опьянения, привкус которого до сих пор дурманит мою душу.
Я все еще сидел, охваченный мечтами, под деревом и наблюдал плавное покачивание его ветвей, как вдруг заслышал вдали звуки музыки. Невидимый музыкант приближался ко мне, играя, и наконец остановился, когда я мог уже отчетливо распознать мелодию. Расстояние, казалось, было выбрано, чтобы усилить впечатление. Это были тихие вздохи, мелодически издаваемые флейтой, томные стоны, вырывающиеся из стесненной вожделением груди, жалобы неразделенной любви, которые музыка преобразовывала в единую проникновенную песнь, что заставила кровь вскипеть в моих жилах. Грудь моя воздымалась мощно и болезненно, чтобы вместить в себя все; сознание мое было затуманено, я не помнил самого себя и воспринимал мелодию не через слух, но через некое общее впечатление чувств. Взглянув через правое плечо на тропу, что привела меня сюда, я увидел приближающуюся ко мне поразительно стройную, грациозную женскую фигуру, закутанную в белые одеяния. Мелодия продолжала литься, и накидка, прикрывавшая грудь незнакомки, плавно вздымалась. Лицо девушки порозовело от смущения, застенчиво взглянув на меня, она осталась стоять. Какая утонченность в каждом жесте! Притом что поступь ее была неуверенной и робкой, облик ее в целом отличала величественность прекрасной статуи, искусно изваянной, но не жеманной. Она приблизилась отрешенно, и только взору художника было дозволено упиваться красотой плавных линий и нежных форм девственного тела.
Она подошла ко мне и отбросила накидку. Я с неизменным трепетом вспоминаю этот миг. Любезный граф, никогда в жизни не встречал я очей, подобных ее очам, и уст, подобных ее устам! Каких только красавиц я до тех пор не знал! Я был рожден сладострастным. Из многих я выбирал тех, в ком наиболее нежные и пышные формы льстили моему восприятию. В моей душе постепенно сложился идеал, который оставался недосягаемым. Но здесь передо мной был более чем идеал[150]. Здесь была в высшей степени женственная натура, в неисчерпаемой полноте ее бытия. Глаза незнакомки сияли влажным жаром, растворенным в росе сладострастия: от ее расплавленного ясного лба, от алеющих предвкушением щек, от волшебного трепетного рта ощутимо текло жгучее пламя, которое возбуждает, не неся конечного насыщения, и обещает более, чем возможно взять. Пламя это тут же перекинулось на меня, и долго спавшие, пребывавшие в оцепенении, но никогда не умиравшие ощущения и желания потекли в тихом содрогании через все мои члены, глубокие судороги пронзили все мои жилы, и я простер руки навстречу неизвестному созданию. Женщина подошла ближе, села рядом со мной и распустила длинное покрывало, которое окутывало ее до самых ног. Она становилась все прекрасней и пылала сильней и сильней от возраставшей в ней жажды наслаждения. Пышная волна шелковистых, блестящих волос освободилась из-под накидки и пролилась стыдливо и стремительно, ревниво прикрыв обнаженную грудь, но жар, пылающий в сердце, вздымал ее сильней и сильней, заставляя выглядеть воплощением блистательного соблазна.
Обольстительное создание извивалось, полностью освобождаясь от покровов. Из облака одежд показалась нога, белое колено чуть розового оттенка. Более прекрасных, округлых, чистых очертаний не мог бы представить ни один художник, — богатейшее воображение было бы тут бессильно. Наконец протянула она ко мне руки, я ощутил горячий жар объятий, и глаза мои ослепило жгучее сияние ее глаз, дрожащие, влажные, благоуханные губы горели на моих жаждущих устах. Она сорвала с меня одежду, моя грудь утонула в ее теплой, обнаженной груди, все чувства мои кипели, каждая капелька крови, казалось, рвалась наружу. Лицо мое склонилось было к ее коленям, но она вновь притянула меня к своей груди, руки ее блуждали — и я пал.
О я несчастный! Я вкушал восторг в ее объятиях, упоенный всеми удовольствиями, которые присущи глубинной человеческой натуре и приводят в движение все наше естество, возбуждая душу до безумия и губя ее в безбрежном море наслаждений. Каждая моя жилка содрогалась от наплыва всевозможных образов и путаных мыслей, которые в течение долгих лет гнездились в моем сердце и от которых ничто не могло меня освободить, и искусная, многократно испытанная паутина разума порвалась наконец, уступив стремительному напору сонма сокровеннейших желаний. Впоследствии при самом незначительном напоминании об этих сладостных мгновениях я полностью утрачивал самообладание и в своем воистину нерастленном сердце всегда хранил драгоценную решимость и не терял надежды вновь когда-нибудь с долгим стоном высвободить свое подлинное «я» на груди у этой волшебницы. С бесконечным искусством она умела затронуть нужную струну, на звучание которой охотно откликалась сама. Она знала, как подчинить моему удовлетворению девственное чувство, очаровавшее меня, и невинную покорность, которая меня возбуждала. Природные качества были изощрены опытом. Естественная наблюдательность действовала неосознанно и была оттого неявной. Но, очарованная неким дотоле не испытанным наслаждением, незнакомка разгорелась в моих объятиях подлинной страстью. Голос холодной воли в ней умолк, уступая прекрасному инстинкту, и в этот самый миг я полностью утратил власть над собой и перестал себе принадлежать. Чем теснее прижималась она ко мне, тем сильнее все мое существо растворялось в ней.
Какие страстные восторги, какая раскованная игра, какое искусное и в то же время с небрежностью отданное удовольствию возбуждение! Все казалось в ней удвоенным, все ее прелести в знойном пылу таяли под моими жаждущими губами, под моею дерзкой рукой. Ощущения мои перетекали одно в другое, и я закрыл глаза, поскольку не нуждался сейчас в зрительной способности — все чувства расплавились в едином восприятии, все более горячем и напряженном, и только таинственные, стесненные вздохи овевали мое лицо. Мои взбудораженные нервы, переходя от одного потрясения к другому, были натянуты до предела, по телу моему пробегала усиливавшаяся дрожь. Долгий, жгучий, знойный, жадный поцелуй сдерживал наши вздохи, весь свет угас в обильно струящихся слезах, в глубоком содрогании тело прижималось к телу, нагая грудь к нагой груди, как если бы сердца жаждали слиться воедино.
Лишь спустя некоторое время мы пришли в себя. Первым очнулся я. Чаровница лежала в сладком забытьи, не помня себя, полунагая; беспорядочно спутанные одежды открывали все ее прелести, которыми я только что наслаждался. Я прикоснулся пылающим лицом к ее членам, которые еще были охвачены девственным трепетом после испытанных недавно наслаждений; нежный розовый жар протекал еще волнами, сопровождая сладострастные судороги; полностью обнаженная грудь вздымалась и опускалась, теснимая рвущимся наружу желанием. Казалось, это ее душа вздымается при каждом движении, чтобы полностью слиться с плавными линиями обнаженного тела. С какой божественной обворожительностью смешивались в нем краски невинности и страсти! Оба эти качества боролись за право полного обладания — и оба были взаимно побеждены. Казалось, новый дух проник в эти мраморные формы и старается вытеснить прирожденную им недвижность.
Наконец она очнулась, ощущая себя вновь созданным твореньем, в котором высочайшая любовь слита со сладострастной благодарностью. Воспоминание о неком упоительном сне, тихая тоска об утрате придавали ее нежному взгляду мечтательность, от коей я вновь готов был впасть в опьянение. То заливаясь румянцем стыда, который сама желала бы скрыть, то охваченная боязливой заботой, столь бесконечно много мне дав и столь много получив взамен, казалось, она все еще обдумывает, не упущено ли что-либо для полного завершения моего счастья. Я обнял ее и вновь прижал к своей разгоряченной груди, но ни радостное слияние двух узнавших себя душ, ни стремительный натиск и дерзостные ласки не помешали тому, что девственная холодность вновь овладела ею, благовоспитанно лишая меня одного удовольствия за другим. Не успел я опомниться, как волшебница приняла уже обольстительно равнодушный вид, могущий привести в изумление, но не оставляющий никаких надежд на будущее. Равнодушие склоняло ее натуру к возможности отказа.
Под моими поцелуями она приоткрыла прекрасные противоборствующие уста. Это были первые ее слова, трепещущий голос, изливающийся из потаенных глубин души.
— Ах, Карлос, — сказала она, — что я тебе отдала! Будешь ли ты мне, о нежный плут, за это благодарен?
— О мое божество! Я не могу возместить то, что ты мне дала. Ты похитила все, что я имел: у меня не осталось ничего, что я мог бы тебе предложить.
— Карлос, любовь превосходит всякое возмещение, и я остаюсь твоей должницей. Но вправду ли ты меня любишь, милый негодник?
— Я любил тебя в тот миг, когда ты пришла ко мне, столь прелестная и девственная, и села рядом, благосклонная и обворожительная. Но ныне, ныне — после безмерного наслаждения всеми твоими прелестями — я не люблю, но боготворю тебя, о дивное создание!
— Да, твоя Розалия теперь счастливейшая из смертных! Но что послужит порукой твоей верности?
— Твоя красота и твои достоинства.
— Каких только девушек ты не находил красивыми, Карлос, и была ли среди них хоть одна, менее достойная любви? Но я уже знала, что могло бы тебя прочнее всего ко мне привязать, едва лишь я увидела тебя посреди нашего собрания. О, как безмерно полюбила я тебя с первого же взгляда, как завораживающе стоял ты пред лицом смерти, словно единый, надо всем возвышающийся Бог, который ничего не боится, единственный судия своему сердцу! Как трепетала за тебя твоя Розалия, когда ты отвергал вступление в наш Союз, и с какою великой радостью услышала я твое согласие! Милый плут, останешься ли ты верен данной тобою клятве, которую ты добровольно принес в нашем собрании как подтверждение присущего тебе благородства?
— Несомненно, Розалия.
— Поклянись мне в этом также, Карлос.
— Я клянусь тебе в этом твоей любовью, твоими обворожительными прелестями, твоими достоинствами. Я кладу руку на твою грудь, как на священный алтарь, и приговариваю себя к ужаснейшему из наказаний, если нарушу клятву. Ты довольна?
— Не совсем, Карлос. Ты поклялся в свободном собрании своих братьев и теперь, у алтаря любви, оставаться Союзу верным, никогда его не покидать и никогда в нем не сомневаться. Поклянись мне также, что ты принесешь для него в жертву все твои силы и способности!
— Могу ли я поручиться за будущее, Розалия, и не достаточно ли тебе того, что я буду оставаться горячо сочувствующим его участником? Должен ли я у алтаря любви вновь отвергать человеческие чувства, которые ты во мне только что возродила?
— Я требую от тебя не этого, Карлос. Но ты должен обрести все во мне, вот чего я от тебя хочу. Для того я и отдала тебе все, чтобы быть уверенной, что ты все можешь во мне найти. Тысячи женщин будут тебя любить, но ни одна из них не способна столь пламенно и с такою жаждой принести тебе все, стать для тебя всем; ни одна не будет столь снисходительна и столь озабочена твоим счастьем, с благочестивой покорностью разделяя твое блаженство. Ах, Карлос, будь, по крайней мере, благодарным, если не желаешь любить. Пожертвуй мне также все то, что ты имеешь.
— Охотно, Розалия. Но что же я должен отдать тебе, чтобы ты была довольна, дитя?
— Теперь ничего, но вскоре очень, очень много. Я провижу сумрак в будущем. Есть ли у тебя девушка, к которой ты привязан более, чем ко мне?
— От чистого сердца говорю тебе: нет.
— Или, возможно, женщина?
— Также нет.
— Любил ли ты уже когда-нибудь столь пылко?
— Да, Розалия, и, может быть, даже с большим пылом. Это была Эльмира, графиня фон...
— Я знаю ее! — вспыхнув, воскликнула Розалия.
— Как! Ты ее знаешь?
При этих словах Розалия заметно побледнела — она старалась тщательно скрыть свое замешательство, отчего испуг ее лишь более усиливался.
— Да, я знаю ее, — сказала она наконец, несколько овладев собой. — Помнится, я видела ее однажды в Мадриде.
— Эльмира никогда не была в Мадриде.
— Или в Алькантаре, я не берусь утверждать.
Она вновь улыбнулась мне обворожительно.
— Представь себе, — продолжала она, вероятно вспомнив, что перебила меня ранее, чем я назвал ей полное имя, — что нам известны твои обстоятельства, возможно, даже лучше, чем тебе самому. Такая добыча, как мой Карлос, стоит того, чтобы изучать и направлять ее с юных дней.
Она обвила меня за шею своей прекрасной рукой, притянула к себе и страстно поцеловала. Воздействие наступило незамедлительно. Все мои сомнения и раздумья, вызванные ее последними словами, сказанными, очевидно, с целью меня припугнуть, растаяли без следа.
— Обещаешь ли ты мне, Карлос, всем для меня пожертвовать, даже Эльмирой, если она еще жива?
— Всем, кроме Эльмиры.
— И ты бы меня покинул, предатель, восстань она сейчас из мертвых?
— Нет, я заключил бы вас обеих в своем сердце, равно мне дорогих, в неизменном равновесии пылкой, искренней любви.
— Искренней?! — воскликнула она, взглянув на меня с изумлением. — Но Карлос никогда не пожелает, — продолжала она после некоторого раздумья игриво, — чтобы девушка довольствовалась половиной его сердца. Выбирай теперь же: я или Эльмира?
Она повелительно простерла руку.
— Эльмира умерла — я выбираю тебя.
— Что ж, благодарю. Пусть же празднество увенчает нашу любовь.
Она хлопнула в ладоши. Из зарослей появились двенадцать девушек, и начался таинственный танец. Их страстные телодвижения вызывали во мне волнение. Каждая из них была обворожительна, и от всех вместе у меня готов был помутиться рассудок. Беломраморные груди и шеи, с легкостью выступающие из-под короткого платья колени и икры, сладострастная игра рук и пальцев, жаждущее выражение томных лиц, натиск и сопротивления, извивы тел, заметные взору вздымания и опускания прикрытых частей тела — все оживляло угасшую было жажду наслаждения. Приникнув друг к другу, мы лишь украдкой глазами, полными слез, взглядывали на танцовщиц, и наше стесненное дыхание вторило их танцу.
Как могу я, любезный С**, описать вам удовольствия этого дня! Я был истощен и после того обрел новые силы. Сладострастная борьба сменилась безразличным оцепенением, и затем я воспрял для новых наслаждений. Прекраснейшие плоды охлаждали мой косный язык, чистое, огненное вино освежало усталое биение сердца. Вокруг меня происходила феерия: все являлось из густых зарослей к нашим услугам, мы были одни, однако чувствовалось присутствие других, побуждающих нас к наслаждению. Теплый воздух, таинственные заросли прекрасного сада, пламенеющая лазурь неба, порхание птиц и жужжание насекомых, тихое, загадочное пение далекой флейты — все вместе обостряло мои ощущения, которые были пробуждены во мне сидящей рядом Розалией, желающей, чтобы я вкушал новые и новые восторги. Мы бродили по саду как его единственные обитатели и в каждом священном, затененном уголке опускались на траву, даря друг друга долгими, умопомрачительными поцелуями.
Наступил вечер, светлая голубизна эфира приобрела темный колорит, и сладострастная звездочка проглянула сквозь листву, шуршащую в веянии прохладного воздуха. Очертания окрестностей потеряли свою отчетливость и постепенно слились с собственными тенями; пение птиц звучало все более приглушенно, и соловей искал одиночества в потаенном сумраке, чтобы без помех изливать свои жалобы. Я был утомлен пережитыми на тысячу ладов удовольствиями, но Розалия оставалась неизменно бодра. Ее глаза сияли все ясней; наступление вечера, казалось, освободило ее от всех желаний и страстей. Некий священный жар разгорелся в ее прекрасном лице, и сладострастные взоры и манящие кивки сменились, несмотря на мои поцелуи, глубочайшей серьезностью по мере того, как сумрак ночи, сгущаясь, все теснее обнимал округу, а звезды становились все светлей. Она медленно высвободилась из моих объятий и с полузакрытыми глазами прислонилась к спинке дерновой скамьи, на которой мы сидели. Затем она возвела глаза к небу, взор ее блистал огнем. Я смотрел на нее с изумлением.
— Что с тобой, моя возлюбленная? — прошептал я ласково и взял ее за руку, но она высвободила руку. Сунув ее за корсаж, она извлекла кинжал и протянула его к небу. Представьте себе мой испуг, мое оцепенение. После недавних наслаждений я должен был испытать едва ли не смертельный страх.
— Силы небесные! — воскликнула она, находясь в высочайшем возбуждении. — Вам приношу я эту жертву.
Передо мной была теперь не жаждущая любви девушка, но совсем иная Розалия. Я не узнавал ее. Она словно колебалась меж божественным и человеческим, желая пожертвовать последним в угоду первому. Подобно грозному судии над всей вселенной, занесла она ужаснейший кинжал, чтобы одним ударом покончить с обреченной на смерть жертвой. Что за величие во взгляде, что за непостижимо возвышенная серьезность на челе и в складке плотно сжатых уст!
— Встань подле меня на колени, Карлос!
Я повиновался.
— Слушай мою клятву!
— Я весь внимание, Розалия.
— Клянись вместе со мной.
— Вот моя рука!
— Пусть ни единое живое существо не встанет между нами и ни единое создание и ни единый помысел не разорвут нашу связь, и мы вовеки пребудем вместе, ненарушимо, и останемся верны Союзу, который позволил нам любить, и ни один из нас не осмелится отдалиться от другого.
Я поклялся.
— И да преследует каждый из нас нарушившего клятву, и да предаст неверного неописуемым пыткам, утоляя жажду мести и на полуистлевших костях, и не успокоится, пока не сотрет в пыль все, всякое напоминание, всякий след своей любви, будь то даже наследник его дома.
Я поклялся.
— И если он не накажет отпавшего, пусть костный мозг разольется у него по жилам, пусть будет он мучим тысячекратно ядом, пусть одеревенеет его язык от неутолимой жажды и члены высохнут от неукротимого голода. Да подкрадутся к нему адские муки посреди наслаждений и прекраснейшие удовольствия обернутся несчастьем, которому ужаснется всякий человек! Клянись, Карлос.
Я поклялся.
— Итак, отныне посвящаю я тебя в свои супруги. Да благословит нас небо. Незримые силы реют над нами. Я опускаюсь на твою грудь, ими освященную, — твоя благочестивая, верная супруга.
Соскользнув со скамьи, она очутилась в моих объятиях, устами против моих уст. Все желания умолкли в этот божественный миг, мертвая тишина объяла природу, празднуя вместе с нами своим священным молчанием, и ни единый листок своим шорохом не нарушил наше великое торжество. Взволнованный, я прижал безмолвно свою божественную супругу к сердцу, и ее огромные глаза, сияя тихим, чистым пламенем, лишь отчетливей подтвердили обручение наших уст.
Она все еще держала в руке кинжал. Обнажив мою руку, она уколола ее. Кровь заструилась каплями, и Розалия, припав ртом к ране, сделала глоток. Обнажив свою руку, она также уколола ее. Подставив кровоточащую рану к моим губам, она воскликнула:
— Так смешаются наши души!
Но она была бледна от потери крови и опустилась, холодная и без сознания, ко мне на руки. Я разорвал ее платок и перевязал рану. С трудом удалось мне привести ее в чувство. Но и у меня также потемнело и замерцало в глазах, я совсем позабыл о своей ране и через мгновение заплатил за это, почти лишившись чувств. Розалия позвала на помощь. Из зарослей вновь появились женщины. Меня, поддерживая, отвели в замок. Здесь, почти в бессознательном состоянии, меня уложили в постель, и я вскоре задремал, утомленный удовольствиями при столь бесконечно разнообразных обстоятельствах.
Наутро, очнувшись после сладчайшего, живительного сна, я увидел Якоба, сидящего подле моей постели.
— Вы очень долго спали, Карлос, — сказал он мне. — Чувствуете ли вы себя теперь достаточно бодрым, чтобы разговаривать со мной?
— Отчего же нет, мой друг, мой спаситель!
— Спокойней, милый Карлос, выслушайте же меня, и мы поговорим рассудительно и хладнокровно. Вы считаете меня своим другом, и лишь от вас зависит, буду ли я для вас таковым на самом деле.
— Что я должен сделать, Якоб?
— Для начала спокойно меня выслушать. Тогда вы поймете, как обстоят дела. Вчера вы были опьянены. Сегодня вы должны воспринимать все более разумно. Мы послали к вам Розалию для того, чтобы крепче опутать ваш ум, но девушка полюбила вас совершенно искренне. Это все меняет.
— Ах, Якоб, ты говоришь со мной так откровенно.
— Я должен быть откровенным, если желаю быть вашим другом. Будьте же и вы со мной откровенны. Вы любите Розалию?
— Я боготворю ее.
— Будете ли вы хранить ей верность? Будет ли ваше сердце всегда принадлежать ей?
— Не поклялся ли я ей в том уже вчера? Теперь, отрезвев после вчерашнего опьянения, я готов незамедлительно принести брачную клятву.
— Что ж, я верю вам. Она достойна того, чтобы вы ее боготворили. Сумейте же заслужить сердце, которое предложили вам даром. В наши замыслы не входило, чтобы вы уже теперь наслаждались удовольствиями, которые приносит лишь супружество. Вы же сделались супругами прежде, чем заслужили это, и вкусили наслаждений прежде, чем сделались супругами. Если же вы теперь желаете заслужить право обладать друг другом, то должны крепче связать себя с нашим Братством.
— Могу ли я заслужить сие право своим полным подчинением Братству?
— Да, единственно этим. Но у меня осталось совсем немного времени, а я еще должен столько сказать тебе. Изволь выслушать самое важное. Ты не всегда будешь нас понимать, Карлос, но не усомнись и с охотой подчиняйся. Когда мы убедимся после достаточно долгой проверки, что ты при всех обстоятельствах, в любом положении неизменен и всегда остаешься тем же Карлосом, тогда спадут с твоих очей покровы, которыми мы вынуждены пока прикрывать некоторые наши деяния. Не ропщи на это. Мы еще не вполне хорошо тебя изучили. Мы пока еще не знаем, на какие черты твоего характера можно и на какие нельзя положиться. Но радуйся наступлению будущего, Карлос, и Союз будет гордиться тобой.
Будь всегда послушен. Сама твоя готовность служить нам подвергнется испытанию. Тебя введут в такие обстоятельства, когда покажется, что даже Братству было бы выгодней отступить от привычных правил, но ты будь стоек и не отступай. Подчинение — это первый шаг к господству.
Будь всегда откровенен с нами. Впрочем, что могло бы тебе помочь не быть таковым! Окруженный сотней рук, наблюдаемый тысячью очей, ты не скроешь от нас ни одного извива своей души: каждый твой взгляд будет прочитан и все твои сокровенные мысли разгаданы. Союз не отринет ни одной отважной идеи; но он желает их знать, чтобы с толком обдумать. Чем откровенней ты будешь, тем скорее откроет тебе Союз, какой дух в нем обитает.
Я послан сюда также и для того, чтобы взять с тебя некую клятву. Мы дадим тебе рукопись, чтобы сей дух сделался тебе известен. Ты должен поклясться хранить каждое слово этой рукописи в тайне. Кому ведомы людские судьбы?! Существуют страны и города, находящиеся вне нашего влияния. Тебя могут соблазнить, но здесь ты обязан оставаться нам верным!
— Я обещаю тебе это.
— Поклянись Богом и своей жизнью.
— Клянусь Богом и своей жизнью.
— Вот тебе пакет. Здесь найдешь ты полное руководство к своим действиям. Прощай же, мой друг. Пройдет менее года, и мы вновь увидимся. Некий Гений будет сопровождать тебя повсюду, и ты с уверенностью можешь следовать за ним.
Якоб обнял меня и покинул, искренне растроганный, со слезами на глазах, мою комнату. Его доверчивый тон полностью расстроил мою одурманенную душу, и все мои мысли плавали в неком тумане возвышенных намерений и сладострастных видений.
Едва я успел одеться, как в комнате появился незнакомец. Он показал жестом, что намеревается вывести меня. В глубоком дурмане проследовал я за ним — сквозь множество переходов заплесневелого строения, из одной пещеры в другую и затем сквозь сад и через лес. Возле хижины оставил он меня одного и исчез. Моя лошадь все еще стояла, привязанная, там, где я ее оставил, и встретила меня радостным ржанием. Я бросился ей на шею. Мои слезы смешались с ее слезами. За это время в душе моей произошло огромное изменение. Я не узнавал себя более. Все мои прежние желания, все предчувствия нашли смутное удовлетворение, но теперь я словно затерялся в неком новом потоке, который казался еще обширней и неисчерпаемей. Было ли это разочарование? Или новая мечта? Я не знал, чего мне должно ожидать.
И покинуть тебя уже теперь, Розалия, уже теперь! — невесту после первой брачной ночи, супругу после первого объятия, не попрощавшись и не оставив себе на память ничего, кроме твоего прелестного образа, выжженного в моем томящемся сердце! О, как бесконечно ужасно первое же доказательство вашей дружбы, Незнакомцы!
Так рассуждал я сам с собой, бросившись на свое старое ложе, усталый, обессиленный, находясь меж сном и явью. Наконец я услыхал, как за окном нетерпеливо топчется моя лошадь. Мы отправились в путь, переходя от поляны к поляне, пока не нашли нужную тропу.
— Господин маркиз! — услышал я восклицание, подъезжая к моему саду. — Вы очень бледны, ваша честь! Как вы себя чувствуете?
Последние слова сопровождались звонким смехом. Это был дон Педро.
— Неплохо, как видите.
Когда я приблизился к нему, он заметил, что я не расположен к его шуткам.
— Ответьте же серьезно, — продолжал он, — что с вами приключилось? Сказать откровенно, не вернись вы так скоро, я бы выехал на ваши поиски, вооруженный.
— А я отвечу вам с равной откровенностью, что не могу верить вашим словам.
— Да, оттого что у меня не было охоты забираться с вами в эту хижину. Я готов поклясться, что вы ничего не видели и не слышали. Не правда ли?
— Вы совершенно правы. Я уснул, и мне приснился сон — очень длинный сон, в котором, как вы видите, я до сих пор нахожусь. Но если серьезно, Педро, каковы новости от вашей жены?
Этот неожиданный вопрос совершенно ошеломил беднягу; дон Педро уныло опустил голову, из глаз его полились слезы, раздались всхлипывания; он не произнес в ответ ни единого слова и, как только мы приблизились к его дому, ушел не прощаясь, оставив меня одного. Я отправился к себе в замок; слуги, встревоженные моей задержкой, чрезвычайно обрадовались моему возвращению. Они рассказали мне о разнообразных происшествиях, случившихся, пока меня не было дома, в том числе и об отсутствии дона Педро. Я, признаться, не придал тогда особого значения тому, что дон Педро вернулся всего за несколько часов до моего прибытия и к тому же ни единым словом об этом не упомянул. Но все было неспроста, любезный граф, и вы еще увидите, как это могло бы прояснить для меня многое, не будь я тогда так одурманен.
Первую неделю я провел, изучая данную мне Братьями рукопись. Стиль ее был темен, и только с большим трудом мог я уловить ход мысли, однако с самого начала новые идеи показались мне настолько возвышенными, что я был ими совершенно очарован. Что это были за образы и что за острый ум, который мог свести их воедино! В радостном возбуждении я затерялся в незнакомых просторах, которые мне дозволялось обозреть издали, но уже этого было достаточно, чтобы испытать свои возможности и притом насладиться всем вкупе, переживая каждое удовольствие с удвоенной силой и с небывалой остротой. По мере постижения сих идей я все глубже понимал их значение, и душа моя прояснялась. Вскоре я уже вполне освоился с источником в целом.
Оставшееся время я проводил предаваясь нехитрым радостям сельской жизни, в некотором утомлении, словно я в короткий миг пережил слишком много наслаждений, но притом с той ясностью, как если бы вскоре мне будет дозволено насладиться всем повторно. Перемена занятий рассеяла мой ум, отвлекла его от образа Розалии, но изучение предстоящей мне роли вновь вернуло меня к воспоминаниям о ее чувственной прелести. Однако лишь тело ее было теперь предметом моих мыслей, поскольку душа была мне почти незнакома. Возможно, восприятие мое было слишком затуманено, чтобы я мог постичь ее. Все мои радостные впечатления сопровождал ее улыбающийся, сладострастный образ, который почитал я своим идеалом; сидел ли я в моих укромных беседках, или наслаждался лепетом ручья, или глядел, как осыпается цвет с деревьев, или слушал воркование голубей — всюду, всюду мерещилась мне она, в сладостном забытьи, дремлющая и прекрасная. Безыскусная лютня природы, которой я обычно не мог противостоять, не очаровывала меня теперь, если я не слышал в ней звучания голоса Розалии. Сейчас я не могу понять, каким образом столь живая душа, подобная моей, сумела так тесно слиться с плотью.
На следующий день я вновь увидел дона Педро, который выглядел спокойным и утешившимся. Он занимался строительством и все более украшал свой сад. Настроение у него было теперь веселое, радостное, и лишь изредка взгляд его наполнялся печалью, благодаря которой в начале нашего знакомства он сделался столь дорог моему сердцу. Мы часто проводили вечера вместе, доверительно рассказывая друг другу о свершенной за день работе. Часто думалось мне, что мой приятель способен все понимать с большей остротой и имеет более глубокий характер, чем намерен мне показать. Душа его обнаруживала иной раз необыкновенное величие и ясность. Но я принимал эти светлые мгновения за мечтания замкнутой души, забавы ради намеренно предающейся грезам. Чем глубже я проникал в замыслы своих собратьев по Союзу, чем уверенней постигал способы их действия, тем многозначительней казалось мне каждое услышанное мной слово, и во всем обнаруживал я связь с идеями, которыми теперь была полна моя душа. На некоторое время меня оставили в покое, чтобы я мог освоить их учение. Так протекло два месяца, я уверился, что обо мне позабыли, и стал готовиться к поездке в Алькантару, где меня с болезненным нетерпением дожидались родственники, но некое непредвиденное происшествие резко изменило ход намечавшихся событий.
Я так и не отваживался вновь спросить у Педро о Франциске. Из некоторых его высказываний я понял, что он по-прежнему не имеет от нее никаких вестей и что, привязавшись к ребенку, он позабыл его мать.
Однажды я увидел, как Педро приближается ко мне быстрыми шагами.
— Знаете ли вы новость, маркиз?! — воскликнул он. — Моя жена вернулась.
— Ваша жена вернулась? Вы шутите, Педро!
— Ах, видит Бог, как бы я желал, чтобы вы были правы, милый Карлос. По правде говоря, я этому теперь не столь уж рад. Ах, она вновь в таком тяжелом настроении, много плачет, а когда я ей сказал, мол, дон Карлос будет рад вновь тебя видеть, она разрыдалась без удержу. Что бы это значило, милый Карлос, как вы полагаете?
Мне показалась подозрительной его наивность. Как увязать ее с их последним свиданием? Невинное выражение его лица казалось мне неестественным, и глядел он на меня уж с очень большим нетерпением, дожидаясь ответа.
— Вот как?! — рассмеялся я. — Мне это по нраву; она в меня, наверное, влюблена.
Мое равнодушие привело его в замешательство, равно как и меня поначалу его очевидное безразличие. Он был испуган оттого, что угодил в собственную ловушку, и с большим трудом вновь овладел собой.
— Вы уверены, друг мой? Вы сегодня очень остроумны, милый маркиз.
— Видите ли, дорогой Педро, я теперь очень занят. Простите мне мою откровенность. Сегодня вечером я буду рад видеть вас обоих у себя. Прощайте же, милый Педро.
Я подал ему руку. Он выглядел весьма смущенным и пошел прочь с опущенной головой.
Как это возможно? — спросил я самого себя. Франциска опять здесь! Она прощалась со своим супругом так трогательно и нежно, как если бы навек расставаясь! Не клялась ли она никогда не видеть его вновь, не хотела ли убить себя? Не показывала ли, что намеревается броситься в пруд? И после этого он так хладнокровно говорит о ее возвращении! Педро либо глупец, либо мошенник. Но кого же он намеревается провести? Карлоса. Карлоса, если тот поддастся на уловки «друга».
Я подошел к окну и с испугом обнаружил, что на одной из рам кто-то нацарапал: «Эльмира».
— Боже праведный! — воскликнул я. — Кто же это сделал?!
Прошлое мгновенно предстало перед моим мысленным взором, все упоительные сцены возродились вновь, я вспомнил, как обнимал Эльмиру, эту достойнейшую девушку, и затем весь тот ужас, когда она, едва познав счастье, навек охладела в моих объятиях. Страшное подозрение тяжелым грузом легло мне на сердце. Она умерла столь скоро, столь неестественно; о смерти ее говорилось при моем вступлении в Союз так таинственно; и наконец — о Боже! — я должен был поклясться Розалии никогда более не любить Эльмиру; К чему эта клятва, если последней давно уже нет в живых? И Розалия была при этом столь встревожена и подавлена! Возможно, Эльмира не умерла? У меня только отняли ее? Но почему? Чтобы крепче привязать к обворожительной Розалии? Огорчение мое достигло высшего предела, и я ударился в слезы.
О, твоя краса была совсем иной, Эльмира: твой взор блистал чистотой невинности и скромные объятия были проникнуты сердечной теплотой! О, никогда, никогда не позабуду я твой образ, милое настроение и непринужденность твоей души. Ах, если бы ты меня не покинула, как был бы я теперь счастлив!
Переход от одного чувства к другому есть чудеснейшее из свойств человеческого сердца. Первая половина моего разговора с самим собой была проникнута не чем иным, как мучительным подозрением и напряженной настороженностью; вторая — тоской об утраченной Эльмире, и за тоской я позабыл свои подозрения. Я даже не хотел задумываться, возможно ли, что Эльмира еще жива. Мысль об обладании этим божественным созданием настолько увлекла меня, что я едва ли не ощущал благодарность за то, что ее всего лишь похитили у меня, а не отняли навеки. Все мои прежние мечты ожили и завладели мною всецело, и я был уверен, что начну жить лишь тогда, когда вновь обрету Эльмиру. Я был почти счастлив! С томительной страстью обозревал я из окна все беседки и деревья, где, тоскуя о ее утрате, мысленно продолжал пребывать с нею. Я вновь отыскал ее миниатюрный портрет и стал носить его в медальоне. Я покрывал его тысячью поцелуев, и вскоре он стал заменять мне оригинал.
Вечером я увидел дона Педро, который вместе с супругой приближался к моему замку. Он взглянул в мою сторону испытующим взглядом, однако не мог видеть меня, поскольку я стоял несколько отстранившись от окна. Он беседовал встревоженно с Франциской, которая, казалось, пыталась войти в роль, предписанную ей супругом. Они подошли ближе. Я вышел, чтобы встретить их. Педро держался совершенно дружелюбно, с невинной открытостью и доверчивостью, как и прежде, и в супруге его не было заметно ни тени смущения. Ни единым словом не упомянув о ее возвращении, я приветствовал ее с обычной учтивостью, сказал, что буду счастлив оттого, что наше общество увеличилось, после чего меж нами завязался самый равнодушный разговор. Франциска, однако, часто задумывалась, желая, вероятно, освоить свою роль, и впадала в потаенную робость, которую старательно пыталась скрыть.
Я отметил, что она выглядит несравненно красивей, чем показалось мне прежде. Некоторая бледность ее лица, хранившего выражение безмятежной невинности и благородства, выдавала затаенную боль, что трогало сердце и располагало к этой даме. Выразительный рот и предчувствие скорби во взгляде делало ее похожей на трогательный, берущий за душу живописный портрет. Я не мог удержаться от того, чтобы не умилиться перед ликом сей мадонны.
Это не ускользнуло от внимания Педро. Ранее я не знал в нем умения так тонко все подмечать. Он стал подшучивать надо мной, подталкивал нас к большей откровенности.
— Не правда ли, Карлос, у меня красивая жена?! — воскликнул он, обвив рукой ее стройный стан.
— Кто усомнится в том, дон Педро?
— И она любит моих друзей!
Франциска, взглянув на меня, покраснела и вновь потупила глаза. Она исполняет отведенную ей роль, подумал я. И все же я чувствовал к ней расположение.
Воистину, милый С**, Педро играл мастерски, и он достиг бы своей цели, умей его супруга хоть наполовину владеть собой так, как он. Невиннейшим и все же искуснейшим образом находил он множество маленьких поводов, чтобы мы стали друг с другом доверительней; с тончайшей хитростью умел он представить все достоинства своей жены, все ее обаяние и способности.
Наша взаимная привязанность возрастала; но Франциска краснела сильней и чаще, чем ей, по-видимому, было предписано. Я подумал, что, очевидно, ей было велено увлечь меня, не теряя, однако, власти над собой, но она забылась и увлеклась мною всерьез прежде, чем сама заметила. Я это понял, наблюдая не столько ее, сколько дона Педро. Не ослабляя своего внимания ко мне, делал он ей то и дело знаки, чтобы она не забывалась, но Франциска следовала сладостному влечению своего сердца.
Как соотнести одно с другим? Я находился в запутанном клубке, и мне недоставало некоторых сведений, чтобы его распутать. Педро имеет какие-то замыслы относительно меня. Это более чем очевидно. Но связан ли он с Братством? Было бы глупо полагать, что кокетство его жены способно ослабить то сильное впечатление, что я получил от первой, и единственной, встречи с Розалией, которое было тем сильней, чем неожиданней был наш вынужденный разрыв. И если он желает сплести вокруг меня собственные сети (что в то время казалось мне наиболее вероятным), ради какой выгоды он готов поставить на карту столь бесценное существо, как его супруга? Все мои раздумья ни к чему не привели, кроме того только, что я решил на всякий случай быть осмотрительным.
Протекло несколько дней, в течение которых я ничего не слышал о своем соседе. Я был слишком занят, чтобы беспокоиться о том самому либо расспрашивать своих людей. В одиночестве я наслаждался мирными грезами конца года, мысленно разделяя с Эльмирой все наслаждения от прогулок у светлого зеркала пруда, когда дыхание ветра замирало и паутинки повисали в недвижном воздухе. Все вокруг соответствовало моему настроению, все было написано красками, подходящими к моей любимой картине. Я был так счастлив, так глубоко погружен в себя, что страшился любого впечатления извне, способного разрушить мое настроение. Я беседовал с ручьем и в журчании его слышал желанный мне ответ. Каждый несчастливец любит свою боль.
На пятый день к вечеру я тихо подошел к ручью, отделявшему мои земли от владения Педро. Я был настолько опьянен своими чувствами, что не замечал ничего вокруг. Вдруг я услышал громкий плач поблизости. Я узнал голос Франциски. Страдания ее были искренни, так как она не могла видеть моего приближения. Она сидела на противоположном берегу, подперев голову рукой, и мешала свои слезы с кристальным потоком, который образовывал у ее ног небольшую заводь. Волосы спадали, прикрывая ее бледное, искаженное рыданиями лицо, и грудь ее тяжко вздымалась под бременем, от которого несчастная желала бы избавиться. Боль ее была столь выразительна и черты лица столь прекрасны, что глаза мои невольно увлажнились слезами. Наконец она встала и пугливо огляделась. По правую ее руку цвел розовый куст. Франциска один за другим оборвала несколько нежных бутонов и разделила их на лепестки. Но делала она это все медленней и медленней, лепестки падали в бегущий мимо ручей, и наконец она позабыла о своем желании рвать розы, собрала оставшиеся лепестки, сложила их вместе и поцеловала, оросив слезами.
Она любит, сказал я себе, и, наверное, тебя, о несчастный! Я подошел ближе.
— Франциска, о чем ты плачешь? — окликнул я ее.
Она мягко взглянула ввысь, как если бы с ней заговорил идеал ее мечтаний, уронила страдальческий взор на меня, но, едва узнав, с криком метнулась в сторону и исчезла в густых зарослях.
Что ж, ты видишь, Карлос, сказал я себе вновь, что бедная женщина тебя любит. Но питаешь ли ты к ней какое-либо чувство, помимо жалости? Я затруднялся ответить на этот вопрос.
Однако мне было ясно, что ради нее я должен отложить свою поездку. Я не был влюблен во Франциску, потому что испытывал нежную привязанность к Эльмире; но Педро был негодяй, и я желал вырвать ее из его рук. Это прекрасное намерение, в подлинной причине которого я не мог даже самому себе признаться, побудило меня остаться.
Вскоре Педро навестил меня, но один. Ему хотелось казаться открытым и доверчивым, но было видно, что он чем-то подавлен. Затем я нанес ему ответный визит. Франциска хоть и присутствовала, но оставалась молчалива, держалась робко и застенчиво, постоянно краснела и выглядела измученной.
— Вам нехорошо, дорогая соседка? — спросил я ее по приходе и тихо пожал ей руку; она покраснела, но слабо ответила на рукопожатие.
— Она теперь постоянно больна, — заметил Педро.
Слезы хлынули из ее глаз; повинуясь знаку супруга, она взяла свою шаль и оставила нас.
— Не понимаю, чего не хватает глупой бабе, — продолжал Педро.
— Возможно, вы жестоко с ней обращаетесь, дорогой друг, — ответил я откровенно. — Вы мне еще не рассказывали, как вы ее приняли, — возможно, это произошло не так, как она бы того желала, не с той теплотой, которой жаждет несчастная и раскаявшаяся. Не было ли тут упущения с вашей стороны?
Педро наморщил лоб.
— Уверен, что нет.
— Дайте ей больше свободы. Возможно, ей не хватает общества; мы могли бы созвать соседскую знать. Должно быть, она, как все женщины, любит увеселения и кружащие голову удовольствия. Мы могли бы давать балы, устраивать концерты и маскарады. Вы же не допустите, чтобы мы вновь ее потеряли?
Моя откровенность развязала ему язык, и он вообразил, что, вне всякого сомнения, близок к осуществлению своего замысла.
— Нет, милый Карлос, она тоскует не об этом.
— Чего же ей недостает?
— Она влюблена.
— Влюблена? — Я рассмеялся. — Я давно это заметил.
— Так вы тоже заметили? Ну, тогда мне вам нечего рассказывать.
— И вправду нет никакой необходимости, если это знает лишь тот, кого сие касается.
— Дорогой маркиз, я клянусь вам, что не буду ее обнадеживать.
— Вы впали в мечтательность, Педро, или утратили рассудок. В кого она, по-вашему, влюблена?
— В вас, дорогой маркиз, именно в вас.
— В меня?..
— Разумеется, в вас.
— Что за злые шутки! Это что-то новое. Вы, Педро, незадавшийся шутник!
— Бога ради, я не шучу! Я говорю совершенно серьезно.
— Вот видите, я был прав! Вы мучаете ее своими подозрениями. Она находит, что вы ее отталкиваете. Чем не причина, чтобы чувствовать себя в высшей степени несчастной? Стыдитесь, Педро.
— Я знаю, о чем говорю. Но не будем больше об этом упоминать.
И тут закончился наш разговор, в котором каждый из собеседников охотно предал бы другого. Я вскоре отправился домой, без того чтобы даже в меньшей степени произошло то, о чем велась речь. В ближайшие дни мы встречались уже без Франциски, и, по правде сказать, я даже боялся спрашивать о ней.
Вскоре Педро собрался уезжать Бог ведает куда. Уведомляя меня об отъезде, он выглядел смущенным и на прощание сказал:
— Если вы меня любите, дон Карлос, не забудьте мое предупреждение.
Я не был расположен к пространному ответу; обнаружив в последние дни, что всякая моя мысль посвящена Франциске, я, разумеется, не был обрадован. Теперь опасность возросла вдвое — что я прекрасно понимал и с боязнью думал о своем положении в случае встречи с соседкой.
Я склонялся к решению не видеться с ней. Но мне было очевидно, что бедняжка искренне любит меня. Она не участвовала в коварных замыслах Педро. Его намерения были ей чужды. Я думал о том, что от меня теперь зависит, будет ли она довольна и счастлива. Неужто я должен сделать ее существование еще более горестным? Если я буду ее избегать, она заключит, что я ее презираю, что отвергаю ее не из чувства долга, но отталкиваю с пренебрежением. Я предположил, что визит с целью справиться о здоровье не возымеет каких-либо последствий. Однако я вознамерился держаться с ней в высшей степени вежливо и холодно, так как доверительный настрой и самая невинная дружественность только подбросили бы пищи в пламень ее сердца.
Когда я пришел, она была все в том же состоянии; глаза ее покраснели и опухли от слез, побледневшие губы потрескались от частых воздыханий. Однако она старалась скрыть свое настроение и встретила меня хоть и несколько смущенно, но с дружеской мягкостью. Мы уселись под большой липой, осенявшей своей кроной заросли темного сумаха[151]. Происходило это в один из прощальных осенних дней, когда убывающий год приветливо благословляет своих чад. Франциска выглядела умиротворенно, чего я никогда раньше за ней не замечал. Она была занята рукодельем и только время от времени украдкой бросала на меня взор. Глядя на ее измученное, бледное лицо, хранящее отпечаток обворожительной чувствительности, я забыл о своем намерении оставаться холодным.
Обменявшись с ней несколькими незначительными словами, я спросил ее о муже:
— Скоро ли он воротится, сеньора?
— Сомневаюсь, что скоро, потому что он велел мне уединиться и, насколько позволяют обстоятельства, никого не принимать.
— Вероятно, ему необходимо уладить какие-то семейные дела?
— Наверное. Он мне ничего не сказал.
— Похоже, вы им недовольны, мадонна. Я друг вашего мужа; не имеете ли вы мне что-либо доверить?
— Горе вам, если вы и вправду его друг, но мне нечего вам рассказать.
— Ах, Франциска, такого я не заслужил. Никто не мог бы любить тебя глубже и искренней, чем я. И к чему эти слезы, эти потаенные вздохи?
Вы видите, как прекрасно я придерживался своих намерений.
Она становилась все бледней и плакала все пуще. Потом она ответила:
— Ах, Карлос, если вы меня и вправду любите, не будьте со мной столь нежны и добры, я того не стою.
— Кто более достоин моей нежности, чем Франциска! Откройте мне, что за сердечная тоска теснит вас.
— Карлос, я неверная, порочная женщина.
— Это Педро вам сказал?
— Нет, Педро меня простил; но я вновь борюсь со своим сердцем, и на сей раз — на сей раз, Карлос, я непременно потерплю поражение.
— Вы любите?
Она молчала.
— Вы любите, Франциска?
Почти отчаявшись, она склонилась ко мне и спрятала лицо у меня на груди. Громко всхлипывая, она взяла мою руку, поднесла к губам и затем прижала к сердцу. Земля и небо исчезли для меня в этот миг, вся моя сдержанность испарилась, и Педро представлялся мне теперь не кем иным, как поправшим дружбу и супружество негодяем, из рук которого необходимо вырвать все, что ни есть. Я обвил рукой Франциску и напечатлел поцелуй на ее устах.
— Карлос, я не могу более, — шепнула она, не отнимая губ от моего рта. Освободившись от моих объятий, она вновь выпрямилась. — Отчего должна я скрывать свою любовь? Нет, я буду гордиться ею. Да, Карлос. — Она взяла мою руку и взглянула на меня своими большими глазами, в которых светилась гордость. — Ты тот, кого я боготворю, ты для меня единственный во всей вселенной.
Тут она вскочила и хотела убежать, но я не помнил себя и не отпустил ее.
— Ах, Франциска, неужто ты хочешь оставить меня одного — теперь, в таком состоянии?
— Не обязана ли я это сделать, Карлос?
— Нет, Франциска, ты не обязана. Доверься мне только. Хочешь ли ты навеки связать свою судьбу с моей? Хочешь бежать со мной?
— Да, я желаю этого, Карлос, но нам нельзя оставаться ни в нашей, ни в какой-либо соседней стране. Повсюду нас могут найти и вырвать меня из твоих рук. Не знаешь ли ты какого-либо глухого, уединенного места по ту сторону моря? Прости мне, Карлос, прости влюбленной женщине, которая платит за твое счастье ценой своего. Но возьми меня с собой, чтобы я не действовала вновь против тебя.
— Против меня? Следовательно, мои подозрения имели под собой почву?
— В сердце человеческом сокрыты всяческие ужасы. Не доверяй даже лучшему другу, Карлос. Но я поклялась...
Франциска пугливо огляделась.
Мы договорились бежать вместе. Для побега была назначена следующая ночь. Я осуществил всяческие приготовления, чтобы сделать это незаметно и не подвергая себя опасности.
Ночь наступила.
Мы условились с Франциской встретиться под окном. Был устроен шум, как если бы дом подвергся нападению разбойников. Я хотел поначалу отвести Франциску в безопасное место и затем уже догонять ее со слугами Педро по ложному следу. К окну приставили лестницу, оно было открыто. Закутанный, полез я наверх. Но каков же был мой ужас, когда я увидел, что кровать Франциски пуста. Мы обыскали весь дом. Все ее служанки спали. Франциски нигде не было видно.
Следы беспорядка в спальне свидетельствовали о том, что Франциску увели силой. Вероятно, она долго защищалась, так как кровать, за которую она, по-видимому, цеплялась, была полностью разломана и другие вещи разбросаны и также повреждены. Было непостижимо, что спящие поблизости служанки ничего не услышали. Слуги, которых мы разбудили, пришли в изумление, когда увидели нас, проникших сквозь окно в спальню своей госпожи. Иные из них уверяли, что не слышали ничего, кроме приглушенных стонов, которые они приняли за повизгивание выпущенной наружу собаки. Служанки еще спали, и мы принялись их будить. Но тут-то загадка и разрешилась. Все наши попытки разбудить их были напрасны. Не оставалось сомнений: кто-то из домочадцев принимал участие в похищении и подсыпал им сонный порошок[152]. Горечь и ярость возрастала во мне с каждым мигом; я метался среди людей Педро как безумный, угрожая заколоть всех на месте. Однако они с самым искренним видом заверяли меня в своей верности и непричастности к похищению, причем все состояли, как я выяснил позднее, уже не первый год на службе у Педро, и потому подозревать кого-либо в сношениях с разбойничьей шайкой было бы безосновательно.
Справедливей всего было бы подозревать самого Педро. Его лукавство не нуждалось в доказательствах; он замышлял нечто против меня и жену хотел использовать как орудие своего замысла. Она возвратилась к нему в наиболее подходящее для того время, но увлеклась и забылась; однако он сумел предвидеть также и то, что мы можем объединиться против него. Таким образом, супруга стала для него опасной, но удалить ее открыто он не решался, чтобы не пробудить моих подозрений, и потому предпочел увести ее тайно.
Несмотря на то что я четко проследил последовательность событий, собственное мое положение оставалось по-прежнему неясным. Я был в отчаянии, и даже не потому, что мне недоставало Франциски, но оттого, что я опасался за ее судьбу, предвидя всю боль и все страдания несчастной. Отчаяние мое усугублялось также и тем, что я вновь столкнулся с предательством под маской дружелюбия. Оскорбленная гордость обострила болезненность моей души, измученной несчастной любовью.
Прошло много недель, но я ничего не слышал ни о доне Педро, ни о моих собратьях по Союзу. Поместье моего соседа пришло в запустенье; меж оставшимися там слугами начались распри, и многие из них разбрелись кто куда; в саду царил беспорядок, поскольку каждый играл роль садовника, и в конце концов я счел своим соседским долгом воспрепятствовать этому бесчинству. Тем временем мое хозяйство разрасталось, болезненные впечатления сглаживались, и я вспоминал своего прежнего друга с большей сердечностью и склонен был уже вполне его извинить, по мере того как принимал все более близкое участие в его внешних обстоятельствах. Сия шаткость характера, которая объяснялась, скорее всего, его бесконечным благодушием, нежели просто слабостью, с самого начала предвещала, что те интриги, которыми он меня опутал, будут иметь благополучный исход.
Изучение рукописи занимало по-прежнему большую часть моего времени; постепенно я соединил все свои старые представления, вплоть до прирожденных, и многолетние предрассудки с этими новыми мечтаниями. И чем охотней раскрывалась моя душа им навстречу, чем легче приходил я к кажущимся полезными выводам, тем сильней чувствовал я, что рассудок мой просветляется, и будущее представало предо мной в радостной, сияющей дымке. В этих записях все было идеалом, но идеалом, сопоставимым с человеческими мерками, и потому его легко и незаметно можно было воспринять, восходя со ступени на ступень.
Мне очень жаль, дорогой граф, что я не могу передать вам полного впечатления, которое сделало бы для вас ясным весь замысел в целом, и только в этом небольшом наброске даю понять, что клятва моя не была совсем безучастна. И если даже я полагал хладнокровно, что более не связан ею, надо мной продолжал парить Гений, который со времени моего посвящения сопровождал меня на каждом шагу. Я мог бы мужественно бросить вызов мести этим Незнакомцам, чье влияние на меня теперь заметно ослабло, и только смерть моя могла бы избавить их от моего мщения. Возможно, со временем откроется еще многое. Воздействие, под которым мы оба все еще находимся, должно когда-нибудь прекратиться. И ту серьезность, с коей вглядываюсь я в будущее, не ожидая от него ничего, принимая все полезное и поучительное, что оно может мне принести, заимствовал я из доверенного мне учения, заключающего в себе самые возвышенные идеи. С тяжелым унынием предаюсь я вновь своей эпохе, над которой я охотно желал бы возвыситься, без печали и без радости, без ненависти и без любви, спокоен в своем удовлетворенном сознании и даже без страха за самого себя. Любезный граф, примите же со своим неизменным великодушием и человеколюбием эти излияния чувствительного сердца, это описание необычной судьбы, этот итог жизни, который, если мое предчувствие верно и мы должны когда-либо разлучиться, послужит к вашей пользе.
В скором времени навестил я своих родственников в Алькантаре. Но сколько ни изъявляли они мне свою радость, сколько ни старались удержать подольше в кругу семьи, все попытки их были напрасны. Я перестал воспринимать тихие домашние радости, которые умиротворяют ненадломленную, неподавленную душу. Новые занятия сделались моей привычкой, и несмотря на то что я осознавал свою принадлежность к семье, способность к сопереживанию была утрачена. Это одно из печальнейших состояний, когда вы столь сильно устремляетесь к какому-то одному определенному благу, что делаетесь полностью равнодушны к другим радостям жизни.
Нигде не мог я найти понимания. Вдали от людей особой породы, стоящих на более высоком уровне, я с серьезным благоговением вспоминал их возвышенное общество, куда имел счастье быть допущенным. В неустанной борьбе с самим собой и своими старыми предрассудками, трудясь и одновременно пребывая в рассеянности, я не был склонен открывать свои мысли кому бы то ни было и тосковал по кругу себе равных. Мне удивлялись, поскольку не могли понять, принимали с холодностью, находя из ряда вон выходящим, либо старались избегать, считая общение со мной затруднительным. Естественным следствием было то, что я сделался еще более своеобычным и замкнутым. Я почитал всех за недоумков и при всяком разговоре брал столь снисходительный тон, что собеседник чувствовал себя оскорбленным и прибегал к тысячекратной мести. Мое взбудораженное воображение представляло мне каждую такую мелочь как величайшее несчастье, и я все более и более отдалялся от общества. Искренно открыв моим родственникам причины всех этих неожиданных недоразумений, я с облегчением вернулся к себе в замок.
Снова наступила весна, и так как сердце мое жаждало мирных самоупоений, со всею страстностью предался я сельской жизни. Вскоре обрел я утешение в своей печали, и по мере отдаления от людей представлялись мне они в более чистом и мягком свете. Я вновь жил для них, хоть и не любя. Удовольствия мои становились все утонченней и все более отвлекали меня от естественных радостей, подводя к той черте, за которой жизнь есть не что иное, как чистейшее резонерство. Найдя дом Педро по-прежнему опустелым и не получив никаких сведений о дальнейшей судьбе супружеской пары, я занялся с возросшей горячностью изучением рукописей своих собратий, которые также никак не давали о себе знать. Но я был уверен, что мне удастся разгадать обе эти загадки. Я постиг уже учение в целом, и все же мне продолжали открываться в нем все новые и новые стороны. Днями напролет размышлял я только о том, что имело к нему непосредственное отношение, и просиживал за исследованиями до полночи с непонятным мне самому рвением.
Так засиделся я однажды допоздна. Полночь уже миновала. Вокруг меня все уже предавались сну, и я отворил окно моей спальни, чтобы успокоить нервы, вдыхая свежий аромат цветущих лимонных деревьев и слушая пение соловья, укрывшегося в ветвях большой липы, растущей в непосредственной близости от моего окна. Вдруг раздался частый стук в замковые ворота. Я внутренне сжался. Кто бы это мог быть?
Слуги уже спали. Стук становился настойчивей. Наконец ворота открыли. Послышались восклицания. Тут же весь дом пришел в движение. До меня донесся непонятный шум. Кто-то прошел через все комнаты и поднялся по лестнице. Дверь моей прихожей отворилась, и я услышал приближающиеся шаги. Затем дверь в спальню распахнулась, стройная незнакомка, закутанная в белое покрывало, ринулась в комнату и бросилась мне на грудь.
Закрыв непроизвольно глаза и оцепенев, я ждал, тщетно пытаясь преодолеть некий невнятный страх. Я был настолько ошеломлен, что едва ли находил силы заставить себя взглянуть не нее. Светильники в комнате еле теплились, и женщина была столь плотно закутана в покрывало, что узнать ее все равно не было никакой возможности. Я предположил, что это Франциска. Как сладостно было вновь держать ее в своих объятиях! Я нашел губами ее рот. И только тут я заметил: губы были не Францискины, что заставило меня очнуться. Я отстранил от себя незнакомку.
— Ступай прочь, женщина, — резко сказал я ей. — Ты не Франциска. Но кто же ты тогда?
— Возможно ли, Карлос? Ты не узнаешь своей супруги, ты забыл Эльмиру?
Боже милосердный! То была Эльмира.
Я был потрясен этим открытием. Передо мной стояла моя нежная, моя верная супруга! Я узнал ее по нежным поцелуям, пылким объятиям, ласковым словам. И все же это была не та прежняя Эльмира, которая когда-то очаровала меня, не то божественно радостное, совершеннейшее создание. Мертвенная бледность покрывала ее лицо, холодное выражение которого будто нехотя смягчилось, уступая моему чувству. Глаза ее были задумчивы и слегка затуманены; она нерешительно замерла в моих объятиях и робко усмехалась, словно вопрошая: кто такая Франциска, которую ты столь тепло готов был принять? Раздумья обжигали мне душу. Я усадил Эльмиру к себе на колени и ласками попытался утешить ее. Я не вполне владел собой и потому не находил слов, чтобы изъяснить ей свои переживания.
— Будешь ли ты столь же нежен со своей Эльмирой, как в прежние времена? — прервала она молчание.
— Да, я буду столь же нежен, о моя сладостная, моя небесная подруга! Но я все еще не могу опомниться. Как удалось тебе восстать из могилы? Или ты всего лишь призрак моей жены, присланный мне на несколько мгновений в утешение?
— Пусть скажут это тебе мои объятия, о мой супруг! Может ли бестелесный призрак дарить столь пылкие поцелуи? Но хранил ли ты мне верность, как я тебе? Будь со мной откровенен.
Я почувствовал испуг. Радость свидания была столь коротка — и вот уже впереди ожидали треволнения ревности. Если она была похищена этим ужасным Братством, без сомнения, ей остались небезызвестны моя неверность вкупе с дьявольским опьянением. Я молчал в растерянности. Проклятое Братство, ты лишило меня всего!
— Что ответит мне мой Карлос? — настаивала Эльмира, нежно прижавшись бледной щекой к моему лицу. — Будь же откровенен со своей супругой!
— Ах, Эльмира, ты знаешь мое нежное сердце! Ведь ты же умерла у меня на руках! Я был свидетель твоего погребения. Мог ли я знать, что меня столь позорно обманули, чтобы выкрасть тебя! Я долго тебя оплакивал и в каждой новой возлюбленной искал твой образ. Ты ведь не требовала от меня, чтобы я никогда более не любил!
— Нет, этого я от тебя не требовала и ничего подобного не желала. Но теперь у меня нет соперниц? И в твоем сердце вновь будет жить Эльмира? Ведь она заслужила это право своей верностью и купила своими страданиями. Не правда ли, Карлос забыл о всех прочих женщинах, принадлежит мне всецело и стремится ко мне всеми своими желаниями?
— О, без сомнения, моя верная, моя навеки любимая жена!
— И если он даже не всегда был верен Эльмире, в других искал он лишь ее образ; и если он не вспоминал о ней на протяжении многих дней, то лишь по неведению. Разве он знал, что она жива и может вернуться? Ах! Я прощаю тебя, мой милый предатель. Сердце твое таково, что могло бы не одну женщину сделать счастливой, но лишь с Единственной можешь ты быть счастлив, не правда ли, Карлос?
Пленительная волшебница! Словно грезя, пытался я осознать, что обрел ее вновь, что это не сон! Так утром после грозовой ночи осторожный наблюдатель не спешит любоваться восходом солнца, дабы не быть ослепленным вспышкой молнии. Я не отваживался доверять видимости. Я пытался проверить свои чувства. Уж слишком неправдоподобно и странно — некогда умершую чувствовать вновь в своих объятиях.
Я не удивлялся тому, что ее у меня похитили, но то, что ее опять вернули, вызывало изумление. Или, возможно, то было бегство? Придя наконец в себя, я задал сей вопрос Эльмире. Она еще больше побледнела, пугливо огляделась вокруг и в страхе прижалась ко мне.
— Сейчас не время рассказывать, Карлос, — проговорила она дрожащим голосом. — Нам угрожает опасность! Если тебе по-прежнему дорога твоя жена, мы должны бежать, и как можно скорее! Слышишь ли ты меня, мой дорогой супруг? Как можно скорее бежать — или меня вновь похитят из твоих нежных объятий!
На несколько мгновений я задумался. Я был связан множеством дел и не намеревался в скором времени покидать поместье. Мне требовался знак извне, которого я дожидался. Возможно, Эльмира оставила Незнакомцев не без их ведома, причем было также обусловлено, что она свидится со мной. Но я любил ее вновь столь одержимо, столь невыразимо нежно, что навряд ли был в силах противостоять ее требованию. Я пообещал ей предпринять все возможное, успокоил ее ласковыми словами и перенес в смежную спальню, где умолял лечь, чтобы немного отдохнуть. Заперев окна и двери, в крайнем изнеможении я бросился на свою кровать.
Дражайший граф, вы успели уже убедиться, читая мою историю, насколько богата она всевозможными злоключениями. Однако следующие сцены представят столь ужасные события, что всякий может быть в высшей степени потрясен. Я же был тогда приведен на грань безумия, поскольку меня лишили всех моих надежд и желаний. Я прослежу свои чувства до самых потаенных глубин и извивов, опишу, как погибло на моих глазах все то, что служило утешением в прежних несчастьях, и как я сделался жалкой игрушкой чудовищных намерений и неистовейших замыслов.
Пролежав недолго в своей постели, заметил я, что пространство вокруг меня наполняется свечением. Но это было всего лишь слабое мерцание, подобное раннему рассвету. Я подумал, что наступает утро, и вновь сомкнул глаза. Однако вскоре свечение сделалось столь сильным, что пронизывало мои веки и тем беспокоило меня. Я сел на кровати и увидел, что вся комната ярко озарена. При этом невозможно было понять, откуда льется свет; казалось, им наполнен сам воздух. Маленькие облачка плавали по спальне, и я с ужасом заметил, что они разбрасывают искры. Все предметы, находящиеся в комнате, были окрашены различными световыми пятнами.
Тихий звон, как если бы слабое дуновение ветра тронуло арфу, донесся до моих ушей, сливаясь с шорохом листьев. Послышались таинственные вздохи, но в комнате по-прежнему никого не было видно. Я потянул за шнур звонка, чтобы вызвать слуг, но он оборвался. Я хотел было вскочить с кровати, но невидимые узы держали меня. С радостью лишился бы я сознания, чтобы не воспринимать все эти ужасающие явления, но чувства мои, привыкшие к потрясениям, отказали мне в этом последнем утешении. Вообразите себе мое состояние!
В комнате запахло благовониями, и, когда воздух сгустился настолько, что предметы сделались неразличимы, передо мной предстало некое существо. Оно имело белый лик и вперило в меня свои горящие глаза.
— Кто ты такой?! — воскликнул я, опередив его.
— Я твой Гений[153] и зовусь Амануэль, — ответил мне приглушенный, но ласковый голос. — Я послан предупредить тебя, что ты не должен бежать вместе с Эльмирой. Следуй за мной, ибо я люблю тебя.
— Но кто послал тебя?
— Великое Братство поручило мне тебя.
Мне хотелось задать ему тысячу вопросов, я был мучим множеством недоумений. Но едва я простер руку, чтобы коснуться призрака, как все вокруг меня сделалось темно, все исчезло — ни шороха вокруг; предрассветные сумерки слабо освещали мою комнату, в которой все было как обычно.
Я лежал в постели совсем недолго и был уверен, что не спал, и потому не мог счесть привидевшееся мне за сон. Мне обещали послать Гения, и вот он явился, весьма ощутимо и доказательно, — это было столь нежное, прозрачное, дружественное мне существо. Мое неверие в духов поколебалось[154], и — не стану скрывать — я чувствовал себя счастливым оттого, что находился в общении с подобным созданием. Когда я поднялся, то нашел двери запертыми изнутри, какими их и оставил. Окна были также плотно затворены, и всякое тайное проникновение в комнату было исключено. О предательстве я не мог даже и помыслить, и потому мой разум подталкивал меня поверить в существование Амануэля.
Лишь немного погодя задумался я о цели его посещения. Я припомнил его слова, и сердце мое сжалось от невыразимой муки. О, непостижимые Незнакомцы! Вновь должен я отдать вам Эльмиру! Она столь много страдала из-за меня, но по-прежнему была готова дарить мне счастье! В ее объятиях мог бы я найти то высшее существование, стремление к которому вы пробудили в моей душе. Возможно даже, я был бы вполне доволен моей жизнью, если бы мне вовсе не довелось вас знать. Как хотелось бы мне вас навсегда забыть! Мои лучшие годы, цвет моей молодости я должен потратить на изучение предметов и искусств, овладеть коими мне предстоит только по прошествии многих лет! До времени должен был сделаться я стариком, чтобы как можно долее им оставаться. Как грустно было это сознавать!
Вы даете мне не так уж и много в сравнении с тем, что я должен принести вам в жертву: возможность величайшего счастья с женщиной, которая меня любит! О, сколь ужасно, сколь немилосердно это требование!
Остаток ночи провел я в изнурительных колебаниях и с наступлением утра почувствовал себя смертельно усталым. Эльмира, мучимая беспокойством, также не могла уснуть. Мы отправились бродить по саду, счастливые, но тревога не оставляла нас. Каждого угнетала собственная тайна. Мы чувствовали взаимную сдержанность и недоверие и продолжали хранить молчание. Я с грустью вздыхал, минуя прекрасные укромные уголки, где моя фантазия рисовала мне сцены любви и счастья с Эльмирой, и, если она с удивлением взглядывала на меня, как бы вопрошая о причине моего огорчения, я чувствовал себя обессиленным и неспособным воплотить мои давние мечты в жизнь.
Мы вернулись в комнаты, так и не заговорив друг с другом; но едва лишь уселись рядом на софу, как многочисленные вопросы родились сами собой. Однако ответы были предупреждены ласками, и слова вновь замерли у нас на устах.
— Эльмира, — обратился я к ней наконец, — я поистине несчастен оттого, что не могу бежать вместе с тобой.
— Боже милосердный! — воскликнула она. — Отчего же нет?
Я поведал ей о том, что пережил ночью. Она была крайне изумлена, но настаивала на бегстве.
— Лучше убей меня, мой милый супруг, но не оставляй здесь! Отчего желаешь ты сделать несчастной женщину, в которой ты пробудил любовь и которая жила столь счастливо в кругу своей семьи, пока не встретила тебя! Будь ко мне милосерден, Карлос, убей меня!
— Нет, мы умрем вместе, Эльмира. Однако прежде попытаемся стать счастливыми. Скажи мне, что я должен делать?
— Бежать со мной! Это единственное, что ты можешь сделать. Здесь мы не будем счастливы. Но в мире есть столько уголков, где мы можем обрести счастье. Чем дальше отсюда, тем лучше.
— Но как могу я избежать этих невидимых рук, что настигают меня повсюду, как спасу я тебя от них, моя драгоценная жена? Подскажи мне! Ты скрываешь тайну, Эльмира, — откройся ради нашего спасения.
— Нет, сначала бежим оба, или меня убьют в твоих объятиях. О, потом ты узнаешь, как играют твоим добрым, благородным сердцем, подвергая беспримерному, чудовищному обману и под личиной дружбы вовлекая в постыдные деяния и мрачнейшие преступления. Все те возвышенные идеи, что представлены твоему благородному сердцу, сводятся к греху. Я спаслась случайно, мне грозила гибель, но я перехитрила их и прибегла к твоему милосердию. Сжалься же, по крайней мере, над несчастной!
— Я поражен, Эльмира! Так, значит, мои предчувствия оказались верными и я правильно понял намек, нечаянно оброненный ими?
— Да, ты не ошибся, Карлос. Видишь ли, мне известно все, чему ты подвергся и как был соблазнен. Я должна была увидеть тебя в объятиях Розалии и свидетельствовать против тебя... но что это за шелест, Карлос? Разве ты не слышишь?
— Я ничего не слышу — ты слишком возбуждена.
— Нет, мне не показалось. Обними меня крепче. В твоих объятиях смерть не так страшна!
Что-то и в самом деле прошелестело возле зеркала, но я притворился, будто ничего не слышал. Я взял ее за руку и пал к ее ногам, я сделал все, чтобы ее утешить. Но ни ласки, ни уверения, ни слезы не переменили ее настроения. Я становился все слабей, а она — настойчивей, и наконец она добилась от меня обещания устроить побег.
Я занялся приготовлениями, предварительно послав в комнату Эльмиры двух своих вернейших слуг, чтобы защитить ее хотя бы от явных нападений. Казалось, все способствует нашей поездке, я не видел ни в чем затруднений и всем остался доволен. Втайне я уже презирал бессилие Духа, который был, как мне казалось, послан, дабы помешать моим намерениям. Но я заблуждался. Мне была всего лишь дана отсрочка.
Приближалась ночь, на которую был назначен побег. Мы намеревались достичь Франции. Там надеялся я найти с Эльмирой счастье, благотворное для двух родственных душ, забыть все, что привязывало меня к моему отечеству, и обрести новую родину. Эльмира охотно разделяла мои радужные мечты, но чем более мы наслаждались предвкушениями, тем менее радостей предстояло пережить нам в действительности. Уже мулы были запряжены в карету и слуги готовы к поездке, вещи упакованы, и я, с замирающим от любви сердцем, направился к Эльмире. В комнате было темно, горело два светильника, она сидела на софе одна и занималась своим дорожным платьем. Эльмира находилась в столь радостном настроении, что мы принялись друг над другом подшучивать, обмениваясь многочисленными остротами, и она была уже готова ехать, как вдруг сделалась бледна и воскликнула:
— Милый Карлос, там что-то потрескивает! — Она указала на светильник, который висел в углу.
— Да это мулы хрипят от нетерпения. Поторопимся.
— Нет, это как раз над нами.
— Так идем же поскорее прочь из этой заколдованной комнаты.
Я обнял ее, ласково понуждая идти, как вдруг треснуло оконное стекло и осколки посыпались на пол. С другими окнами творилось то же самое. От сильного сквозняка, вспыхнув, погасли оба светильника. Огненный шар упал с потолка и зажег их вновь. Наконец створки двери растворились и опять захлопнулись. Воздух в комнате кипел и по временам вспыхивал. Возле нас что-то прошуршало. В лицо повеяло ледяным дуновением, сменившимся раскаленной духотой.
Эльмира, потеряв сознание, повисла у меня на руке, но я был достаточно силен, чтобы поднять ее и понести к дверям. Я был одновременно испуган и взбешен. Я жаждал вновь встретить Амануэля, чтобы сразиться с ним. Я отворил окно и призвал слуг на помощь. В тот же миг створки двери сами собой распахнулись. Я заторопился прочь с Эльмирой на руках, мне вослед неслось непрестанное шипение и свист, все в комнате позади меня пришло в движение: светильники сорвались и упали, со страшным грохотом то сдвигалась, то раздвигалась мебель. Спальня была озарена пламенем, сквозь дверь ярко освещавшим всю анфиладу комнат, через которые мы проходили. Наконец я услышал настигавший меня громкий топот вниз по лестнице и до самой дверцы кареты. Стараясь ничего не замечать, я крепко держал мою жену.
Едва я сел в карету, как в целом замке словно что-то содрогнулось. Все окна разом осветились, все двери хлопнули, и с крыши сорвалось несколько камней. Слуги выглядели бледными и испуганными. Они быстро уселись на лошадей, и казалось, даже мулы торопились покинуть это заколдованное место.
Вскоре достигли мы ближайших кустарников. Мулы, которые неслись до того полным галопом, замедлили шаг. Наконец карета встала, стекло дверцы разбили, и закутанный детина, вскочивший на подножку, выстрелил в Эльмиру, все еще лежавшую в моих объятиях.
Едва дошел я до сего момента в моей истории, которую начал писать для графа[155], желавшего ознакомиться с моей жизнью, как он сам возвратился из города, раздосадованный неудачно завершившимся делом и в обиде на меня, поскольку за все время поездки не получил ни одного моего письма. Я пояснил, что недовольство его безосновательно, и предъявил ему те же обвинения. Оказалось, что и его письма не доходили до меня.
Мы предались прежнему образу жизни и оставались друг другом довольны; он ни словом не упоминал о своих последних обстоятельствах, я также ничего ему не рассказывал, пообещав все описать в своей истории. Он был тому рад и утверждал, что благодаря моим запискам мы станем лучше понимать друг друга.
Однако соседи наши принялись устраивать одно празднество за другим, мы были вовлечены во всеобщие увеселения, и я проводил не столь уж много времени за письменным столом. Часть записок, доведенных до той сцены, когда между мной и графом состоялось опасное объяснение, писалась урывками, в часы тайного затворничества днем или тихими ночами, и носит отпечаток уединенного созерцания, когда воспоминания становятся особенно отчетливы.
Однажды, когда я, по причине легкого недомогания, вынужден был весь день провести дома, граф вернулся с соседского бала в хорошем расположении духа.
— Я познакомился с одним человеком, — заявил он, придя ко мне в спальню, чтобы пожелать доброй ночи, — оригинальней которого не сыщешь в целом свете, исключая разве что нас с вами.
Обычно граф не был столь щедр на похвалу. Я поддался любопытству.
— Откуда он? Как его зовут? Как он выглядит? — не унимался я.
— Пощадите, маркиз, да вы засыпали меня вопросами! Он купил недавно поместье по соседству и, похоже, желает поддерживать со мной знакомство. Вот то, что я о нем знаю.
— Для вас этого, разумеется, достаточно; но позвольте мне узнать о нем поболее. Итак, как он выглядит?
— У него продолговатое лицо, глаза — прекрасные, черные, выразительный рот...
— Позвольте, граф, но такую внешность имеют многие. Вы не подметили в нем ни единой особенной черты, которая, даже будучи недостатком, выделяла бы его из толпы? Без сомнения, он обладает некими весьма оригинальными качествами, и мне остается лишь ревновать.
— Да, если припомнить, то внешность его имеет отличительные приметы. Узкий красный рубец над левой бровью, маленькая красная бородавка внизу левой щеки, и если приглядеться, то один глаз черный, а другой несколько с синим оттенком. Не правда ли, великолепный портрет? Итак, он вам знаком? Но вы перестали улыбаться. Боже праведный, отчего вы так побледнели?
Однако я имел причину сделаться бледным, ибо портрет, нарисованный маркизом, как нельзя лучше подходил Якобу.
Со всеми привилегиями[156].