Компания зашевелилась, заговорили оживленнее.
— У Анечки есть борщ с начинкой. Это чудо какой борщ! Берут мелко нарезанные куриные потроха, желудочек… совсем немного, от одной курицы, ох! — говорил, жмурясь и смакуя, фельдшер. — Хотя на ночь, пожалуй, тяжело?
— Здесь говорят: «з на́чинкой», — вступил Бродский.
— На второй день он особенно хорош! А уж если раздобыть сметаны!..
— Да что же вы рассказываете, а не накрываете!
Рогинский крикнул. Кухонная девчонка и Анна внесли тарелки, зазвенели приборами.
— А вам запеканочки[34]. И не откажите, покурим на улице, на воздухе. У меня свой табак, сажаю. — Фельдшер налил нам по рюмке, и мы вышли на крыльцо.
В саду за домом я разглядел силуэты, похожие на высокие шапки, — ульи. От папиросы я отказался. Рогинский не настаивал, закурил сам.
— Держу пчел, — пояснил он. — А вот там курятник, — в темноте был слышен шорох кур, — яичко, если взять еще теплое, это!.. Сад. Сейчас не так видно, ранняя весна, но — Эдем, право.
Воздух был уже теплым, пахнущим землей.
— Извольте ощутить, — Рогинский размял в пальцах листок, — аромат! Богородская трава. Чабер[35]. По поверью, Мария родила Иисуса на подстилке из этой травки. А! Тут кошачья петрушка — вех. Ну или, если угодно — печально известная цикута. То самое растение, которым был отравлен Сократ!
Я ждал очередной байки, но фельдшер замолчал, возясь в темноте у края грядки.
— Не опасно ее сажать?
— От мух-с первейшее средство. — Он постоял, покачался на носках, шумно потянул носом, вдыхая. — Воздух-то какой! Тут, между нами, накоротке… Не вяжитесь к Астраданцеву. У него все умозрительно. Он Рудиной, конечно, делал подарки. Простые. Но любая женщина в его ситуации — только повод к стиху. Он и моей Анне сонеты посвящает. Невротичный, еще испугается, сотворит что-то.
— А ему есть чего бояться?
— Ну, как хотите… Я вам, поверьте, сочувствую. Вам тут никто ничего не расскажет. Турщ уж сколько пытается дознаться о нападениях на артель, но все молчат. Бывает, и терпят лишения, а молчат.
— Боятся, запуганы?
— Запугать здешних — та еще задачка. Уж как старались. Но попытайтесь, поспрашивайте, что же, за спрос, как известно, денег не возьмут.
Я поинтересовался, с кого лучше начать.
— Может, со священника, отца Магдария?
Наш разговор прервал лай или визг, почти человеческий, от оврага, на одной заунывной ноте.
— Лисы кричат, тут много их, — пояснил фельдшер. — Вы интересовались, что мы делали и где были, — добавил он. — Так вот, мы с Аней все дни проводим однообразно. Когда не заняты больными — возимся в саду. Вот и тогда провозились до позднего вечера.
Вернувшись с Рогинским в дом, мы попали аккурат к накрытому столу.
— Вы спрашивали о суевериях, — вступил Псеков, подвинув ближе коробку с кильками. — Народ все же темный. Взять хоть этих бедолаг — партию краеведов… — Псеков аккуратно пристроил очищенную кильку на хлеб.
Узнав фамилию руководителя партии, ведущего раскопки, — Гросса, я вспомнил, что слышал это имя еще в Ростове[36]. Ученый, прибыл из Варшавы и в Граждан-скую беспрерывно копал курганы, даже под пулями.
— Жители недовольны, что они роют, — продолжал Псеков.
— Почему же?
— Считается, что если тревожить кости в курганах, то неотвратимы бедствия, к примеру, мор. Ряженое село старое. В этих местах селятся с пятого века, и краеведы тут постоянно что-то копают. Но им феноменально не везет! Как подступили к курганам в прошлый раз — встала в небе комета. За ней война, потом Гражданская. Ведь тут противостояние было страшное, — пояснил Бродский.
— Вроде кое-как устоялось, и они снова приехали копать. И тут началось! — вставил Псеков.
— Так ведь это не совсем те же копают? — спросил я.
— Разницы нет. Местным и боязно, и любопытно. Ждут от раскопок сокровищ. — Бродский, посмеиваясь, искал глазами масленку.
Фельдшер вмешался:
— Рекомендую, чудо какие огурчики! Аня закладывает в бочку прямо с капустой. И настоечка тоже самодельная. — Он подвинул ко мне рюмочку на ножке. — Казенную водку мы не пьем, вы — доктор, должны понимать.
— Рыковку[37] близко не желаю, — подтвердил Псеков, — от водки настоящей отличается тем, что слабее градусов на десять и в четыре раза дороже, да и на вкус хуже.
— Однако в лавке при почте берут, если привезли, — отметил Астраданцев, приподняв рюмку в молчаливом салюте присутствующим.
Псеков насадил огурец на вилку, замахал перед носом рукой.
— Казаки, те свое…
— Ну казаки разве, а так… Чего не употребляют только. Луженые желудки! Septiformis sanguinem — Семибратняя кровь. А на деле — толченые кораллы с вод-кой, якобы первейшее средство при лихорадке.
— Ведь и толкут, и пьют!
— Она же яд, она же и лекарство.
Под общий, как позвякивание рюмок, разговор явился к столу графинчик поменьше. С настойкой зеленой, как леде-нец. Бродский плеснул воды в рюмки, жидкость помутнела, запахла полосканием для рта.
— Если позволите, кусочек сахара — вот, истинное наслаждение! — говорил Рогинский. — У меня огородик, вы видели. Полынь — травка пользительная! Предотвращает сифилис, излечивает от уныния. От блох опять же-с! Пол подмети, полынью окропив. И — блохи сгинут! Ужас ощутив. А мы вот, настоечку.
— Что вы там, — поторопил Псеков.
— Ну, medice, cura te ipsum! — закруглил фельдшер. — Врач, исцели себя сам.
Разговор скакал, как блохи от полыни. Я поймал обрывок обсуждения недавнего происшествия — порезали артельные сети. Скакнули к бывшему владельцу рыбокоптильного завода.
— В степи у него был табун, мельница, ну и завод, конечно. Дело свое знал, — говорил Псеков.
— Что с ним стало? — Я подумал, что неплохо бы сейчас крепкого кофе.
— Он теперь служащим бывшего мануфактурного магазина Чангли-Чайки-на состоит в Таганроге, — вставил Астраданцев.
— Шутите? Разве не бежал он?
— Давно в Неаполе, — одернул Астраданцева Псеков. — А в усадьбе устроили клуб. Вообразите, буфет, в нем суповая тарелка и зачем-то картина. Это значит «представление быта помещика».
— А я еще девочкой бывала в Италии, и мне запомнились поезд, окно. И, кажется, все пахло устрицами, водорослями, морем, даже плюш сидений, — громко проговорила вдруг Анна.
— Да кто его знает? Может, и в самом деле он в Таганроге. Может, и Неаполя никакого нет. И не было никогда. Одна чертова — простите, Анна Сергеевна, степь кругом, — прибавил Бродский.
Анна, у которой уши покраснели вполне мило, замахала рукой:
— Крепкое вино. — Отставила стакан-чик.
Общий разговор перескочил на близкий сев, какие-то удобрения.
— Не скучно вам здесь? Вы где жили до этого? — Я спрашивал из праздного любопытства.
— В Риге. Ходила на курсы милосердных сестер, но бросила. Нужно было ухаживать за больными в сыпи, бреду — от «чечевичной лихорадки»[38]. Это мне было тяжело. Теперь помогаю мужу, если нужно.
— Анна Сергеевна рвет зубы уверенно, как мужчина. И при том — легкая рука, — покрутил запястьем Астраданцев.
Я вспомнил, что хотел еще узнать у Анны.
— Могу я поинтересоваться вашим, женским взглядом на одну вещь? Такие бывают в местной лавке? — Круглая оправа зеркала, которое нашлось в жакете Рудиной, блеснула при свете.
— Эмалевая! И цветок на крышке? Это моя, моя вещь.
— Анна подарила его погибшей девушке. Еще зимой. — К стулу Анны подошел фельдшер.
— Я не дарила! — Анна щелкнула замочком зеркала.
— Подарила, Анечка, и позабыла! Аня очень добрая. — Рогинский погладил жену по руке, пожал пальцы.
Анна поднялась, сказала что-то о том, что сварит кофе, и вышла.
Что же, момент удобный. Анны за столом нет, да и настойка способствует.
— У погибшей были хорошие городские вещи. Кто мог еще ей делать подарки? Из числа местных мужчин? — спросил я, обведя всех взглядом.
Следом я упомянул сделанный Рудиной аборт. Возникло явное замешательство.
— Австрияк дарил ей вещицы!
— Калека, он говорил всем, что она пойдет за него, — пояснил фельдшер, стоя в дверях. — Посмотрю, что там Аня.
Компания после сама собой расстроилась. Фельдшер предложил мне переночевать в комнате с раскладной кроватью, на ней, бывало, оставляли тяжелых больных. Я отказался. Нахиман Бродский сказал, что нам по пути и, чтобы не заплутал, он проводит. Я думал, что это удачный случай расспросить его, но почти сразу, шагнув в темноту, он быстро пошел вперед. Яркий зрачок луны висел, отражаясь в воде, у линии камышей. Хотя луна светила в полную силу, идти приходилось почти наугад.
— Как думаете, кто же отец ребенка Рудиной? — окликнул я Бродского. — Ведь тут все на виду. Утаить непросто.
— Непросто, если скрываешь. А она не пряталась. Но это не разврат, как бывает, с расчетом. Скорее — новые нравы, характер. Астраданцев зря… сплетничает как баба, право слово!
Он снова пошел вперед. Его светлый резиновый макинтош, как у многих здесь, мелькал ориентиром. Я не узнавал местность. Достал и потряс фонарик на батарейках. Он вспыхнул и погас. В Средние века бывали бои слепцов, когда надо было сразиться на потеху и получить в награду свинью. Я на темной дороге был таким же слепцом, только награды, даже свиньи, не предполагалось. Двигался я почти на ощупь, надеясь не слететь в овраг. Нахиман, хоть и шагавший уверенно, тоже оступался, чертыхаясь. Пожалуй, настойка фельдшера была крепче, чем показалось. Тут я понял, что сбился с дороги. Из-под ног ушла земля. Трава захлюпала, я провалился довольно глубоко, ощутив признательность лодочнику за сапоги. Метнулся в сторону, цепляясь за дерево, ветки, корни. Пальцы наткнулись на цепь, обернутую вокруг ствола. Под ногами двигалось плотное, гладкое.
— Нахиман, идите сюда! Тут что-то… тело!
Ближе потянул цепь. Отчетливо тяжелое, что-то прошло под коленями. Я пошарил в воде, траве.
— Это рыба, — голос Бродского был совсем рядом.
— Откуда?
— Известно, сом. Рыбаки поймали да и завели на цепь. Сохранится свежей.
Проснулся я рано. Очевидно, только рассвело. Скулы и нос горели от горьковатой и мутной лихорадки, когда все привычные предметы в доме становятся чужими и неуютными, как электрический свет. Неуместно всплыло в памяти: «Египтяне лечили мигрень прикладыванием к своей голове рыбьих голов». При яркой мысли о рыбьих головах, тяжелом теле сома на цепи пришлось сразу встать. С шумной головой я вышел умыться на задний двор. Собирая в комнате свои вещи и мечтая о стакане чая покрепче, толкнул створку окна — найти воздух. Но не вышло, что-то мешало. Толкнув сильнее, я увидел на подоконнике мертвую птицу. Черно-белые блестящие перья, мутная пленка глаз… Взяв тушку сороки платком, я осмотрел ее. Не подстрелена — кошка задушила? Пристроил на кучу мусора — сжечь.
Наскоро умывшись и выпив чаю, отправился в местный клуб — нужно было узнать у Турща о лодке, чтобы ехать на остров.
Бывшая усадьба владельца рыбзавода, где устроили клуб и читальню, была выстроена в стиле модерн: два этажа, стрельчатые окна, вытянутая башенка, треугольная красная крыша со шпилем. Готический замок в миниатюре. При входе растянуто полотнище «Красный штурм». С порога я услышал голос:
— А я тебя раньше видала! На пристани.
Девочка — белая, как одуванчик осенью, — прижимала к груди ворох старых газет. Голенастая, тонкая, бесцветные брови. Тараторя, провела меня в комнату на первом этаже. В центре ее стояли столы. По стенам развешаны плакаты. Крестьянин крупным планом шагает с обрыва в пропасть, подпись: «Неграмотный — тот же слепой». Или красный крылатый конь, на нем фигура, которая раздвигает тучи факелом, смахивающим на дубину. Написано: «Грамота — путь к коммунизму».
Турщ, заглянув, махнул на плакаты:
— Ликпункт — по линии ликвидации неграмотности.
Щепочкой он вычищал краску из-под ногтей, пояснил:
— Возился с лозунгом — не люблю сам. Но теперь, в отсутствие товарища Рудиной, некому доверить.
Да уж, «в отсутствие»… Турщ отошел за дверь — сказал, почиститься от краски. Беленькая девочка все крутилась рядом.
— Люба хорошая была. Отдала мне вот, — выставила ногу в широком ботинке, — ботики городские. Керосин доставала. Писать учила. Раньше тут школа была от помещика. А теперь — все Люба. Поперву писали соком с буряка. Люба чернила достала, устроила. Книги вот, с картинками!
Рассматривая с девочкой книги и плакаты, я расспрашивал между делом, с кем дружила Люба, где бывала и чем была занята кроме клуба. Моя свидетельница отвечала охотно, даже слишком. Но в ее болтовне не нашлось ничего нового.
— Люба не жаловалась ли? Может, она боялась, обидел ее кто…
— Да никого она не боялась! Ну, бывает, полаются, но так… — подпрыгнув, будто воробышек, она уселась на один из столов, болтая ногами, — шуткуя.
— И всерьез ни разу не было?
Она нахмурилась:
— Може, какие наброды? А Люба своя. Любушка своя! — она разревелась. — Нечего ей было в город ихать. Я все знала. Я тут же и сплю — за занавеской.
— Что же знаешь? — Я присел; платка не нашлось, вытер ей щеки ладонью. Девочка покосилась на распахнутую дверь. За ней слышался командный голос Турща.
— Краска ж есть, банка ищо. Ну ссохла, но ведь она в городе недешево стоит, чего брать? Можно было олифой развести старую, — успокоившись, она говорила рассудительно. — И лозунги мы сами. Я наловчилась, Люба меня хвалила. — Дернула плечиком. — Видать, он отправил, куда деваться.
Турщ, влетев в комнату, бросил ей: «Книги сложи!» — и повернулся ко мне:
— Вопросы культуры ставятся сейчас в центр. Деревня тянется к знанию. Главполитпросвет прислал букварь для крестьян «Наша сила — наша нива», «Агитазбуку» поэта Маяковского. — Он вынул томик из стопки, которую аккуратно складывала девчушка. — Проводим коллективные читки. Широко поставлена лекция, диспут, устные газеты!
У самой двери он передвинул с пути стопку перетянутых бечевкой томов. Я посмотрел: «Бесы», произведения писателя Толстого, религиозная литература.