К книге
Мертвый невод Егора ЛисицыСтраница 14
58%
Страница 14
14

* * *

На рассвете фельдшер сгорбился на стуле около кровати, обхватил голову руками, не поймешь, задремал или нет. Трогать его я не стал. Девушки принесли нам кипяток, немного хлеба, сахар.

Бабка размачивает в кипятке кусочек, причмокивает, посматривает на меня:

— Порча на тебе. Ты пошукай под порожцем. Ежли иголки натыканы — это завиштники твои! А соль — на ссоры.

— Я посмотрю.

— Ой! Хиба ж ты станешь? Думаешь, брешу.

— Нет, — я усмехнулся, — ничего не отрицаю.

— Трицает он. Великатный[58]. Все же пошукай.

Она перекрестила хлеб, бросила мне:

— Это чтобы домовой не нюхал.

— А если понюхает, что?

— Не надсмехайся. С ними уметь надо! Сарайник-то, бывает, лошадей губит. А дома кто живет, вот он ежели стучит по низам али по крыше, умереть хозяину. Если знать, как приняться, все отвести можно.

Подвинул ей еще кипятка, проверил догадку:

— Сороки у меня на подоконнике, это тоже порча?

— Та ни. Это я внучка попросила, шоб на балонку[59] тебе сунул. Птицы беду отводят, навроде как сподмочь тебе.

Подперла кулаком сморщенный темный подбородок, похожий на вяленую грушу.

— Беда да беда! Она ж одна не ходит. Ще не то буде! Не слушают, по-над змеем робят, тревожат. Он тут давно, ще када казаки из камышов вышли. Люди-то вскагакались[60], ишо когда Люба померла. Заговорили, что змей воду отравил и та теперь порченая.

— Допускаю, что этот персонаж — Змей — может быть довольно злонравен. Однако здесь он ни при чем абсолютно. Это у вас Люба просила траву, чтобы избавиться от ребенка? Может, не только ее? Говорите, не бойтесь.

— Ишь, боюся! Только не ко мне она ходила. А к фельдшерихе. Та ей не дала спервоначалу. Мол, говорит, грех! Оставь дите-то. А потом срешилась. Люба упросила, видать, — сказала Терпилиха спокойно.

— Почему же вы раньше не сказали?

— А рази ты спрашивал? Да и хиба ж я одна про энто знаю? Все знают.

Чертово место — это Ряженое. Все всё знают, и никто ничего не говорит!

* * *

В помещении больницы я для порядка проверил и бабкины склянки, и посуду, которую дали девушки. Наверху слышались легкие шаги, видимо, Анна не спала. А фельдшер куда-то подевался. В склянке из шифоньера Любы Рудиной оказалась Tinctura Belladonnae[61] — непрозрачная, темно-бурого цвета. Растение семейства Solanaceae. «Смертельный паслен», по классификации Линнея. На нашей почве его называют «красавкой» — созвучно по смыслу прекрасной женщине. Из красавки делали также приворотные зелья. Но будь она в дозировке посильнее, влюбленные соединились бы только на том свете. Не аптечная, сделанная, скорее всего, из ягод. Бывает, их путают с дикой вишней. Они, как и корни растения, содержат атропин, вызывающий бред и галлюцинации.

Рогинский сумерничал в комнате с самоваром. Когда я вошел, поднялся, засуетился, зажег лампу. Посмотрел, и я понял — он знает, что я догадался.

— Давайте кофе! Я сварю. — Стукнул дверцей, пробормотал: «Не разбудить бы Аню», — шаги наверху затихли. — Так что же было в склянке?

— Белладонна. Давайте начистоту, Аркадий Петрович. Ребенок был вашим? Поэтому и настойку Любе Рудиной вы подсунули. Только ошиблись в дозировке, видимо. Я проверил, в склянке все же был не слишком сильный раствор. Если бы «Дашуня» в бараке не «глотнула одним разом», то из последствий — сильная тошнота да головная боль.

— Клевета. — Рогинский, казалось, испугался еще сильнее, хотя куда уж! Бросил суету.

— В чемодане я нашел томик стихов. Ваш подарок? Как и зеркало?

— Я щедро даю свою библиотеку. Мог и Астраданцев подарить. А зеркало отдала Аня, она же сказала!

— Она говорила другое.

— Она не помнит!

— Бросьте это — мой дружеский совет. Вы с вашим огородиком и опытом без труда в растениях разбираетесь, я убедился. Рудина просила полынь, избавиться от ребенка. А ей подсунули другое. Вы сами слышали — у меня есть свидетели, девушки, они подтвердят, откуда настойка.

Рогинский молчал как рыба, приоткрыв рот.

— Так это вы. Или, может быть — Анна?

Рогинский только замотал головой.

— Значит, Анна. Дала намеренно? Под видом абортивного средства? Ревновала? Или знала наверняка?

Рогинский все молчал.

— Люба не стала пить, уехала, — продолжал я. — У Анны хватило бы сил, сноровки и злости подстеречь ее, устроить ссору. Этот саван из транспаранта — что это было — расчет, чтобы уж верно пошла ко дну? Или истеричная выходка? Не молчите. Я ведь могу и уговорить мать Рудиной дать показания о траве, которую давала Анна и раньше, якобы от сердца. Люба ей доверяла. Не думайте, что не найду, как доказать. В Ряженом все всем известно, наверняка кто-то…

— Нет! Нет, вы не так поняли, — резко перебил фельдшер. — Вы не знаете!

Пытался собраться. Сел, пригладил затылок.

— Я вас прошу, не нависайте надо мной, сядьте. Сядьте же, я расскажу.

Я сел.

— Верьте совести! Она бы не обидела Любу. Я, конечно, думал, признаюсь, да! Что Анечка могла сотворить что-то. Мучился. Но она поняла, что подозреваю ее в страшном, и все, все мне рассказала! А я вам расскажу.

Из рассказа Рогинского я понял, что у Анны уже в молодости были «несколько расстроены нервы». Впечатлительная, склонная к истерикам.

— В Гражданскую мне пришлось спешно забрать ее, почти бежать… потрясения… все только усилилось, — сбивчиво говорил фельдшер. — Раньше она ведь удивительно светлая девочка была. Мы знакомы с самого детства. В дальнем родстве. Аня болезненно ревнива. Все боится, что я уйду.

Подбирая слова, очевидно, чтобы убедить меня в искренности, он упомянул, что иногда бывали «приступы». Вспомнил некий «случай в общежитии».

— Ей вдруг показалось, что я часто там бываю. Еще зимой, инфлюэнца, я помогал… И она… немного разбавила настойку. Но у девушек было просто расстройство желудка, и все. И все!

Рогинский продолжал, торопясь объяснить.

— Поймите! Она выдумала, что я уеду, брошу ее. Аня не может иметь детей. И, бывало, говорила глупости, мол, она не жена мне, не может родить. Настроение у нее меняется резко! Временами находит такой стих, — он судорожно выдохнул, — говорит, что жить ей недолго и нужно раздать вещи. И зеркальце отдала! Но вбила себе в голову, что это или Люба украла, или я подарил.

— Допустим, откуда тогда белладонна?

— Люба Рудина приходила, плакала, просила полынь, избавиться от ребенка. Ведь это позор здесь, ребенок без мужа. Прогресс в нравах сам по себе, а здешняя-то мораль отдельно. Анечка разозлилась, решила, что я отец. Но не думала даже!..

Из противоречивой мешанины его объяснений я понял одно. Анна на самом деле подсунула Рудиной настойку белладонны, но, как твердил Рогинский, якобы знала, что раствор слабый, аптечная дозировка, «хотела только напугать».

— Есть Анин грех! — снова и снова повторял фельдшер. — Разозлилась, поймите. Что Люба две души губит. Потом, уже после, она ведь — верьте совести! — ходила, ходила в комнату к Любе. Опомнилась, хотела забрать склянку. Но та уж уехала. Вот! — Рогинский вдруг поднялся, зашарил в ящиках стола. Вытащил коричневый флакон.

— Успокоительное на основе опия, сильное. Даю Ане, когда у нее приступ. В тот день на нее нашло. Я заставил ее выпить капли, и она заснула. До самого ужина спала наверху! И Нахиман! Может подтвердить! Он пришел, а Ане нехорошо, пришлось выпроводить. Он знает, что она нездорова, но из деликатности смолчал, не сказал вам.

Чертово Ряженое!

— Последнее время я так радовался — приступы реже. А этот случай с девушкой — это ошибка. Трагическая ошибка! И девушка жива. Но я понимаю, все это скрыть не удастся.

Высказавшись, он немного успокоился, заговорил более твердо.

— Тогда пусть я! Я виноват, берите. Но ведь она тогда одна останется, кто же присмотрит? Аня сама испугалась! Она всего боится. Боится этого комиссара, что вышлет нас. Она нагрубила ему, знаете, по-женски, теперь боится, что он отомстит. Я ее уверяю, что вышлет, и — прекрасно! И очень хорошо! Уедем в глушь, с глаз подальше.

Он встал, подошел к окну. Тяжелая муха гудела и билась в стекло. Рогинский открыл створку. Махнул ладонью, прогоняя.

— Выход перед ней, но она рядом стучит! Ей кажется, вот же она, свобода! Как я устал! — продолжал говорить он. — Ведь не сплю почти. Ляжет, бывало, Аня. А я все прислушиваюсь. И слышу — встала, пойду за ней, а она стоит на улице, смотрит в темноту. Ну обниму, уложу.

Он повернулся ко мне. Заговорил тихо, убедительно:

— Я прошу вас! Я обещаю, что увезу ее. Буду внимателен. Врачи за границей могли бы помочь, немецкие клиники успешно купируют такие случаи… Но я поздно спохватился. Все думал, куда ехать? Вот, успокоится все, вернется, и тогда уж.

— Вернется — это вы хватили.

— Были мечты, и в этом каюсь. Это тоже можете с товарищем Турщем обсудить. — Рогинский вполне пришел в себя, показал зубы.

Я почувствовал, как загорелись скулы и уши. Слишком резко поднялся, с досадой ловя рукой опрокинувшийся абажур.

— Я пойду, пожалуй, к себе. Спать.

— Не хотел обидеть! Я сгоряча, — взметнулся Рогинский и уже вслед мне добавил: — Пожалейте Аню!

* * *

В комнатах спорили. Лодочник Данила и второй, молодой, звонкий, женский, кажется, немного знакомый голос. Я наскоро прикрыл бумаги, поднялся из-за стола, посмотреть, что там. Был рад отвлечься. Несколько часов уже сидел над отчетом и правками протокола осмотра. Тут же дверь уверенно открылась.

— Вечер добрый, вы не заняты?

Устинья, невестка Рудиной. Кудрявые волосы, смеющиеся глаза. Дутые сережки блестят, укрытые завитком волос у щеки. Стоит, покачиваясь легко с пятки на носок, осматривает комнату. Снова напомнила мне деловитую птичку, пеструю уточку. Не смущаясь прошла к столу у окна. Достала свертки в коричневой бумаге. Разворачивала, подталкивала и раскладывала она ловко, говорила, быстро взглядывая на меня с усмешкой:

— Вот, с рыбкою шматочек пирога принесла вам. Пышки утрешние, на кислом молоке. Исчо, — из жестяного бидончика она вытащила квадратную бутыль, — «дымка». Сама ставлю, на травах и с перчиком.

Встряхнула руки, осмотрелась. Разыскала приборы, стаканы, разложила шитое полотенце как салфетку. Присела к столу, расправив юбку. Устроила круглые локти, на них мягкий, с ямочкой подбородок.

— Кушайте, все ж парное!

Ее живость, блестящая на скулах кожа, розовые губы нравились мне отчаянно. Она, не смущаясь, отщипнула от пышки, наполнила стаканчики, мне «с горкой», себе на донышке:

— И я с вами! Слыхала, в город едете? Об услуге хочу вас попросить.

Все в Ряженом и округе уже отчего-то были уверены, что я уеду сразу, как позволит дорога. При этом любой встреченный не только знал, что я еду, но и был уверен, что вскоре вернусь. То и дело жена моего лодочника передавала мне просьбы купить в городе самые разные вещи. От ситца до свежих журналов. Уточка, как я ее окрестил про себя, между тем расправила листок, водила пальцем:

— Тут записала. Ленты мне на парочку.

— Это как же?

— А вот, — она одернула бархатную жакетку, обрисовалась небольшая округлая грудь, — юбка да кофта, вот и выходит парочка.

— Да я ведь не еду пока. А если и соберусь, то вернусь вряд ли.

— Так все ить баят, вы здешний новый доктор. Заместо фельдшара.

— Не баят, выходит, а врут просто. Но, положим, я привезу что ты хочешь. А Рудины-то знают, что ты ко мне зашла?

— Они много не знают, чего им не надо. А мне себя тоже хочется побаловать.

Она села поудобнее. Подвинула ко мне тарелку, «кушайте». Потянулась, рассматривая предметы на столе. Раскрыла одну книгу наугад, пролистала.

У двери в мою комнату стихли шаги, заглянула Марина, жена лодочника:

— Что вы впотьмах сидите? Устя, у тебя ведь дела невпроворот.

— Так ить праздник, Марина. Дело сегодня — грех. Вот раз на Благовещенье стала кукушка гнездо вить, да Господь ее наказал. Заказал ей до скончания-то века гнездиться. Теперь она все в чужие гнезда лезет!

Марина поджала губы. Нарочно не обращая внимания на Устинью, сказала мне, что собирается на вечернюю службу и хочет уже запирать ставни. Уточка собрала посуду. Накинула на пирог край салфетки.

— Пойду я, что ваших хозяев смущать.

— Я провожу вас.

— Устя дороги знает. Не городская, чай, променадом провожать ее, — вставила жена лодочника.

— Я все-таки настаиваю. — Я поднялся, наскоро навел порядок на столе.

Устинья согласилась, легко улыбнувшись:

— Ну, до чайки[62] проведи меня.

Марина вышла, стукнув дверью.

Устинья держалась просто, спокойно. А я вдруг заволновался. Стало жарко щекам, шее. Чтобы скрыть это, у калитки предложил ей руку, предлог выдумал глупый: помочь со свертками. Она покрепче ухватилась, сунула мне свой бидончик — так помогай!

Темнело здесь рано. Дорога подсыхала после недавней грозы. Воздух нагрелся, пахло глиной, травой. Устинья приостановилась, потянулась в чей-то палисадник за веткой темной, голой еще сирени.

— Азовский цветок! Скоро уже откроется. Он пахнет — страсть!

Отпустила ветку и немного оступилась. С куста посыпались влажные капли. Опираясь на меня, приподняла немного подол юбки — гляди-ка, ступила в лужицу, вот, — выставила ножку в промокшем ботике. Показала черный башмачок — намок. Прижалась ближе, касаясь макушкой у сердца.

— А трава, как думаешь, доктор, уж очень сырая? — улыбнулась откровенно.

Ее запах, городского мыла и волос… Мне захотелось почувствовать его глубже, прижать сильнее все ее тело. Она не противилась, потянулась навстречу. Это ощущение податливости, власти над ней подействовало на меня как стакан крепкой мадеры из отчаянного сорта Tinta Negra. Без стеснения она отвечала на ласку. Я уже хотел уложить ее на перепутанную влажную траву, но в палисаднике залаял пес. Невидимка невдалеке затянул песню, засмеялся. Устинья отвела мои руки:

— Шастают тут. — Я совсем не подумал, что нас могут увидеть. — Тваво хозяина уж в хате нет, ушли они. Лучше до тебя возвернемся.

Предыдущая главаГлава 14 из 24Следующая глава