К книге
Первые бои добровольческой армииПервые бои добровольческой армии. Раздел 2 Бои на Новочеркасском направлении. Н. Туроверов[60] Гибель Чернецова (Памяти белых партизан)[61]
51%
Первые бои добровольческой армии. Раздел 2 Бои на Новочеркасском направлении. Н. Туроверов[60] Гибель Чернецова (Памяти белых партизан)[61]
26

В то время еще не было ни белых, ни красных армий, ни мобилизаций, ни Чека, ни Освага. Белое движение было только проектом пробиравшихся на Дон из Быхова генералов Корнилова и Алексеева, а в Новочеркасске задыхался атаман Каледин.

Россия еще лежала распластанной в мертвом равнодушии, когда на границах Дона, на его железнодорожных колеях, столкнулась городская чернь со своим первым и заклятым врагом: детьми-партизанами. И уже потом, в дальнейшем движении, всколыхнувшем Россию, борьба никогда не была более жестокой, чем между этими первыми добровольцами двух идеологий.

Было бы не моей задачей суммировать психологию участников Белого движения, создавая общий тип; но я не ошибусь, наметив в юных соратниках Чернецова три общие черты: абсолютное отсутствие политики, великая жажда подвига и очень развитое сознание, что они, еще вчера сидевшие на школьной скамье, сегодня встали на защиту своих внезапно ставших беспомощными старших братьев, отцов и учителей. И сколько слез, просьб и угроз приходилось преодолевать партизанам в своих семьях, прежде чем выйти на влекущий их путь подвига под окнами родного дома!

Я задержался на партизанах, чтобы легче подойти к образу их вождя, есаула Чернецова. Партизаны его боготворили, и это – его лучшая характеристика.

У него была военная дерзость, исключительная способность учитывать и использовать обстановку в бою, ледяное спокойствие в опасности и бешеный порыв в нужный момент. В первый раз я с ним встретился зимой 1916 года, на одном из вечеров в тесном зале Каменского клуба.

Он был ранен в ногу и ходил с палкой. Среднего роста, плотный и коренастый, точно сбитый. Я запомнил его темные насмешливые глаза и смугло-розовый цвет лица.

Находясь в военном училище, я не имел возможности принять участие в начале детского похода на Дону; встречал лишь в декабрьские дни семнадцатого года на новочеркасских улицах чернецовских партизан, – эти единственные фигуры в коротких, кожей наверх, полушубках, как и их трупы в простых гробах по дороге от собора на кладбище, всегда в сопровождении атамана Каледина.

И только в январе 1918 года, задержанный в Каменской, при свидании с родным Атаманским полком, я имел случай стать участником последних закатно-блестящих дней чернецовской эпопеи.

Гвардейская казачья бригада, вернувшаяся с фронта в декабре 1917 года и поставленная Калединым в районе станицы Каменской как заслон с севера, перестала существовать. Рождественское выдвижение бригады на станцию Миллерово и свидание бригадных делегатов с красногвардейцами создали тогда такое убеждение у казаков: «Нас мутят офицеры. Красноармейцы люди как люди. Пусть идут за буржуями и генералами другие, а нам смотреть нечего – айда по домам!»

И уже в начале января среди разъезжавшихся по домам казаков-гвардейцев нашелся столь нужный Москве «свой человек» – подхорунжий 6-й Донской гвардейской батареи Подтелков.

Переворот в Каменской произошел по-домашнему – без крови. Были сорваны погоны, «Центральная» гостиница заполнена арестованными офицерами, а казачий военно-революционный комитет, под председательством Подтелкова, обосновавшись в старом здании почты, послал атаману Каледину телеграмму: «Капитулируй на нашу милость!»

Свидание атамана Каледина с Подтелковым в Новочеркасске не дало никаких результатов, и когда северный карательный отряд красной гвардии беспрепятственно передвинулся за спиной подтелковского комитета от Черткова на Миллерово, – партизанскому отряду есаула Чернецова – единственной реальной силе Войска Донского – было приказано освободить Каменский район.

Оставив небольшой заслон на станиции Зверево, в сторону переполненного красногвардейцами Дебальцева, есаул Чернецов разбил налетом на разъезде Северный Донец пропущенных вперед подтелковских красных и на рассвете 17 января занял без боя станицу Каменскую.

Столкновения с казаками, чего так опасались в Новочеркасске, не произошло. Высланные на Северный Донец против партизан «революционные» казаки остались равнодушными зрителями короткого разгрома своих «иногородних товарищей», а сам Подтелков, со своим комитетом и частью арестованных офицеров, заблаговременно передвинулся на станцию Глубокую, где к этому времени уже находились главные силы северной группы красногвардейцев, во главе с товарищем Макаровым. Местный казачий нарыв, казалось, был вскрыт, и у Чернецова были развязаны руки для привычной уже операции против очередного красногвардейского отряда.

Уже с утра 17 января в пустынной зале Каменского вокзала, около большой иконы Святого Николая Чудотворца, стояла очередь местных реалистов и гимназистов для записи в Чернецовский отряд. Формальности были просты: записывалась фамилия, и новый партизан со счастливыми глазами надевал короткий овчинный полушубок и впервые заматывал ноги в солдатские обмотки. Здесь же, на буфетной стойке, где еще на днях армянин торговал окоченевшими бутербродами, каменские дамы разворачивали пакеты и кульки, это был центральный питательный пункт.

Штаб отряда поместился в дамской комнате, у дверей которой стоял с винтовкой партизан; но Чернецова я нашел на путях, около эшелонов. Он легко и упруго шел вдоль вагонов навстречу мне, все такой же плотный и розовый.

Моя вторая и последняя встреча с ним была длиннее: в отряде был пулемет кольт, но не было «кольтистов», а я знал эту систему. Силы отряда, судя по двум длинным эшелонам с двумя трехдюймовыми пушками на открытых платформах, показались бы огромными; но это был только фокус железнодорожной войны: большинство вагонов были пустыми.

Каменскую заняли две сотни партизан с несколькими пулеметами и Михайловско-Константиновской юнкерской батареей, переданной Чернецову от новорожденной Добровольческой армии. Батареей командовал полковник Миончинский, Георгиевский кавалер, отец «белой» артиллерии, позже погибший под Ставрополем.

Движение на Глубокую было намечено на следующий день, но к вечеру было получено сообщение о занятии станции Лихой со стороны Шмитовской большими силами красногвардейцев. Каменская оказалась отрезанной от Новочеркасска; надо было поворачивать назад и ликвидировать непосредственную угрозу с тыла. Одно орудие с полусотней партизан было двинуто к Лихой сейчас же, а на рассвете 18 января был отправлен и второй эшелон, с орудием и сотней партизан. Состав из пустых вагонов был сделан особенно большим для морального воздействия на противника.

Я поместил свой кольт на тендере идущего задним ходом паровоза, впереди была открытая платформа с пушкой. Поезд тяжело брал большой подъем. Вправо и влево от пути, словно вымершие, чернели в снегах хутора. На разъезде Северный Донец около семафора лежало десятка три мерзлых трупов красногвардейцев в ватных стеганых душегрейках.

Около 12 часов подошли к Лихой и стали немного позади нашего первого эшелона. Бой под Лихой и по своей обстановке, и по своим результатам очень характерен для чернецовских боев, хотя сам Чернецов и не был этот раз со своими партизанами, задержавшись в Каменской для подготовки глубокинской операции. Прямо перед нами, в полутора верстах, серело квадратное здание вокзала. Сейчас же левее, по пути в Шмитовскую, дымили паровозы трех больших эшелонов. А вокруг станционных построек, точно муравейник, копошилась на снегу темная масса красноармейцев. Выгрузившиеся из вагонов партизаны рассыпались по обе стороны железнодорожного пути в редкую цепь и во весь рост, не стреляя, спокойным шагом двинулись к станции.

Какой убогой казалась эта цепочка мальчиков по сравнению с плотной тысячной толпой врага! Противник тотчас же открыл бешеный пулеметный и ружейный огонь, поддержанный артиллерией. Над нашей цепью вспыхнули дымки шрапнелей, гранаты взрывали снег около наших эшелонов. Полковник Миончинский, вскочив на угол моего тендера, подал команду – первым же попаданием разбило паровоз у заднего эшелона противника: все его три состава остались в тупике.

Партизаны продолжали все так же спокойно, не стреляя, приближаться к станции. Было хорошо видно по снегу, как то один, то другой партизан падал, точно спотыкаясь. Наши эшелоны медленно двигались за цепью. Огонь противника достиг высшего напряжения; но с нашей стороны редко стреляло одно или другое орудие, да захлестывался мой кольт и максим с другого эшелона. Уже стали хорошо видны отдельные фигуры красногвардейцев и их пулеметы в сугробах перед станцией.

Наконец, наша цепь, внезапно сжавшись, уже в двухстах шагах от противника, с криком «Ура!» бросилась в штыки. Через двадцать минут все было кончено. Беспорядочные толпы красногвардейцев хлынули вдоль полотна на Шмитовскую, едва успев спасти свои орудия. На путях, платформах и в сугробах, вокруг захваченных двенадцати пулеметов, осталось больше сотни трупов противника. Но и наши потери были велики, особенно среди партизан, бросившихся на пулеметы. Был ранен руководивший боем поручик Курочкин. Уже в сумерках сносили в вагоны раненых и убитых партизан. А в пустом зале станционного здания, усевшись на замызганный пол, партизаны пели: «От Козлова до Ростова гремит слава Чернецова!»

* * *

Утром половина отряда с ранеными и убитыми вернулась в Каменскую. Перед отходом эшелона приехали верхами с десяток казаков из соседних с Лихой хуторов. В это время переносили из одного вагона в другой раненного в живот подростка-партизана. Его глаза были закрыты, он протяжно стонал. Казаки проводили глазами раненого, повернули лошадей. «Дите еще… И чего лез, спрашивается?..» – бросил один из них.

Я вернулся на паровозе в Каменскую около двух часов, в надежде найти в местном арсенале недостающие нам орудийные снаряды. Каменский вокзал обстреливался высланной с Глубокой на платформе пушкой; у вагона с трупами партизан стояла толпа, опознававшая своих детей, знакомых, а в вокзальном зале шла панихида. Около вокзала я встретил обезумевших от горя мать и отца – они бежали к вагону с мертвецами: им кто-то сказал, что я убит. Вечером вернулись остававшиеся на Лихой партизаны и была получена телеграмма от атамана Каледина: есаул Чернецов был произведен прямо в полковники; партизаны получили Георгиевские медали.

Поздно вечером, в дамской комнате вокзала, был составлен план завтрашней ликвидации глубокинской группы красногвардейцев. Сам Чернецов, с полутора сотней партизан, при трех пулеметах и одном орудии, должен был, выступив рано утром 20 января походным порядком (это был первый случай отрыва от железной дороги), обойти Глубокую с северо-востока, испортить железнодорожный путь и атаковать станцию с севера. Оставшаяся часть партизан, с другим орудием на платформе, при поддержке офицерской дружины, должна была, продвигаясь по железной дороге, одновременно атаковать Глубокую в лоб – с юга. Атаки приурочивались точно к 12 часам. Таким образом, операция рассчитывалась на окружение и полную ликвидацию противника. Его силы определялись приблизительно (в то время разведок не вели, а определяли численность врага уже в бою) в тысячу с лишним штыков. Но повторяю, вопрос с подтелковским комитетом считался ликвидированным и возможности встречи с красными казачьими силами никто не допускал, так как не было даже слухов об их существовании.

Подъем среди партизан после блестящего дела под Лихой был огромен. Никто не спал в эту длинную январскую ночь. Залы и коридоры Каменского вокзала были заполнены партизанами с возбужденными, блестящими глазами: всех чаровал завтрашний решительный и несомненно победный день. Сужу по себе: когда мне было предложено остаться с моим кольтом в Каменской для охраны вокзала, то какой острой, какой оскорбительной обидой показалось мне это предложение, и сколько отчаянного упорства я приложил, чтобы отстоять свое участие в обходной колонне Чернецова!

В мутном январском рассвете колонна Чернецова двинулась от вокзала, проходя по пустынным улицам Каменской.

Партизаны и пулеметы были погружены на реквизированных ломовых извозчиков. При орудии, запряженном шестеркой добрых лошадей, шла конная часть юнкеров и сам полковник Миончинский. В патронной двуколке поместились две сестры и врач. Мною же был взят принадлежавший директору завода автомобиль, на котором я приспособил свой кольт; со мною поместились два юнкера инженерного училища с ломом и с разводными ключами для разборки железнодорожного пути; динамитных шашек достать не успели.

Чернецов верхом, в фуражке мирного времени, в большом, крытом синим сукном полушубке, с новенькими полковничьими погонами, нагнал отряд на деревянном мосту.

Перейдя замерзший Донец и миновав Старую станицу, отряд не пошел по шляху, а ударил степью, избегая населенных пунктов. В Старой станице бросилось резко в глаза неприязненное отношение к нам казаков. Автомобиль плохо шел по гололедице – нужна была цепь для колес, и когда, не найдя другой, мы сняли одну цепь с колодца-журавля, то вся станица подняла галдеж, точно мы убивали кого-то среди бела дня.

День начинался серый, промозглый; с неба падала мгла, и в степи стоял редкий холодный туман. Шли без дороги, обходя буераки, – это удлиняло путь. И скоро стало очевидно, что проводник путает. Начали кружить. Чернецов пересел с коня в автомобиль, где был и проводник. Пошли по компасу.

Стало ясно, что к 12 часам, как было назначено, к Глубокой мы не выйдем, но я уверен, что в это время никто, не говоря уже о самом Чернецове, не сомневался в удачном исходе дела, в полном грядущем разгроме врага. Необычность движения походным порядком в ледяной глухой степи только поддерживала общую веру в победу. Со стороны прозябших на ломовых извозчиках партизан раздалась новая песня:

Под Лихой лихое дело

Всю Россию облетело;

Мы в Глубокой не сдадим —

Это дело углубим.

Только около четырех часов отряд вышел к господствующему холму, верстах в трех северо-восточнее Глубокой. Чернецов поднялся на холм; автомобиль должен был продвинуться вперед на железнодорожный путь, где юнкера-саперы, испортив его, тем бы лишили эшелоны противника возможности отхода на север, к станции Тарасовка; но, едва двигавшаяся до этого, наша машина окончательно отказалась служить. Сгрузив с нее свой пулемет, я присоединился к отряду.

Наша пушка становилась на позицию; Чернецов на скорую руку обучал 25–30 новичков партизан обращению с винтовкой. В начинающихся сизых сумерках были видны прямо перед нами ветряные мельницы, дома и сады Глубокой, и за ними дымы паровозов на станции. Правее, внизу, темнела насыпь железнодорожного пути на Тарасовку. Была тишина, какая бывает только в зимние сумерки. Наступали ли наши партизаны в 12 часов дня от Каменской на Глубокую, как было условлено, или, заняв исходное положение, ожидали нашей запоздавшей атаки? Никто этого не знал.

Чернецов приказал выдать продрогшим партизанам по полбутылки водки на четверых, и они, рассыпав цепь, скорым шагом начали спускаться к ветрякам. Ломовые извозчики были отпущены и, нахлестывая кнутами своих лошадей, помчались назад, в Каменскую. Пушка была установлена, полковник Миончинский скомандовал – огонь! Но не успела наша первая граната разорваться в синих глубокинских вишняках, как оттуда мелькнуло четыре короткие вспышки, и над нашим орудием низко разорвались шрапнели. Два юнкера-артиллериста упали. Батарея противника (это была 6-я Донская гвардейская), хотя и без офицеров, стреляла бегло и удачно. На такого противника мы не рассчитывали.

Я подошел к Чернецову и доложил относительно брошенного автомобиля, но едва кончил, как меня ударило точно обухом по голове. Я присел. По щеке и по затылку потекла кровь – папаха меня спасла: шрапнель вскользь сорвала только кожу на голове. Чернецов наклонился надо мной.

«Вы ранены? – спросил он. – Надеюсь, легко. Перевяжитесь и пытайтесь пешком пройти к полотну и испортить путь. Что делать! Каша здесь заваривается круче, чем думал…»

У меня в глазах шли красные круги, но, замотав бинтом голову, я, с ломом в руке, в сопровождении двух саперных юнкеров начал спускаться вправо к полотну. Уже сзади был слышен нам голос Миончинского: «Наше орудие стрелять не может – испорчен ударник…» – и в ответ – крепкое слово Чернецова.

Влево же, в стороне Глубокой, разгоралась пулеметная и ружейная стрельба, горели огни на станции и все так же полыхали вспышки орудийных выстрелов – 6-я батарея била теперь по нашей цепи. Мы подошли к насыпи. На полотне никого не было. Но только мы успели отвинтить одну гайку на стыке рельс, как со стороны Глубокой увидели идущий на нас эшелон. Бросив на рельсы две-три лежавшие вблизи шпалы, мы залегли в пахоту саженях в 50 от пути.

Эшелон, наткнувшись на шпалы, остановился; из вагонов раздалась ругань и беспорядочная стрельба в нашу сторону. Становилось совсем темно. Освободив путь, эшелон продвинулся с полверсты и снова остановился. По шуму и крикам, доносившимся оттуда, было ясно, что красногвардейцы выгружаются из вагонов и рассыпают цепь, чтобы ударить нам в тыл.

Мы поспешили назад к бугру, дабы сообщить Чернецову о новом движении противника, но, немного пройдя, наткнулись на цепь красногвардейцев, идущих со стороны Глубокой, лицом к только что выгрузившимся из эшелона. Понять что-либо было трудно. Нас в темноте приняли за своих, мы не разуверяли и спешили только выкарабкаться из этого сужающегося коридора идущих навстречу друг другу цепей.

Когда, наконец, нам это удалось и, низко пригибаясь к земле, чтобы лучше видеть на фоне ночного неба, мы набрели на холм, то нашли на его склоне наше орудие и у колес его, над едва тлеющими углями костра, – Чернецова.

«Ну, что у вас хорошего?» – обратился он ко мне.

Я стал докладывать. В это время внизу, откуда только что вернулись мы, раздалась пальба и грянуло «Ура!»: красногвардейские цепи не дотянули до нашего холма и, взаимно приняв друг друга за врагов, вступили в ночной бой.

Через полчаса все стихло. Было слышно пыхтение паровоза, увозившего эшелон назад в Глубокую. Расчет товарища Макарова зажать нас, остающихся на холме, своими цепями не удался. Но и наша атака Глубокой не удалась. Это была первая неудача за все время существования Чернецовского отряда.

Партизаны, как всегда, шли в рост, дошли до штыкового удара, ворвались на станцию, но их оказалось мало – с юга, со стороны Каменской, никто их не поддержал, атака захлестнулась; все три пулемета заклинились, наступила реакция – партизаны стали вчерашними детьми. Часть их, во главе с Романом Лазаревым, который руководил атакой, с разгона пробилась через Глубокую в сторону Каменской; остальные поодиночке возвращались теперь к исходному пункту – нашему бугру.

* * *

В этом неуспехе, как никогда, ярко вырисовалась способность Чернецова влиять на людей: двумя-тремя, оброненными как бы невзначай, словами он сразу превратил размякших в нервном упадке детей в солдат, по доблести равных лучшим воинским частям, какие только знало Белое движение.

Учесть наши потери было трудно: налицо, вместо полутора сотен штыков, едва 60 голодных, холодных и усталых партизан при трех недействующих пулеметах и испорченной пушке. Запас патронов был мал, хлеба и консервов почти не было – все было рассчитано на занятие Глубокой, о вторичной атаке которой нечего было и думать. Ночь была холодная, подул северовосточный ветер. Партизаны дрожали, прижавшись друг к другу на ледяном бугре. В десятом часу Чернецов приказал подниматься – не замерзать же нам здесь!

Он повел нас прямо на Глубокую, то есть к противнику. Он был уверен в небрежном охранении противника и не ошибся: красногвардейцы сбились все на станции, а мы расположились на ночь в крайнем доме поселка – враги ночевали в двухстах саженях один от другого.

В трех комнатах, разделив последние десять банок консервов, на полу, под столами и скамейками лежали спящие партизаны; юнкера-артиллеристы возились с замком от орудия. У единственной кровати врач и сестры милосердия перевязывали легко раненных – тяжело раненные не вернулись назад, остались на поле брани. У меня болела голова, встать я не мог. Чернецов все время обходил часовых на дворе, бодрил людей: он все надеялся, что со стороны Каменской наши еще пойдут в наступление. Перед рассветом один партизан со сна нечаянно выстрелил в комнате и убил наповал спящего юнкера – я видел, как передернулось лицо Чернецова.

Заря была холодная, ясная, ветреная. Мы двинулись по шляху на Каменскую. Вправо, внизу, лежала Глубокая. Над станцией розово всходили дымы паровозов. Мой кольт ехал с другими пулеметами на подводе, а я с двумя юнкерами и доктором верхами шли в полуверсте, впереди отряда, как авангард. О каком-либо преследовании нас, тем более о встрече с противником в степи, никто не думал: в то время противник был прикован к рельсам. Впереди лежал черный обледенелый шлях на Каменскую. Степь была почти без снега – вчерашний туман съел его – с белесым тонким льдом на лужах.

Шли медленно. Впереди верхами – Чернецов и Миончинский, за ними орудие, конные юнкера, пулеметы на подводе, двуколки с сестрами и не могшими идти ранеными и сзади, по три, партизаны. Около 12 часов уже прошли половину дороги; перед нами лежал пологий подъем, за ним должен быть хутор Гусев.

Неожиданно справа, из-за трех курганов, хлопнуло два выстрела, над нашими головами пролетели пули. Я со своими спутниками поскакали на выстрелы, стараясь обогнуть поглубже, с тыла, курганы. За ними мы увидели двух спешенных людей, спешащих сесть на коней. Нагнали их близко, стреляя из револьверов, – один свалился с коня, другой ушел. Убитый оказался казаком: шаровары с лампасами, на погонах шинели цифра 44, большой рыжий чуб из-под окровавленной папахи.

Один из юнкеров поскакал к Чернецову с донесением. Мы же двинулись вперед, но едва поднялись на перевал, как остановились, пораженные. На противоположном скате низины, верстах в двух, перерезав нашу дорогу, лицом к нам стояла темная масса конницы. Тонкая цепь конных дозоров была раскинута полукругом, охватывая нас. Из конной массы наметом вылетела батарея и, проскакав назад, к противоположному гребню, остановилась – устанавливали орудия. Чернецов на рыси подъехал к нам.

«Что это? Откуда и кто? – воскликнул он. – Поезжайте скорее и узнайте, – обратился он ко мне. – Если это казаки, предложите им немедленно нас пропустить: с казаками мы войны не ведем. Если же красногвардейцы – что ж, будем драться!»

Я тронул коня, спустился в низину и, поднимаясь к неизвестной коннице, стал махать белым носовым платком. Я уже хорошо видел, что это казаки. Но по мне начали стрелять, сначала из винтовок, потом из пулемета, и несколько конных поскакало, стараясь отрезать меня от нашего отряда.

Я повернул коня. В это время со стороны казаков раздалось четыре орудийных выстрела, и гранаты взрыли мерзлую землю на том месте, где я оставил Чернецова и где теперь уже стояла наша, исправленная за ночь пушка и партизаны рассыпали цепь. Влево и впереди виднелся хутор Гусев, нас отделял от него малолесный крутосклонный буерак.

* * *

Начался бой. Наша пушка едва успела раз выстрелить, как была подбита: в двуколку угодило сразу две гранаты, и я видел, как в дыму разрыва мелькнули юбки сестер. Батарея (это была опять 6-я Донская гвардейская) била прямой наводкой, не жалея снарядов, и через десять минут трудно было разобрать нашу жалкую цепь в черном дыму разрывов.

Казаки не стреляли, а расстреливали нас, как мишени на учебной стрельбе. Подо мной убило лошадь, сильно контузив мне правую ногу, но мне посчастливилось вскочить на другую, из-под только что убитого юнкера.

Казаки густой лавой – их было около 500 шашек – сначала рысью, потом наметом пошли на нас в атаку. Они были, очевидно, уверены, что с нами уже все кончено; но, когда с двухсот шагов их встретили залпы партизан под звенящую команду Чернецова, они так же быстро поскакали назад и, пропустив вперед свои четыре пулемета на двуколках, начали нас выбивать. Наша цепь ринулась в буерак во главе с Чернецовым, который слез с коня. Партизаны падали в убойном огне пулеметов и орудий. Я хотел также спешиться, но Чернецов мне крикнул: «Скачите в хутор Гусев, соберите стариков. Что же это такое?.. Я отхожу в буерак. Спешите, у нас нет патронов!»

Я погнал коня, стараясь проскочить в хутор ранее, чем поскакавший мне наперерез разъезд казаков. За мной скакал, пригнувшись к луке, враг. Гусев был от нас верстах в двух, казаки скакали вправо, крича и стреляя на ходу. Было ясно: перехватить они нас не успеют. Наши лошади были в мыле, но шли крепким и широким махом.

Мы влетели в хутор. На его околице стояла толпа. Но едва мы подъехали к ней, сдерживая тяжело дышавших лошадей, как толпа ринулась к нам, окружила нас, схватив под уздцы наших коней. «Бей их! Валяй наземь!» – раздались крики, и десять рук вцепились в меня. Какой-то бурдастый старик с длинным железным прутом кричал: «Стой, братцы, я его сейчас!» Он размахнулся и ударил меня по голове, сбив папаху. Доктора уже стянули с лошади и, раскачивая за руки и ноги, били о землю. Мне засунули между ногой и седлом палку, старик вновь ударил меня прутом по голове, и я упал, спрятав голову в согнутую руку. Меня били палками, плетьми, а у кого были пустые руки – били ногами. В голове мелькнула виденная в детстве сцена самосуда над конокрадом-цыганом, и остро хотелось одного: скорей бы потерять сознание, скорей бы конец!

В это время раздались крики: «Стой! Не моги добивать! Давай их сюда! Надо Голубову представить, потом порешим с ними!» Это кричали прискакавшие казаки – те, которые гнались за нами. Неохотно толпа, уже пьяная кровью, отхлынула от нас. Доктор едва мог стоять, у меня шла кровь из ушей, носа, рта. Погоня была из девяти казаков. Передний – крупный, чубатый и рябой, переводя дух после скачки, приказал нам сесть на наших лошадей и, размахнувшись нагайкой, ударил через голову ближнего к нему доктора. Тот упал, но тотчас вскочил и, захлебываясь, закричал:

«Я – социал-демократ! Что же это, товарищи, за что?! Я сотрудничал в Царицыне в рабочей газете…» Толпа нахлынула вновь. «Чего глядеть – это безземельный кацап! За землей к нам пришел? Земли хочешь? Кончай его, братцы!..»

Несчастный доктор, собрав последние силы, под градом новых ударов взвалился на седло. Конные казаки окружили нас, и под улюлюканье толпы мы, едва держась в седле, двинулись обратной дорогой к буераку, где еще были слышны пулеметы. Рядом со мной ехал рябой казак, ударивший нагайкой доктора. Как и остальные, он непрестанно ругался и грозил нам обнаженной шашкой. Потом вдруг, неожиданно переменив тон, обратился ко мне: «А коняку своего ты мне подари!» Я ему ответил, что лошадь эта не моя и что он волен брать что хочет. «Нет, я так не хочу, это выходит – будто силком беру… Ты мне добром подари. Будет чем помянуть тебя». Я, конечно, удовлетворил его просьбу.

Мы подъехали к буераку, где стоял пулемет и человек двадцать казаков. Нас встретили матерной бранью, а наших конвоиров упреком: «Чего муздыкаетесь с ними, гляди – чисто все в руде (в крови), добить их, и все тут. Эй, слезай, братцы, да скидай одежу!» Мы с доктором слезли с лошадей и стали раздеваться; на мои шаровары и сапоги тотчас же нашлись охотники, ватное же пальто доктора отбросили в сторону. Нас поставили к глинистому обрыву и стали наводить пулемет. В этот момент из-за поворота буерака показалась грузная, в защитном полушубке и заячьем капелюхе конная фигура Голубова – все было кончено, остатки нашего отряда сдались… «Кто приказал? Что вы делаете? – крикнул Голубов казакам, увидев нас. – Присоединить их к остальным пленникам!» Наш конец был вновь отсрочен.

Рядом с Голубовым ехал на кляче, отставив раненную в ступню ногу, Чернецов. Рана была перевязана нижней рубашкой, снятой с убитого партизана. За ними толпой, таща волоком свои испорченные пулеметы, шли человек тридцать партизан – все, что осталось от отряда. Партизаны были окровавлены от побоев, шли они в исподниках, в одних носках и босиком. Мы с доктором присоединились к ним.

* * *

Трудно выяснить – что руководило войсковым старшиной Голубовым в его странной и темной роли в те дни на Дону. Студент Томского университета, не скрывавший своего реакционного мракобесия, Голубов во время Великой войны проявил чудеса храбрости и весной 1917 года, в мятежном Царицыне, он серьезно считал себя первым кандидатом на пост Донского атамана. Попав позже в Новочеркасск как пленник атамана Каледина, Голубов поклялся ему в верности и был освобожден.

Знавшие Голубова по Великой войне казаки ему верили и его любили; он собрал из них свою «казачью силу», с которой теперь нам и пришлось неожиданно столкнуться. Чего хотел Голубов? Скорее всего – почестей и славы. В феврале, после самоубийства атамана Каледина, он войдет со своими казаками в Новочеркасск, разгонит Войсковой Круг, собственноручно сорвет погоны с атамана Назарова. Но уже в апреле он попытается пристать к восставшим против советской власти казакам и будет ими пристрелен в одной из станиц.

Теперь он ехал, как победитель, рядом с Чернецовым. Его мясистое лицо с белесыми бровями дышало торжеством. Нас гнали в Глубокую. За нами без строя шла революционная казачья сила: части 27-го и 44-го полков с 6-й Донской гвардейской батареей. Но Голубову, видимо, хотелось, чтобы Чернецов и мы видели не разнузданность, а строевые части. Он обернулся назад и зычно крикнул: «Командиры полков – ко мне!» Два урядника, нахлестнув лошадей, а по дороге и партизан, вылетели вперед. Голубов им строго приказал: «Идти в колонне по шести. Людям не сметь покидать строя. Командирам сотен идти на своих местах!» Урядники-командиры что-то промычали; один из них сказал: «А как я погляжу, так наш Голубь и один на один Чернецова порешит!» И, обернувшись к Чернецову, добавил: «Ух ты, гад проклятый, туда же с ребятишками суешься!» Но его намерение ударить Чернецова плетью Голубов остановил властным движением руки: «Не сметь трогать! Чернецов был трижды ранен и имеет Георгиевское оружие. Не так ли, полковник Чернецов?» И Голубов победно улыбнулся. Чернецов ехал молча, с высоко поднятой головой, глаза его были полузакрыты.

Нас гнали. Если кто из раненых и избитых партизан отставал хотя на шаг, его били, подгоняя прикладами и плетьми. Мы знали, что нас гонят на Глубокую для передачи красногвардейцам. Знали, что нас ожидает. Некоторые партизаны, из самых юных, не выдержав, падали на землю и истерически кричали, прося казаков убить их сейчас. Их поднимали ударами, и снова гнали, и снова били. Это была страшная, окровавленная, с обезумевшими глазами, толпа детей в подштанниках, идущих босиком по январской степи…

Мы прошли уже место боя, перерезали шлях и шли прямиком по степи на Глубокую, приближаясь к железнодорожному полотну. В это время со стороны полотна к Голубову подъехали три казака и что-то ему доложили.

Голубов повернулся к Чернецову: «Ваши части ведут наступление по железной дороге на Глубокую. Это бессмысленно. Вы – в моих руках. Напишите приказание остановить это наступление и предложите очистить Каменскую. Я взамен этого не отдам вас и ваши войска (Голубое сделал насмешливый жест в нашу сторону) товарищу Макарову на Глубокой, а, посадив в Каменскую тюрьму, буду судить вас всех своим казачьим судом – он милостивее красногвардейского. Итак, торопитесь: назначьте от себя двух делегатов, я же дам четырех своих».

Чернецов написал приказание на вырванном из записной книжки листе и приказал отправиться доктору и одному юнкеру. Наши делегаты, в сопровождении четырех конных казаков, направились влево от нас, на юг; мы же продолжали путь. Боже, сколько глаз смотрели им вслед, безмолвно прося передать последнее прости родным и друзьям!

* * *

Мы подходили к железнодорожному полотну; на нем стоял длинный эшелон с пушкой на открытой платформе; пушка стреляла по невидимым для нас нашим наступающим цепям. Вправо, в начинающихся уже сумерках, виднелась Глубокая.

Нас повернули к ней и погнали параллельно железной дороге.

В это время со стороны эшелона, верхом на великолепном рыжем жеребце, в черной кожаной куртке, с биноклем на груди – плечистый, мордастый – подъехал к нам сам Подтелков, глава революционного казачьего комитета.

Наши продолжали наступать. Голубов, оставив человек тридцать конвоя, передал нас Подтелкову, а сам, со всеми своими казаками и батареей, повернул в сторону ведущегося наступления. Подтелков выхватил шашку и, вертя ею над головой Чернецова, крикнул: «Всех вас посеку на капусту, ежели твои щенки не остановят наступления!» Прекратившие избиение (видимо, уже приелось) казаки начали вновь нас бить. Мне прикладом выбили зуб.

Эшелон медленно, параллельно нам, отходил к недалекой уже Глубокой, стреляя из своей пушки. Мы подошли к речке Глубочке – ее берега были круты и покрыты гололедицей. Конвой с Подтелковым поехал через мост; нас же погнали в брод. Лед на речке был тонок и проломился под нами. По пояс в воде мы перешли Глубочку, но никак не могли вскарабкаться на ее крутой обледенелый берег. Конвой начал по нас стрелять. Трех убил, остальные кое-как, срывая ногти, вылезли на кручу.

* * *

Сумерки становились гуще; на Глубокой уже горели огни. Я шел рядом с Чернецовым, держась за его стремя. Подтелков продолжал угрожающе ругаться. Чернецов спокойно обратился к нему: «Чего вы волнуетесь, я сейчас пошлю от себя еще приказание прекратить наступление». И, обратившись ко мне, добавил: «Передайте мое категорическое приказание прекратить все действия против Глубокой!» Но тотчас же, нагнувшись и как бы поправляя повязку на своей раненой ноге, прошептал: «Наступать, наступать и наступать!»

Только Подтелков собрался назначить проводника, как со стороны Глубокой навстречу нам показались три всадника. Это были, конечно, казаки Голубова. Никто из нас, я уверен, не обратил на них внимания. Но Подтелков, находившийся все время в каком-то экстазе, бросил ненужный вопрос: «Кто такие?»

В этот момент Чернецов, не дожидаясь ответа казаков, молниеносно ударил наотмашь кулаком в лицо Подтелкова и крикнул: «Ура! Это наши!» Окровавленные партизаны, до этого времени едва передвигавшие ноги, подхватили этот крик с силой и верой, которая может быть только у обреченных смертников, вдруг почуявших свободу. Трудно дать этому моменту верное описание!..

Я видел, как, широко раскинув руки, свалился с седла Подтелков, как ринулся вскачь от нас во все стороны конвой, как какой-то партизан, стянув за ногу казака, вскочил на его лошадь и поскакал с криком: «Ура! Генерал Чернецов!» Сам же Чернецов, повернув круто назад, погнал свою клячу наметом. Партизаны разбегались во все стороны. Я бежал к полотну железной дороги, не чувствуя ни боли в ранах, ни усталости. Меня переполняла дикая радость, сознание, что я живу, что я свободен…

По ту сторону полотна, над мягким контуром холмов, тянувшихся до самой Каменской, едва тлел желтый закат. Сумерки густели. Я знал: за полотном, под холмами, идут хутора с густыми вишневыми садами, и по этим садам можно скрытно пробраться к Каменской. Только бы перейти за полотно!

Вдруг в стоявшем вправо от меня красногвардейском эшелоне вспыхнуло «Ура!», раздались выстрелы, и паровоз рванул эшелон к Глубокой. Это несколько наших партизан, решив почему-то, что эшелон – наш, вскочили на его платформу, где стояли пулеметы, и, увидев ошибку, бросились с голыми руками на красногвардейцев. На следующий день были найдены трупы партизан и красногвардейцев, упавших в борьбе под колеса эшелона.

По полю раздавались уже крики: «Стой, не беги!» Наш конвой опомнился и бросился искать беглецов. Я едва успел перейти полотно, как увидел за собой двух скачущих казаков; выхода не было, и я бросился в узкую, очень глубокую какую-то железнодорожную канаву. На дне было по колено воды; я, не раздумывая, лег в нее. Над канавой послышались голоса казаков, им в наступившей темноте не было меня видно; нагнувшись с седла, они шарили по канаве шашками. «Да ты слезь с коня, все одно так не достанешь!» – крикнул один. «Сам и слезай, коли такой умный! – огрызнулся другой. – Говорю, что не сюда он сиганул… На пахоте надо искать!»

Казаки отъехали от канавы. Где-то недалеко раздались отчаянные крики и стоны: это казаки нашли партизана и рубили его. Потом все стихло. Я вылез из своей ледяной ванны. Над холмами стоял молодой месяц, ночь была тихая, звездная, морозная.

* * *

Перейдя Глубочку, я пошел левадами, вишняками и тернами хуторов на Каменскую. От недалеких куреней тянуло кизячным дымом. Иногда лаяли собаки – тогда я останавливался и ждал, когда они смолкнут. Нервный подъем прошел, я чувствовал холод; меня знобило, и мучительно хотелось спать. Но я знал: если поддамся и лягу, то больше не встану. И, напрягая последние силы, я шел с детства знакомой, но теперь так трудно угадываемой местностью.

Начались галлюцинации: на меня шли цепи, скакала казачья лава, я слышал шум шагов и фырканье лошадей. Останавливался, поднимал руки и сдавался… Противник, как дым, проходил, не задевая меня, а на смену шли новые толпы… Я чувствовал, что близок к помешательству, но продолжал механически шагать: жить, жить во что бы то ни стало!

Уже перед зарей я подошел к железнодорожному мосту через Донец, но все еще сомневался – Каменская ли это? Мне всю дорогу мерещилось, что я иду назад, на Глубокую. На мосту меня встретила офицерская застава родных атаманцев.

На вокзале была толпа – ждала сведений о судьбе отряда. Все в той же дамской комнате помещался штаб наших вооруженных сил… которых почти не было. Седой генерал Усачев, окружной атаман, спросил меня: «Разве Голубов не получил моего требования неприкосновенно доставить вас всех в Каменскую, а раненым предоставить подводы?» Здесь же я нашел и полковника Миончинского, который с несколькими юнкерами верхом пробился в Каменскую. Меня спросили о Чернецове. Но что я мог ответить?

* * *

После я лежал в областной больнице в Новочеркасске с забинтованной головой. Совершенно неожиданно для меня вошел в палату атаман Каледин и подошел ко мне. Он был один. Спросил меня, каких я Туроверовых (рыжих или черных). Я ответил. Спросил о драме под Глубокой. Я доложил, что знал. Долго молчал атаман. Поднялся со стула, перекрестил, поцеловал в лоб и очень усталой походкой ушел.

* * *

До этого я видел атамана еще раз. В ночь на 6 декабря семнадцатого года отряд юнкеров михайлово-константиновцев и Новочеркасского военного училища на тачанках захватил село Лежанку. Стоявшая в селе батарея 39-й пехотной дивизии была взята. Это были первые орудия Добровольческой армии. На рассвете 7 декабря взятая батарея и отряд двинулись походным порядком в Новочеркасск. Я был послан с докладом атаману и, через только что взятый Ростов, по железной дороге, 7-го вечером прибыл в столицу Войска. Атаман принял меня в своем кабинете, освещенный стоявшей на столе лампой с большим абажуром. Отрапортовал о взятии батареи. «Потери?» С нашей стороны ни одного человека. Доложил, что взятые в плен ездовые ведут батарею. «Это ни к чему: этой сволочи и без них у нас достаточно». Доложил, что взят и денежный ящик. Атаман вскочил: «Это же разбой. Вон!» Я летел вниз по лестнице, не считая ступенек. На дворе была лютая метель.

Позже выяснился гнев атамана. Он дал разрешение сделать налет на Лежанку. Позже (оказались неприятности у атамана с Кругом) он свое разрешение отменил, но оно до нашего отряда не дошло. А может, было скрыто. Я, в свои восемнадцать лет, ожидал наград; но был позорно изгнан. Нашим отрядом командовал, если не изменяет память, поручик Строев.

* * *

В апреле 1918 года, когда, вернувшись из Степного похода, мы с восставшими мелеховцами и раздорцами пытались взять Парамоновские рудники и не могли этого сделать, когда после каждой неудачи бабы ухватами выгоняли казаков из куреней на позицию, развозя потом по зеленеющим курганам каймак и галушки родным воителям, которые лениво постреливали в шахтеров и спали под апрельским солнцем, – в дни Страстной недели я узнал о смерти Чернецова.

На хуторе Мокрый Лог, на очередном митинге, когда Генерального штаба полковник Гущин, стуча кулаком в вышитую грудь своей косоворотки и уверяя, что он расподлинный трудовой казак, уговаривал станичников на новое наступление, а казаки сопели и смотрели в землю, – я увидел того рябого чубастого казака, который все просил меня, когда нас пленили, подарить ему лошадь и который взял мои сапоги.

Он также сразу узнал меня и застенчиво улыбнулся: «Вы дюже не серчайте, господин сотник, за это… (он подыскивал слово) происшествие. Ошибка получилась! Кто ж его знал? Теперь оно, конечно, определилось, что к чему…» Я прервал его, спросив, не знает ли он о судьбе Чернецова. Казак знал. Мы отошли в сторону. Закурили, и казак рассказал.

Чернецов поскакал не в Каменскую, а в свою родную станицу Калитвенскую, где и заночевал в отчем доме. Кто-то из станичников дал немедленно знать об этом на Глубокую. На рассвете Подтелков с несколькими казаками схватил в Калитвенской Чернецова и повез его в Глубокую.

По дороге Подтелков издевался над Чернецовым – Чернецов молчал. Когда же Подтелков ударил его плетью, Чернецов выхватил из внутреннего кармана своего полушубка маленький браунинг и в упор… щелкнул в Подтелкова: в стволе пистолета патрона не было – Чернецов забыл об этом, не подав патрона из обоймы. Подтелков, выхватив шашку, рубанул его по лицу, и через пять минут казаки ехали дальше, оставив в степи изрубленный труп Чернецова.

Голубов будто бы, узнав о гибели Чернецова, набросился с ругательствами на Подтелкова и даже заплакал… Так рассказывал казак, а я слушал и думал, что самый возвышенный подвиг венчает смерть. Но жизнь казалась прекрасной – мне было восемнадцать лет.

* * *

П р и л о ж е н и я

ДОНЕСЕНИЯ ГЕНЕРАЛА УСАЧЕВА, КОМАНДУЮЩЕГО ВОЙСКАМИ В ДОНЕЦКОМ ОКРУГЕ

«Походному Атаману. Полковник Чернецов с утра 20-го по настоящее время ведет бой в районе станции Глубокая. 21 января, 19 час. Каменская. Усачев».

«Походному Атаману. Отходя от Глубокой 21 января, около 13 часов, полковник Чернецов с 30 дружинниками был захвачен казачьими частями 27-го полка, 44-го и Атаманского под командой Войскового Старшины Голубова Николая. Полковник Чернецов ранен в ногу. Войсковой старшина Голубов прислал ко мне делегацию с просьбой прекратить кровопролитие, гарантируя жизнь полковнику Чернецову и дружинникам. Я посылаю делегацию с ультиматумом немедленно освободить пленных. Действия с моей стороны пока прекращены. Усачев».

Делегации генералом Усачевым приказано было передать письма командиру 27-го полка и полковому комитету. Командиру полка генерал писал:

«Полковнику Седову. 1918 г. 21 января, 24 часа, Каменская. Прошу вас употребить все усилия озаботиться о полковнике Чернецове и его людях, предоставив им медицинскую помощь, продовольствие и койки. Я надеюсь, что он будет немедленно доставлен вами в спокойном вагоне на станцию Каменская. Прошу сообщить казакам, что против казаков никто не помышляет вести войну. Правительство просит казаков отрешиться от наветов большевиков и защитить Дон, который сам хочет устраивать свою жизнь, без помощи посторонних. Генерал-майор Усачев».

Такого же содержания было и обращение генерала к полковому комитету 27-го полка:

«Полковому комитету 27-го казачьего полка. 1918 г. 21 января, 23 часа, Каменская. Прошу вас, как казаков, приложить все усилия озаботиться о казаке полковнике Чернецове и его людях, предоставив им медицинскую помощь, продовольствие, покой. Я надеюсь, что он немедленно будет доставлен в спокойном вагоне на ст. Каменскую. Прошу сообщить казакам, что против казаков никто и не помышляет вести войну. Правительство просит казаков отрешиться от наветов большевиков и защитить Дон, который сам хочет устраивать свою жизнь, без помощи посторонних красноармейцев. Ввиду появления казаков на ст. Глубокой, я прекращаю действия, но прошу казаков занять Глубокую и обеспечить ее от захвата красногвардейцами. Генерал-майор Усачев».

В тот же день, 21 января, в 24 часа генерал Усачев сообщил в Штаб Походного Атамана:

«Полковник Чернецов с 120 человеками предпринял обход с севера на ст. Глубокую, чтобы захватить эту станцию, и задача почти увенчалась успехом, но, благодаря подошедшим подкреплениям большевиков со ст. Миллерово, стал отходить в направлении на хутор Гусев – Каменскую и, не дойдя 7 верст до Каменской, был окружен конными частями, указанными в телеграмме, под командой войскового старшины Голубова. Произошел бой, и полковник Чернецов был захвачен раненым с 30 дружинниками в плен, а остальные дружинники были частью убиты, частью рассеяны; оставшиеся присоединяются к ст. Каменской. Пока еще не установлено, сколько таковых. А остальные дружинники находятся в ст. Каменской, которые с утра защищали станицу Каменскую, а двинутый отряд полк. Чернецова под командой Е. Лазарева был двинут по железной дороге на Глубокую, результатом чего ко мне явилась делегация и принесла записку с подписями полк. Чернецова и войскового старшины Голубова следующего содержания».

ПОСЛЕДНЕЕ ПИСЬМО ЧЕРНЕЦОВА

Доставил его в качестве делегата урядник 27-го полка Выряков. Написано оно карандашом, беспорядочно, торопливо, на листке, вырванном из записной книжки:

«1918 г. 21 января. Я, Чернецов, вместе с отрядом взят в плен. Во избежание совершенно ненужного кровопролития, прошу вас не наступать. От самосуда мы гарантированы словом всего отряда и войскового старшины Голубова. Полковник Чернецов».

Под подписью Чернецова – подпись Голубова характерным мелким почерком: «Войсковой старшина Н. Голубов. 1918 г. 21 января».

Предыдущая главаГлава 26 из 51Следующая глава